Ночью сквозь сон Сережа слышал, как у него гудят ноги. Еще были шорохи и шаги, но проснуться и узнать, кто это, не хватало сил. Потом мимо него пронесли что-то, задевая о пол, и мальчик проснулся.
Над ним склонялся дедушка и спрашивал:
— Сергей!
— Ну.
— Вазелин не знаешь где?
— Не в посуднике ли?
— Как он туда попал?
— Ты его туда кладешь.
— Я? Совсем обеспамятел, непутящий. Надо же, куда я его запрятал!.. Другого места нет, что ли?
Не зажигая света, дедушка долго гремел посудой в посуднике, пока не нашел искомое, и ушел в переднюю избу, бормоча под нос:
— Не дом, а содом.
Позевывая, Сережа лежал в темноте с открытыми глазами и видел в окно часть полночного неба, а наискось через него — Млечный Путь. Звезды в нем бежали, и мальчик глубже залезал под одеяло, потому что знал: звезды бегут — быть ветру. Ветер уже начинался. Покачивались створки окна, и под навесом, несмотря на руководящий басок петуха, беспокойно переговаривались куры.
Кому дедушка-то вазелин понес?
На цыпочках по холодному полу мальчик прошел в сени.
Из двери в переднюю избу падал желтый свет. В нем возникла фигура дедушки, большая и угластая.
— И не думайте и не расстраивайтесь, Лидия Александровна, — увещевал дедушка. — Не до свадьбы — завтра же к вечеру все пройдет.
— Я расстраиваюсь, — говорила женщина.
— Вот это напрасно! — убеждал дедушка. — Это ни к чему. Другой раз три загара за лето сойдет, и мы только крепчаем!
— Три загара?!
— Три загара. А что такого? Три загара, и никто еще не умирал…
Сережа спрятался под быстро нахолодавшее одеяло, когда мимо него прошел дедушка, и по одному его дыханию было ясно, что старик доволен и ему хочется поделиться своими суждениями о квартирантах и о жизни вообще.
Дедушка сказал, чтобы слышал Сережа:
— Девушке спину напекло. Так, маленько! Красноты-то настоящей нет. А шуму-то, шуму-то!
Поскольку Сережа молчал, дедушка подождал, а потом продолжил:
— Мы с тобой, сынок, молчком болеем…
Озаряя навес и двор, вспыхивали зарницы, а грома не было, и, звеня стеклами, хлопали створки окна.
Дедушка закрыл их, долго раздевался, укладывался, заснул и во сне, как человек, бывший на войне, раненый и контуженый, разговаривал сам с собой:
— Жизнь-жизнь.
Или:
— Беда-аа…
Или еще:
— На риск иду, мужики.
Причем слово «риск» он произносил по-своему: «рыск». Так, по его мнению, было убедительнее и, если хотите, интеллигентнее.
В такие минуты до спазмы в горле мальчик жалел дедушку, и ему хотелось разбудить его, растолкать и сказать:
«Не спи, пожалуйста. Чего я без тебя буду дела-аать?»
Но по-другому дедушка спать не умел, и мальчик не будил его: пусть хоть так отдохнет. Сережа знал, что в груди у дедушки, недалеко от сердца, сидит осколок немецкого железа— сорок лет сидит и не растворяется в живой соленой крови. Вынуть бы его — легче бы стало дедушке, ой, легче. Да врачи говорят:
«Ни в коем случае!»
А не ошибаются ли они?
Был бы мальчик врачом, он обязательно вынул бы ненавистный осколок, и полегчало бы старику…
А в окне, высвечивая каждую травинку, загорались и гасли молчаливые молнии с ветром и предвещали ненастье.
Сережа не заметил, когда заснул, и проснулся оттого, что дедушка напустил в избу сырого воздуха и с пристуком поставил на стол ведро с молоком, только что из-под коровы.
— Когда ты успел надоить-то? — как можно ласковей спросил Сережа, на что дедушка, процеживая молоко, промолчал, вкладывая в свое молчание укор:
«Я-то надоил, а ты? Вставать-то собираешься или нет? Кроме нас с тобой, в этом доме работать некому, и еда сама на стол не придет».
А внук не захотел понимать укора, остался лежать под одеялом, и дедушка взорвался:
— Сергей!
