К книге
Дитя человеческоеКнига I Омега. Глава 17
52%
Книга I Омега. Глава 17
17

Понедельник, 15 марта 2021 года

Сегодня меня посетили два офицера Государственной полиции безопасности. Тот факт, что я пишу об этом, свидетельствует, что меня не арестовали, а дневник не нашли. Признаться, они его и не искали, они вообще ничего не искали. Одному Богу известно, какой уликой может стать дневник для любого, кто интересуется отступлениями от строгих принципов морали и личной несостоятельностью, но их мысли были сосредоточены на более реальных правонарушениях. Как я уже говорил, их было двое — молодой, очевидно, Омега (удивительно, их всегда можно распознать!), и старший офицер, немного моложе меня, в плаще-дождевике и с черным кожаным кейсом. Он представился как главный инспектор Джордж Ролингз, а его коллега — как сержант Оливер Кэткарт. Кэткарт был угрюмый, элегантный, с бесстрастным лицом — типичный Омега. Ролингз — плотного сложения и немного неуклюжий в движениях, с копной густых седовато-серых волос: казалось, их уложили и подстригли у дорогого парикмахера, чтобы подчеркнуть завитки по бокам и на затылке. У него были лицо с резкими чертами и узкие глаза, так глубоко посаженные, что радужные оболочки казались невидимыми; большой рот с верхней губой, напоминавшей по форме лук, выступал вперед, словно клюв хищной птицы. Оба были в гражданской одежде, причем их костюмы отличал чрезвычайно хороший покрой. При других обстоятельствах у меня, возможно, возникло бы искушение спросить, не шили ли они их у одного портного.

Они пришли в одиннадцать часов утра. Я провел их в гостиную на первом этаже и спросил, не желают ли они выпить кофе. Они отказались. Тогда я предложил им сесть, и Ролингз удобно устроился в кресле у камина, а Кэткарт после минутного колебания сел напротив, очень прямо держа спину. Я опустился в крутящееся кресло у письменного стола и развернулся к ним лицом.

— Моя племянница, — сказал Ролингз, — самая младшая из детей моей сестры, родилась всего за год до Омеги, так вот она посещала ваши маленькие лекции о викторианской жизни и эпохе. Она не из очень умных, вы, вероятно, ее не запомнили. Но с другой стороны, почему бы и нет? Ее зовут Мэрион Хопкрофт. Она говорила, что народу к вам ходило мало, а к концу недели — еще меньше. Нет у людей упорства. Они начинают с энтузиазмом, но быстро устают, в особенности если их интерес не стимулировать постоянно.

В нескольких фразах он свел мои лекции к скучным беседам для все уменьшающегося числа невежд. Этот тактический ход не отличался тонкостью, но, с другой стороны, вряд ли Ролингзу вообще свойственна тонкость. Я ответил:

— Имя знакомое, но что-то не могу припомнить.

— Викторианская жизнь и эпоха. Полагаю, слово «эпоха» лишнее. Почему не просто «Викторианская жизнь»? Или так: «Жизнь в викторианской Англии»?

— Не я выбираю название курса.

— Разве? Странно. Мне казалось, что именно вы. Думаю, вам следует настоять на выборе названия для своих же собственных лекций.

Я не ответил, поскольку почти не сомневался, что он прекрасно знал — я вел этот курс за Колима Сибрука. Но если и не знал, у меня не было намерения просвещать его.

После минутного молчания, которое, похоже, ни его, ни Кэткарта не стесняло, он продолжил:

— Я и сам не прочь записаться на один из таких курсов для взрослых. По истории, не по литературе. Но я бы выбрал не викторианскую Англию. Я бы пошел еще дальше, к Тюдорам. Меня всегда восхищали Тюдоры, особенно Елизавета Первая.

— А что вас привлекает в этом периоде? — спросил я. — Насилие и величие, триумф их достижений, поэзия с примесью жестокости, проницательные умные лица над круглыми жесткими воротниками, великолепие двора, державшегося на пытках и дыбе?

