В районном центре Гребешки нижний этаж новенького четырехэтажного дома был отведен для общественного питания.
С восьми часов вечера столовая называлась «ресторан» (без права подачи спиртных напитков). В качестве заменителей подавали пиво, шампанское, плодоягодное вино.
На фанерной стойке, выкрашенной масляной краской под дуб, — блюдечки с закуской: баклажанная икра, селедка с картошкой, котлеты с макаронами. На жестяном блюде желтой горой возвышались пончики, жаренные в постном масле. На дощатой полке, прибитой к стене за стойкой, стояли отечественные и зарубежные консервы и ананасы с неувядаемым хвостом зеленой листвы на макушке.
Все столики покрыты новенькой клеенкой, и на каждом глиняный горшочек с геранью, обернутый разноцветной бумагой. Свитки бумажных салфеток торчат из тяжеловесных подставок, отлитых местным стекольным заводом по специальному заказу. С противоположной от стойки стороны возвышается дощатая эстрада. На ней венский стул, предназначенный для аккордеониста.
В прихожей, возле вешалки, чучело волка.
С потолка в зале свисает большая хрустальная люстра. Раньше она освещала кабинет директора элеватора. Но потом, когда его послали работать «на низовку» за чрезмерную склонность к усовершенствованию собственного быта, люстру передали в общественную столовую.
По субботам все столики в столовой–ресторане заняты.
Граждане, посещающие ресторан, главным образом строители, держали себя несколько чопорно, натянуто, изысканно вежливо делали заказы, долго и привередливо выбирая блюда: брать ли, например, винегрет или салат «оливье», то есть тот же винегрет, в котором обнаруживались частицы курицы. Знатоки приказывали заранее открыть две–три бутылки шампанского, чтобы ушел газ: от него, кроме отрыжки, никакого удовольствия. Хлопать же шумно пробками при открывании шампанского считалось неприличным.
Люди беседовали вполголоса, главным образом о производственных делах. А если кто начинал слишком шумно говорить, все на него оглядывались и ждали, пока человек не поймет, что он не в «забегалке», а в ресторане.
Заведовал рестораном инвалид–подполковник, два года прослуживший после войны в наших частях в Германии, человек, понимающий толк в заграничной цивилизации и, конечно, в дисциплине.
Все посетители чувствовали себя обязанными заведующему за тот дух суровой благопристойности, который он строжайше установил во вверенном ему учреждении общественного питания. Что же касается скромного выбора блюд, на это он отвечал твердо:
— Днем, когда у меня столовая, трудящиеся имеют полное изобилие: четыре первых, шесть вторых, десерт — компот, кисель, а также желе. Ресторан — это не едальня. Место приятных встреч, бесед с легкими напитками и сопровождающей закуской.
По инициативе заведующего желающие могли получить шахматы, шашки. Он же одалживал свой бритвенный прибор тем гражданам, которые, опоздав в парикмахерскую, нуждались в нем.
Так как заведующий по совместительству был также и председателем местного ДОСААФа, на стенах ресторана висели плакаты с изображениями старинного оружия периода Отечественной войны, имеющего сейчас только музейную ценность.
Строительство газопровода контролировали представители множества организаций: от дирекции будущего газопровода, от технической станции, от бассейнового управления речного флота, от генерального подрядчика, от промбанка, имелся также представитель котлонадзора. Исполнял его функции молодой человек с неестественно солидными манерами, разговаривающий с притворной одышкой, отучившийся улыбаться, как только получил эту должность. Фамилия его была Крохолев.
На стройке он тосковал по коммунальным услугам города и о западных фильмах, которые работники кинопроката стыдливо снабжают предупредительными рекомендациями: «Детям до шестнадцати лет смотреть не разрешается» и широко пускают на так называемые «вторые экраны».
Крохолев предпочитал именно эти вторые экраны первым, комиссионки — универмагам, всем книгам увлекательные истории «про шпионов». В отношениях с женщинами он придерживался того удобного для себя взгляда, что после крушения матриархата мужская часть человечества заняла ведущее положение и утрачивать его ни при каких обстоятельствах не следует.