— Ну.
— У тебя, кроме спанья, никаких срочных делов нету?
— А что?..
— Не в службу, а в дружбу: отнеси молоко квартирантам.
Мальчик полежал и спросил:
— Так неумытому идти в гости?
— Это — дело хозяйское.
Мальчик нехотя встал, умылся под рукомойником, взял в обе руки теплую кринку с молоком и попросил дедушку:
— Еще плесни молока.
— Зачем?
— Чтобы молоко шапкой стояло!
Дедушка долил молока, надел тяжелый, как из железа, плащ и сказал:
— На озере жерлицы проведаю…
— И я с тобой! — загорелся Сережа.
— Ты нынче дома посиди, — попросил дедушка. — В такую погоду хороший хозяин собаку из дому не выпустит. Вон дождик-то чего делает!
И ушел, гремя плащом.
Не сводя с кринки глаз, со сметанно-белой шапки поверх нее, мальчик плечом открыл дверь в переднюю избу и увидел Лидию Александровну, которая сидела за бубном — плела кружево.
— Парное молоко несу! — объявил Сережа.
Не отрываясь от работы, она шепотом предупредила:
— Муза спит. Сейчас только заснула.
И показала лицом на кровать, где за ворохом одеял девочки не было видно.
Видя, что мальчик держит кринку на весу, она сказала:
— Поставь на стол.
Мальчик поставил молоко рядом с букетом цветов в стеклянной банке. Вода в банке была желтой, а цветы завяли, и белая лилия тоже, кроме таволги, которая расцвела еще пышнее, расточая сладкий запах.
«Никак таволга их погубила? — подумал Сережа. — Надо бы вчера сказать, что коровы не больно ее едят, и ставить таволгу лучше в отдельную банку… Да откуда я знал? Мы букеты не берем».
— Ка-аак Муза мучилась! — говорила женщина. — Она всю спину сожгла. А ты?
— Мы привычные, — ответил Сережа и зашел сбоку бубна, чтобы лучше видеть работу и лицо кружевницы. Глаза у нее были сосредоточенные и сонные, то ли от недосыпа, то ли от долгого старания. А пальцы с колобочками на суставах потемнели, были старше ее и жили своей отдельной жизнью: они быстро-быстро перебирали коклюшки, пощелкивали, побрякивали, звенели ими, и видеть и слышать это на первых порах было хорошо. От коклюшек шли блестящие нити, и на бубне, на заранее нарисованном рисунке — сколке, на латунных булавках эти нити из льна сплетались в узор. Время от времени кружевница продергивала нити крючком-плетешком, и он сновал между ними быстро-быстро, как ласточка в сарае между лучами солнышка.

В пощелкивании коклюшек да и во всей этой работе было нечто однообразное, не рассчитанное на длительное слушание-созерцание, и Сережа собрался уйти, как женщина сказала:
— Ты можешь разговаривать со мной.
— О чем? — спросил мальчик.
Стрекоча коклюшками, она погасила улыбку и ответила:
— О чем угодно.
Мальчик задумался, о чем бы ее спросить, не придумал и сказал на всякий случай:
— Помешаю ведь…
— Нисколько.
— Да?
— Когда я работаю, я могу разговаривать о чем угодно. И думать обо всем. Не о работе. А, скажем, о том, как хорошо в сосновом лесу.
Не меняясь в лице, она сообщила сокровенным шепотом:
— Я даже петь могу!
Губы ее дрогнули, округлились, и Сережа понял, что на подходе — песня. Он замер, чтобы сквозь стук коклюшек не пропустить в ней ни единого слова, звука или дыхания.
Но Лидия Александровна показала лицом на ворох одеял, нельзя, мол, сейчас петь: девочка спит, разбудим еще, и попросила шепотом:
— Разговаривай, Сережа, только негромко.
Быть букой и молчать все время было неудобно, и после долгих раздумий мальчик спросил:
— Вам сколько платят?
— Сдельно.
— Ааа!..
И опять затянулось молчание.