Казалось, Ролингз с минуту размышлял над вопросом, а затем произнес:

— Я бы не сказал, что век Тюдоров уникален своей жестокостью, доктор Фэрон. В те дни умирали молодыми и, смею заметить, большинство — в муках. Каждый век жесток по-своему. А уж если говорить о боли, то смерть от рака без обезболивающих средств, которая была участью человека на протяжении большей части его истории, куда более мучительна, чем любая пытка, придуманная Тюдорами. Особенно для детей, вы не считаете? И какова цель их страданий?

— Возможно, — сказал я, — нам не следует брать на себя ответственность и утверждать, что у природы есть какие-то цели.

Он продолжал, будто и не слышал:

— Мой дед — он был одним из проповедников адского огня — считал, что во всем есть свой смысл, особенно в боли. Он слишком поздно родился, наверное, в вашем девятнадцатом веке он был бы счастливее. Помню, однажды — мне тогда было девять — у меня очень сильно заболел зуб и начался абсцесс. Я молчал, потому что боялся зубного врача, но однажды ночью проснулся в страшных муках. Моя мать сказала, что мы пойдем на прием к врачу, как только он начнется, но до утра я пролежал, корчась от боли. Дед пришел проведать меня и сказал: «Мы еще можем кое-что сделать, дабы облегчить малые страдания этого мира, но бессильны перед вечными страданиями мира грядущего. Помни об этом, мальчик». Он выбрал самый подходящий момент. Вечная зубная боль! Что могло быть страшнее для девятилетнего мальчика?

— Или для взрослого, — заметил я.

— Ну, мы отказались от этих верований, если не считать Шумного Роджера. Похоже, что у него все еще есть последователи. — Ролингз с минуту помедлил, словно предался размышлениям о тех громах и молниях, которые обрушивает на людей Шумный Роджер, и, нисколько не изменив тон, продолжал: — Совет обеспокоен — возможно, более подходящее слово «озабочен» — деятельностью неких людей.

Он помедлил, наверное, ждал, что я спрошу: «Какой деятельностью? Каких людей?»

— Через полчаса, — сказал я, — мне нужно будет уехать. Если ваш коллега хочет обыскать дом, ему, вероятно, лучше сделать это сейчас, пока мы разговариваем. У меня есть одна-две вещицы, которыми я дорожу, — ложки от чайницы в застекленном георгианском шкафчике, стаффордширские, викторианских времен юбилейные статуэтки в гостиной, парочка первых изданий книг. В других обстоятельствах мне бы полагалось присутствовать при обыске, но я всецело доверяю кристальной честности ГПБ.

Произнося эти последние слова, я посмотрел Кэткарту прямо в глаза. Он даже не моргнул.

Ролингз сказал с легкой ноткой упрека в голосе:

— Ни о каком обыске речь не идет, доктор Фэрон. С чего вы взяли, что мы хотим произвести обыск? Что мы должны искать? Вы не подрывной элемент, сэр. Нет, это просто беседа, консультация, если хотите. Как я уже сказал, происходят вещи, которые вызывают некоторую озабоченность Совета. Этот разговор, конечно же, сугубо конфиденциальный. Эти проблемы не доведены до сведения публики газетами, радио или телевидением.

— Совет поступил весьма разумно, — согласился я. — Возмутители спокойствия, если допустить, что они у нас есть, подпитываются за счет гласности. Так зачем же им ее предоставлять?

— Вот именно. Правительствам потребовалось длительное время, чтобы осознать, что нет необходимости муссировать нежелательные новости. Не озвучивайте их, и все.

— И что же вы не показываете?

— Маленькие инциденты, сами по себе не важные, но, вероятно, являющиеся свидетельствами заговора. Последние две церемонии «успокоительного конца» были нарушены. В утро церемонии, всего за полчаса до прибытия обрядовых жертв — возможно, «жертвы» не слишком подходящее слово, давайте лучше скажем «жертвующих собой мучеников», — пристань взорвали. — После небольшой паузы он добавил: — Но и «мученики» — тоже чересчур сильное слово. Пусть будет так: до прибытия потенциальных самоубийц. Они очень огорчились. Террорист — мужчина или женщина — все сделал довольно точно. Еще тридцать минут, и старики умерли бы значительно более зрелищной смертью, чем планировалось. По телефону было получено предупреждение — молодой мужской голос. Но слишком поздно: все, что удалось сделать, — это удержать толпу подальше от места происшествия.