По роду своей служебной деятельности Крохолев надзирал за работой сварщиков и лаборантов. Свое внимание он остановил на Зине Пеночкиной. Будучи человеком по–своему честным, Крохолев сразу объявил, что он принципиальный холостяк. Но Зинаида по наивности поняла это как перспективное признание.
Крохолев ей нравился солидностью, строгой внешностью, вежливостью и даже начитанностью, то есть тем, чего не хватало ей самой. Она не колеблясь приняла как–то приглашение Крохолева посетить под выходной столовую–ресторан.
Сказать, что Зиночка никогда не пила спиртного, — значит, сказать неправду. На вечеринках она пила водку, две–три рюмки, морщась, будто принимала лекарство. А потом начинала хохотать и притворяться опьяневшей больше, чем это было на самом деле, так как пьяному человеку разрешалось веселиться в полную меру.
В ресторане Крохолев держал себя с Зиной крайне вежливо, разговаривал скучно, неинтересно, танцевать под аккордеон отказался. Зине хотелось есть, а он заказал только печенье в пачках и ананас, говоря, что есть котлеты под шампанское неприлично. Зина пила шампанское, заедала его печеньем и скорбно поглядывала по сторонам, ожидая, что кто–нибудь из знакомых водолазов пригласит ее танцевать. Но водолазы не любили Крохолева, они только неприязненно поглядывали на Зину н вели за своими столиками дискуссию на тему, какой скафандр лучше: двенадцати- или шестиболтовой.
Но потом Крохолев сжалился над Зиной и пошел с ней танцевать, крепко обняв ее. Зиночка смутилась, съежилась от прикосновения руки Крохолева, сбилась с ноги и объявила, что у нее кружится голова и танцевать она больше не хочет.
На базарной площади Крохолев взял такси и велел ехать на строительство. В машине он держал себя вполне прилично и даже сказал Пеночкиной, что считает поцелуи в такси пошлостью.
Зиночка была голодна; от шампанского с печеньем и от тряски в машине ей стало плохо; не доезжая до стройки, она сама предложила Крохолеву пройтись пешком.
Они шли сквозь белую березовую рощу. Опавшие листья устилали землю золотистым ковром. Небо светоносно сияло сквозь голые тонкие, как проволока, ветви. В роще было чисто, сухо и пахло молодым льдом. Зиночке стало лучше на свежем воздухе. Она восторженно говорила:
— Знаете, когда долго смотришь в небо, кажешься себе легкой, воздушной, как во сне! И можно даже заставить себя почувствовать, будто летишь и никого нет на свете, кроме тебя и неба. И такое предчувствие счастья, будто ты растворяешься в нем, и нет тебя, и все можно, все, что ты ни захочешь!..
Она прислонилась спиной к дереву и подняла лицо.
Крохолев подошел, обнял ее вместе с деревом, больно придавил к стволу. Она смотрела на него испуганно. Он улыбался, внимательно глядя на беззащитные ее губы, и опытно молчал, боясь вспугнуть каким–нибудь неподходящим словом…
Потом Зина избегала встреч с Крохолевым. Но однажды, когда она проходила мимо и вокруг никого не было, он сам остановил ее и сказал одобрительно:
— Однако вы девушка тактичная: не придали особого значения. — Приятно улыбаясь, заявил: — Не ожидал даже, что вы такая умница. — Помолчал, добавил: — А насчет последствий не беспокойтесь. Я полагаю, ваша специальность при некотором нарушении правил охраны труда даст вам возможность полной гарантии.
— Что? — с ужасом спросила Пеночкина. — Что вы сказали?
— Предупреждаю, — строго объявил Крохолев, — я ничего не советовал. Это — ваше личное дело. Я только как образованный человек знаю, что облучение, не дюкера, конечно, а организма, может иметь определенный медицинский смысл.