Тогда Сережа стал говорить наугад, без обдумывания, не зная, к месту это или не к месту:
— Мы, когда маленькими были, первоклассниками, пошли с ребятами рыбу ловить: я, Петр Паратиков и его брат Константин. Он тогда совсем маленький был. И понесло нас через болото. А идти нельзя: засасывает! Мы — назад. А тут что-то большое, черное из-под ног вылетело, и мы бежа-аать! Потом спрашиваем друг друга: «Что мы видели?» Константин ничего не говорит, ревет. Мы его на руках несли. Петр говорит: «Летающего человека». А я говорю: «Ворону». Мне не поверили, а потом с большими ребятами ходили на это место. Там ворона сидела и дохлую рыбу расклевывала. Бли-иизко нас подпустила… А другой раз перепугались зайца. Тоже сперва не поняли, кто такой выскочил. Не волк ли?..
Он говорил-говорил, а Лидия Александровна перестала стрекотать коклюшками, закрыла глаза, откинула голову назад, и ее обильные, без приколок, волосы свесились до пояса. Пальцами обеих рук она помассировала у себя шею сзади и спереди, там, где обозначились ярёмные жилы, взбила волосы и опять застучала коклюшками.
Мальчик спросил с сочувствием:
— Больно?
— Что?
— Пальчики.
Она перестала работать, посмотрела на него изумленно и спросила:
— Как ты сказал?
— Я сказал: «пальчики»…
Грубовато-ласковым, как тогда у озера, лесным движением она взлохматила Сереже волосы и убрала руку, когда услышала, что Муза стонет во сне.
— Что, доченька? — еле слышно спросила она. — Я здесь. Спи, деточка, спи.
Близко наклонилась к мальчику и, обдав молочным дыханием, сообщила счастливым шепотом:
— Спит.
Дождь постукивал по стеклам, словно птицы клевали зернышки, и от этого сухой звон коклюшек слышался певучим: кто лучше споет — дождь или коклюшки?
— Пальцы у кружевниц не болят, — рассказывала Лидия Александровна. — У них шея болит… Что нужно кружевнице? Одна — вся в хлопотах, нет подачи — кружева нет. А другая все разложит по порядку, плести сначала не торопится, а потом так увлечется, расцветет вся, и кружево расцветет! Сережа, можно тебя попросить об одном одолжении?
— Просите.
— Если ты увидишь что-нибудь особенно красивое: цветок, облако, птицу… — покажи мне. Смотри на морозные узоры на стеклах. С дедом-морозом ни одному художнику не сравниться. Откуда он берет эти линии, этот блеск, я не знаю. Кто его учитель… а без учителя нельзя!.. Не представляю. Если встретишь интересный рисунок на стекле, покажи мне его.
— Зимой-то как я вам его покажу?
— Зимой? — озабоченно переспросила Лидия Александровна. — Ах, вон оно что: зимой…
Было видно, что она забыла про Сережу и нашла нечто новое в сотворении кружева: торопливо перекалывала булавки, перекидывала нити, и опять, вплетаясь в шум дождя, застрекотали коклюшки.
— Во время работы я обычно пою, — сказала женщина, и мальчик решил, что вот сейчас-то, сейчас-то! Песня обязательно будет, негромкая, чтобы не разбудить Музу, и приготовился слушать, а то и петь. Но вместо песни Лидия Александровна зубами перекусила нитку, вынула из бубна булавки, на которых держалось плетение, сняла с рисунка-сколка готовое кружево и, подержав в руках, подала Сереже.
— Я что-то не пойму, — сказала она, — хорошо получилось или не очень?
А сама воздела обе руки, чтобы от них отлила кровь и они отдохнули, и закрыла глаза.
Лицо ее сразу осунулось и постарело, и на миг Сережа со страхом подумал, что это не Лидия Александровна перед ним, а какая-то другая, незнакомая женщина.
В его руках большая Льняная Бабочка колыхалась от тайных токов воздуха, что при любой погоде бродили по дому. Она могла выскользнуть из пальцев и улететь на лесные поляны, взмахивая блестящими крыльями, готовыми растаять росой от неосторожного дыхания.
Мальчик вспомнил, как дедушка лечил его росой от простуды и слабости, когда Сережа остался без родителей и ухаживать за ним стало некому.