— Весьма неприятное осложнение, — заметил я. — Я ездил посмотреть на церемонию примерно месяц назад. Пристань, с которой производится загрузка судна, можно соорудить, как мне кажется, довольно быстро. Не думаю, что этот конкретный преступный акт должен был задержать проведение церемонии «успокоительного конца» более чем на день.

— Как вы выразились, доктор Фэрон, это действительно всего лишь неприятное осложнение, но не следует преуменьшать его значения. Что-то уж слишком часто в последнее время случаются такие неприятные осложнения. А еще появились листовки. Некоторые из них прямо касаются обращения с «временными жителями». Последняя из групп этих жителей, в которую входили шестидесятилетние старики, в основном больные, подлежала насильственной репатриации. И опять на причале произошли достойные сожаления сцены. Я не утверждаю, что между этой стихийной вспышкой и распространением листовок есть какая-то связь, но, весьма вероятно, это нечто большее, нежели совпадение. Распространение политических материалов среди «временных жителей» незаконно, но мы знаем, что в лагерях раздавались подрывные листовки. В других листовках, которые доставлялись в частные дома, говорилось о плохом обращении с «временными жителями», об условиях содержания на острове Мэн, о принудительном тестировании спермы и о том, что диссиденты, очевидно, считают отсутствием демократии. В последней листовке все это объединено в общий список требований. Вы, случайно, ее не видели?

Ролингз потянулся к черному кожаному кейсу, положил его себе на колено и, щелкнув, открыл. Он исправно играл роль доброго дядюшки, случайно зашедшего в гости и не очень уверенного в цели своего визита, и я был почти готов к тому, что он будет долго и безуспешно рыться в своих бумагах, прежде чем найдет ту, которая нужна. Однако он удивил меня, отыскав ее немедленно.

Протянув мне листовку, Ролингз спросил:

— Вы не видели таких раньше, сэр?

Я бросил на нее взгляд и ответил:

— Да, видел. Одну такую листовку просунули мне в дверь несколько недель назад. — Что-либо отрицать было бессмысленно. ГПБ почти наверняка знает, что листовки распространялись на Сент-Джон-стрит, так почему же мой дом оказался обойденным? Перечитав листовку, я вернул ее обратно.

— Кто-нибудь из ваших знакомых получал их?

— Насколько мне известно, нет. Но думаю, их распространяли довольно широко. Мне это не было настолько интересно, чтобы наводить справки.

Ролингз изучал листовку, словно видел ее впервые.

— «Пять рыб». Изобретательно, но не слишком умно. Полагаю, нам надо искать группу из пяти человек. Пять друзей, пять членов семьи, пять коллег, пять соучастников заговора. Должно быть, они позаимствовали идею у Совета Англии. Удобное число, не правда ли, сэр? В любом споре оно всегда дает возможность иметь большинство. — Я не ответил, и Ролингз продолжил: — «Пять рыб». Наверняка у каждой есть кодовое название, вероятно, основанное на имени, — так их легче запомнить. Хотя «А» — трудная буква. С ходу я даже не могу вспомнить название рыбы, начинающееся на «А». Возможно, ни у одного из заговорщиков в инициалах нет буквы «А». На «Б», полагаю, можно взять белугу, а на «В» и вовсе не трудно найти название — вьюн. На «Г» — горбуша. С «Д» труднее. Хотя, конечно, я могу ошибаться, но, мне кажется, они не стали бы называться «Пятью рыбами», если бы не придумали соответствующего названия рыбы для каждого члена банды. А как по-вашему, сэр? С точки зрения логики, а?

— Оригинально. — Интересно понаблюдать за мыслительными процессами ГПБ в действии. Такая возможность могла появиться у очень немногих граждан — по крайней мере у немногих из тех, кто находится на свободе.