С погасшими, мертвыми глазами Зина пришла не к Подгорной, а к Виктору Зайцеву. Она попросила мертвым голосом:
— Витя, ты не смотри на меня, а то мне стыдно, что я буду про себя рассказывать…
Лицо Зайцева было бледно, руки дрожали. Он спросил с отчаянием:
— Но зачем, зачем ты мне все это рассказала?! Ты же знаешь, что я к тебе испытывал!
— А я не тебе, — беспомощно прошептала Зина. — Я просто как комсомолу… — И воскликнула с отчаянием: — Куда же мне теперь деваться после всего?!
— Ты Подгорной говорила?
— Нет.
— Почему?
— Она такого понять не может.
— А я, я почему должен понимать?!
— Ты не должен, — сурово сказала Пеночкина, — ты обязан понимать. — Ломая пальцы, она произнесла с ожесточением: — Ты подумай: люди наш атом добрым называют, за то, что он людям служит, а я бы решилась…
— Ладно, — сказал Зайцев, — ты посиди у меня, я к Павлу Гавриловичу сбегаю.
У Балуева в это время находился старшина водолазной станции Бубнов. Балуев сказал Зайцеву:
— Говори при нем.
Выслушав, приказал Бубнову:
— Ступай разыщи и приведи.
Уходя, тот предупредил:
— Только ты, Павел Гаврилович, прошу, без излишеств, спокойненько, не превышая административной власти. — И ушел, ссутулив тяжелые плечи.
Бубнов нашел Крохолева у заполненной водой глубокой траншеи, подготовленной для опускания в нее дюкера.
Старый водолаз шагнул к Крохолеву, посмотрел ему в глаза так, что тот сразу стал будто ниже ростом. Произнес задумчиво:
— Вот смотрю на твою рожу и думаю: она как у микроба лицо. Учти, я человек несоразмерный: смажу, могу насовсем изувечить. — Приказал: — Цыц! Молчи! Ступай на когтях к начальнику. Он тебе аккуратно скажет.
— Пустите! — жалобно попросил Крохолев и громко крикнул: — Прекратите хулиганство!
Бубнов теснил Крохолева на самый край траншеи, где были перекинуты мостики из жердей.
— Иди, — сказал водолаз, задыхаясь. — Иди, — воскликнул с отчаянием, — ведь ударю же!
Крохолев, пятясь, отступал на мостики. Они прогибались под его упитанным телом. Одна нога попала между разъехавшимися жердями; он провалился до паха, ухватился рукой за жердь — пальцы скользили в грязи, жерди разъезжались. Он повис на раскинутых руках. Голова с открытым ртом торчала над настилом.
Водолаз стоял на краю настила и внимательно, задумчиво глядел на голову Крохолева. Осторожно вытянул руку, поправил сползшую на глаза шляпу и снова стал глядеть — внимательно, спокойно, равнодушно. Распростертые руки Крохолева скользили по грязи, и он с шумом рухнул в наполненную черной водой, с тонкой коркой льдин траншею.
Бубнов отошел, сел на трубу дюкера, взглянул на ручные часы со светящимся циферблатом, выкурил сигарету, вразвалку подошел к складской будке, снял с деревянного гвоздя гидрокостюм, влез в него, съехал на заду по откосу траншеи в воду.
Водолаз привел Крохолева в контору. Тот бессильно, всей своей тяжестью вис на нем всю дорогу.
Бубнов сказал Павлу Гавриловичу:
— Ты не очень горячись. Видишь, человек чуть не утоп. Надо иметь снисхождение. А то я тебя знаю: погорячишься и снова на бюро попадешь. А дело ведь ясное. Он же сам попросился, чтобы его спокойно отсюда выгнали. Ну и котлонадзор, там тоже люди, не потерпят такого. Надо их информировать, чтобы больше таких надзирателей не присылали.
— Он меня убить хотел, убить! — исступленно закричал Крохолев и потребовал: — Вызовите представителя МВД!
— Вы не нервничайте, — вежливо попросил Бубнов. — Я же вас спас некоторым образом. Мне, может, медаль за это полагается. Только за всякую дрянь ее не дают. И тут я вроде погорел на вас в смысле медали.