В овражке за дорогой, где мята была так огружена росой, словно ясной ночью при прибылом месяце из ничего пролился проливень и весь остался на пахучей траве, дедушка снимал с внука все и, прежде чем завернуть в полушубок, вымывал бело-набело: ладонями черпая росу, он мыл мальчику шею, подмышки, грудь, спину, отчего тело горело и светилось.
Или дедушка брал его, слабого, синюшного, на руки, нагнувшись, проносил сквозь некошеную траву — сквозь ядреную, ярую, теплую светлынь-влагу! — и приговаривал:
С гуся — вода.
С лебедя — вода.
А с моего милого —
Вся худоба.
Лети, худоба,
За темные леса,
За высокие горы,
За синие моря.
И худоба отлетала. Тело Сережи, алое, прополосканное в росяной купели, обретало здоровье, упругость и силу, и мальчик, хилый от роду, рос покрепче своих сверстников.
Когда это было? Давно. Вот перестал Сережа умываться росой и простудился от купания в Вятке.
Почему он сейчас вспомнил про росу, а не про что другое?
А Льняная Бабочка вырвалась у него из рук и полетела было на свои поляны, но он поймал ее на лету и непроизвольно воскликнул:
— Ой, как хорошо!
— Серьезно?.. — спросила Лидия Александровна и открыла глаза. — Разве это хорошо?..
— Лучше не бывает! — заверил Сережа. Он сиял, и его настроение передалось женщине. Держа за крылья Льняную Бабочку, сплетенную из росы, она поворачивала ее и так и эдак и говорила то с недоверием, то с радостью:
— Спасибо на добром слове… По-моему, совсем плохо не могло быть. Все-таки вещь выставочная! Мы так старались…
А Сережа стоял рядом, ловил ласковость в ее глазах, радовался ей и все чего-то ждал, пока Лидия Александровна не сказала:
— Умираю — спать хочу! Всю ночь не спала. Ступай к себе, Сережа, а я лягу.
Прежде чем уходить, Сережа погладил коклюшки на столе и сказал с сожалением:
— Березовые коклюшки — шахравые.
— Какие?
— Шахравые…
— Это значит «шершавые»?
— Да…
— Шахравые-шершавые!.. Шершавые-шахравые… Ой, Сережа, у меня даже смеяться сил нет! Господи, как я хочу спать…. Ступай, Сережа.
Уходя, он пообещал с порога:
— Мы с дедушкой вам вересовые выточим — гладкие!
После обеда в заднюю избу пришла Муза в толстом фланелевом халатике, заспанным лицом ткнулась в плечо Сереже и пробормотала:
— А мы к вам в гости…
— Милости просим! — обрадовался мальчик. — Спина-то болит?
Она пожаловалась:
— Чешется.
— Это хорошо, что чешется: скоро пройдет. А я к тебе приходи-иил!
— Мама мне говорила.
— А ты не слышала?
— Как я могла слышать? Мама говорила, что из-за меня ночью весь дом не спал. Так это совершенно напрасно: я самый обыкновенный человек.
— Я тоже! — обрадованно заверил Сережа.
Она тряхнула золотыми неубранными волосами и сказала, наморщив носик:
— Сергей, покажите что-нибудь интересное.
— Пошли на подволоку.
Из сеней по скрипучей лестнице дети поднялись на чердак, где свет пополам с дождем брезжил из двух прорезных окошек по торцам.
Здесь было хорошо. Дождь гудел по всей тесовой крыше, и капли его, просачиваясь сквозь щели, нет-нет да и задевали лица детей. Пол на подволоке (против пожара и для тепла) был засыпан мягкой, как пух, землей. Две кирпичные трубы, длинные, как шеи жирафов, поднимались сквозь крышу, чтобы посмотреть на белый свет и задышать горячим дымом, когда внизу, в горницах, хозяева затопят печи. А каких только диковинных предметов, отслуживших или не отслуживших свое, здесь не было!
Воистину это передать невозможно! Здесь была медная ступа с пестиком, в которой когда-то толкли прежний сахар стальной крепости, крупную камскую соль — бузун и орехи. Около нее притулилась чаруша — плетеное блюдо, почерневшее от времени. А вот плошка для ососков — для молочных поросят. В свое время на ней подавали к столу жареного поросенка, и специалисты говорят, что вкуснее этого блюда человеческое воображение представить отказывается. Здесь было множество других, неведомых ныне вещей, покрытых пушистой пылью.