С тем же успехом я мог бы и промолчать. Ролингз продолжал изучать листовку. Затем сказал:

— Рыбка. Весьма симпатично нарисована. Не профессиональным, думаю, художником, но кем-то с творческой жилкой. Рыба — это христианский символ. Интересно, могла бы это быть христианская группа? — Он поднял на меня глаза. — Вы признаете, что в вашем распоряжении имелась одна из таких листовок, сэр, но вы ничего не предприняли по этому поводу? Вы разве не считаете, что ваш долг — сообщить о ней?

— Я поступил с ней так же, как и с любым другим случайным, не представляющим интереса посланием. — И, решив, что пора переходить в наступление, сказал: — Извините, главный инспектор, но я не понимаю, что конкретно беспокоит Совет. Недовольные есть в любом обществе. Члены этой группы скорее всего не принесли особого вреда, если не считать того, что подорвали несколько сооруженных на скорую руку пристаней и занимались плохо продуманной критикой правительства.

— Но ведь листовки можно квалифицировать как подрывную литературу, сэр.

— Вы вправе использовать какие угодно слова, но едва ли стоит возводить их действия в ранг великого заговора. Полагаю, вы не станете мобилизовывать силы государственной безопасности только потому, что несколько скучающих оппозиционеров предпочитают развлекаться, играя в более опасную игру, чем гольф? Что именно тревожит Совет? Если и существует группа диссидентов, то ее члены наверняка очень молоды или по крайней мере это люди средних лет. Но годы уходят, годы уходят для всех. Разве вы забыли цифры? Совет Англии достаточно часто нам их напоминает. Население с пятидесяти восьми миллионов в девяносто шестом году сократилось до тридцати шести миллионов в году нынешнем, причем двадцать процентов его — люди старше семидесяти. Мы — раса обреченных, главный инспектор. Со зрелостью, с возрастом энтузиазм ослабевает, и тут бессильно даже заманчивое возбуждение атмосферы заговора. У Правителя Англии нет настоящей оппозиции. И никогда не было с тех пор, как он пришел к власти.

— Это наше дело, сэр, позаботиться о том, чтобы ее не было.

— Не сомневаюсь, вы поступите так, как считаете необходимым. Но я бы отнесся к этому серьезно только в том случае, если бы счел это на самом деле серьезным — например, если бы появилась оппозиция внутри самого Совета, действующая во вред авторитету Правителя.

Мои слова были рассчитано рискованными, возможно, даже опасно рискованными, и я понял, что мне удалось встревожить Ролингза. Именно этого я и добивался.

После минутной паузы он ответил:

— Если бы вопрос стоял так, не я бы этим занимался, сэр. Проблемой занимались бы на совсем ином, более высоком уровне.

Я встал.

— Правитель Англии — мой кузен и мой друг, — сказал я. — Он был добр ко мне в детстве, когда доброта особенно важна. Я больше не являюсь его консультантом в Совете, но это не означает, что я более не являюсь его кузеном и другом. Если у меня будут доказательства заговора против него, я скажу ему об этом. Я не стану говорить вам, главный инспектор, равно как и не свяжусь с ГПБ. Я сообщу об этом тому, кого это больше всего касается, — Правителю Англии.

Все это было чистое представление, и мы оба это знали. Мы не пожали друг другу руки и не сказали ни слова, пока я провожал их к выходу, но вовсе не из-за враждебности. Ролингз не мог позволить себе такой роскоши, как личная антипатия, как не мог позволить себе и симпатии, расположения или жалости по отношению к жертвам, которых он навещал и допрашивал. Мне казалось, я понял, что представляют собой люди этого типа — мелкие деспотичные бюрократы, получающие наслаждение от аккуратно отмеренной им власти. Им необходимо находиться в ауре искусственного страха, знать, что страх предшествует им, когда они входят в комнату, и останется там, словно запах, после их ухода. Однако они не отличаются ни садизмом, ни смелостью для проявления крайней жестокости. В то же время им важно лично участвовать в событиях. Им недостаточно, как большинству из нас, стоять в стороне и смотреть на возведенные на холме кресты.

Предыдущая главаГлава 17 из 33Следующая глава