Павел Гаврилович взял слово с Бубнова и Зайцева, что они об истории с Пеночкиной никому ничего не скажут, и упрекнул Зайцева за то, что тот оставил девушку одну в общежитии.
Когда Зайцев вернулся, он застал Пеночкину спящей на его койке с заплаканным, опухшим лицом. На подушке, рядом, лежала любимая книжка Зайцева: учебник для вузов по астроботанике.
Но на первом же комсомольском собрании Зина Пеночкина потребовала слова и рассказала прерывающимся от волнения голосом все, что с ней случилось. Ребята слушали, растерянные, подавленные ее горестной и отчаянной откровенностью.
— Есть желающие высказаться? — спросил Зайцев, пугливо оглядывая собрание, и поспешно объявил: — значит, примем к сведению и перейдем к следующему вопросу.
— А как же я? — спросила Пеночкина.
— Что — ты? Хватит с тебя, приняли к сведению.
— Нет, я не согласна, — сказала упрямо Зина и снова обратилась к собранию: — Вы думаете, мне так легко было сказать? Знаете, я как перед этим мучилась? Сколько раз у Павла Гавриловича плакала, просила отпустить на другую стройку. И сейчас я тоже замученная. Похудела вся, даже на скамейке сидеть больно.
Кто–то громко фыркнул.
Зайцев постучал карандашом по столу, произнес сокрушенно:
— Не стыдно, а? Человек искренне переживает и не скрытно. А чтобы сильнее было, на коллективе. — Произнес неуверенно: — Так что же ты, Зина, хочешь? Мы же, видишь, все как взволнованы! Потому и не высказываются товарищи, что этот вопрос не для тебя одной очень болезненный. И я тут один выход вижу: не надо бояться нам таких вопросов. Нет об этом книг, брошюр. Да разве все случаи опишут? Я одно могу заключить: давайте друг с другом про все в жизни советоваться. Ну, как у людей при коммунизме будет: друг с дружкой все обсуждать и ничего стыдного, плохого не бояться! Тогда и плохого среди нас меньше будет. — Взволнованный, сказал вдруг с предельной искренностью: — Мне ведь Зина раньше нравилась, а сказать об этом я стеснялся.
— А теперь? — жалобно спросила Пеночкина.
— Теперь нет, — сказал потупившись Зайцев — поднял голову и, глядя в лица ребят, произнес твердо: — Может, это и неправильно, но я не могу по–старому к ней относиться, хотя она и очень высокий образец правдивости перед коллективом показала. Вот!
Глаза у Зайцева потускнели, он глубоко вздохнул и объявил:
— Значит, по этому вопросу все. Переходим к обсуждению красного уголка. Слово товарищу Подгорной.
Как ни странно, Подгорная никогда не говорила с Пеночкиной об этой истории и всякий раз брезгливо пресекала попытки Зины затронуть эту тему.
Через несколько месяцев и сама Зина успокоилась, но, знакомясь с новыми ребятами, сообщала о себе загадочно:
— Вы не думайте, что я такая веселая, я вовсе совсем другая и многое уже пережила.
Душевная чистота и доверчивость Леночкиной вернули к ней прежние добрые чувства коллектива, и только один Павел Гаврилович покаянно жаловался Бубнову: газопровод любой с дипломом построить может, а вот ребят довести до «человека» — штука тяжелейшая и ответственнее чего хочешь. Разводил руками:
— И как я этого Крохолева сразу не раскусил! Нет, пора на пенсию, раз зоркость души утратил. Место управдома — самое для меня подходящее. — Жаловался: — Сейчас человеком трудно быть. Очень много с него, помимо должности и специальности, спрашивается по линии духовных, неписанных обязанностей.
Конечно, Балуев говорил это, несколько преувеличивая обязанности человека на земле. Но если бы побольше людей так про себя думали и усиливали свою «общественную» душевную нагрузку, жить на свете всем было бы много легче.