Сережа показал наверх, где в глиняном гнезде тесно сидели ласточки, и грудки их белели в темноте.
— Почему их так много? — прошептала девочка. — Отцы и дети?
— Я не знаю…
— А может быть, семьями дружат, — рассудила она. — Мы вот ведь дружим семьями!
— Дружим.
Из тайника — из паза между верхним венцом и крышей — Сережа достал главное свое богатство — жестянку со старинными деньгами. Дети рассматривали зеленые «керенки» с поджарыми орлами без корон, синие николаевские пятирублевки. Особой гордостью мальчика была сторублевая ассигнация с белым полем, где на просвет проступал человек с грозными усами.
Мальчик показал его девочке и спросил:
— Узнаешь?
— Я знаю этого императора со всеми его слабостями, — с достоинством ответила она.
— Петр Первый, — сказал Сережа.
Почему-то деньги вопреки ожиданиям мальчика не произвели на Музу большого впечатления. Зато ее заинтересовал ящик без крышки, полный сухого шиповника. Рукавом она стерла пыль с боковин и вслух прочитала надпись:
«Сия колыбель для младенца малого, для усыпания и для просыпания, и чтобы он рос и добрел на ум, учился закону божию, родителей почитать».
— Тут рисуночки всякие, травки, цветики, — умилялась девочка. — Ты, Сережа, тоже лежал в этой колыбели?
— Говори-иили, — нехотя ответил он. — Сам-то я не помню. Я рано пошел. А чего разлеживаться-то?
— Еще кто в ней лежал?
— Кто? Да мы все по очереди.
— С того века?
— С какого?
— Разумеется, с девятнадцатого!
— Пожалуй, — согласился мальчик. — Можно по годам посчитать. Прапрадедушка. Прадедушка. Дедушка. Папа мой… Да и мы полеживали, пока маленькие были… Сейчас в ней шипягу сушим — шиповник. Тоже дело!
— Кстати, — девочка сделала очень серьезное лицо, — мы вам дали книгу почитать. Вы ее читали?
— Нет еще.
— И даже не заглядывали?
Поколебавшись, Сережа ответил:
— Дедушка заглядывал.
— А вы?
— «А вы»… Нам некогда.
— Совсем нет времени?
Внизу в сенях дети услышали шаги и голос Лидии Александровны.
— Давай спрячемся от мамы? — шепотом предложила Муза.
— Давай!
Мальчик схватил ее за руку, и дети на цыпочках прошли за кирпичную трубу и затаились там. Шаги приближались, и почему-то Сережа перепугался этих шагов. Но его страх не был тем страхом, от которого тошно жить, а был он страхом веселым, нарочным, и без него не бывает настоящей игры в прятки.
— Муза! Сережа! Где вы? — спрашивала внизу Лидия Александровна. — Ау-уу!
Глаза детей бедово блестели в темноте.
— Ау-уу! Я вас все равно найду.
На Музу напал смех, и она делала невероятные усилия, чтобы не рассмеяться вслух. Сережа состроил суровую физиономию, и девочка смеяться перестала.
— Ау-уу! Молчите? Я тоже буду молчать. Посмотрим, кто кого перемолчит. Тоже мне, молчальники…
Теперь смех напал на Сережу. Щеки его надувались. Он корчился и чувствовал, что не совладать ему с собой и хохот вот-вот прорвется наружу.
А внизу в сенях Лидия Александровна повторяла на разные лады;
— Молчальники-печальники!.. Молчальники-прощальники!.. Молчальники-начальники!.. Ку-ку!
Дети не выдержали. Они прыснули одновременно, а потом одновременно же засмеялись, взвизгивая от восторга, оттого что теперь можно хохотать вволю, а игра все равно не кончается.

Внизу загремела парадная дверь. Кто-то старательно вытирал ноги на крыльце и, грохоча плащом, вошел в сени. Сережа перестал смеяться и сказал:
— Дедушка пришел.
Дети молча стали спускаться по скрипучей лестнице. Ласточки, белея грудками, смотрели на них из глиняного гнезда и не шевелились.