А меня ждало еще одно «столкновение», только уже не в Баренцевом море, а в семье. И по разрушительной силе было оно посильнее первого.
Маришка большую часть времени жила не при нас, родителях, а с бабушкой и дедушкой. Какое–то время обитала в школе–интернате в Мурманске, школ с английским уклоном в Видяево не было. А без этого самого уклона, по мнению Маши, нынче далеко не уедешь. В Мурманск не наездишься, более ста верст, вот и вызревала деваха без родительского внимания.
Маша до поры считала, что так и нужно — девочка быстрее станет самостоятельной, а когда прозрела, было уже поздно. Я дома бывал редко, во всем полагался на жену, а у нее свои заморочки, свой интерес — работа, общественная деятельность. Мариша дичилась нас, от ласк не теплела, рос человечек себе на уме, ни в отца, ни в мать и уж точно не в деда с бабкой. Хотя особых проблем с ней не было, даже в пуберантном, как говорят медики, возрасте. Училась хорошо, тяготение имела к наукам гуманитарным. В Москве дело поправилось, жили уже одной семьей, но опять–таки в роли главных воспитателей оставались дед с бабкой. Я в командировках по пять месяцев в году, Маша раскручивала карьеру экономиста в Госплане, так поперла, не остановить, вот и дали старики слабину. Но в чем? В безоглядной любви? Любовь не поруха, не баловство, не делает из человека скрытня, готового к широкому нравственному маневру.
Конечно, я хотел еще сына, продолжателя морскойдинастии, и имя было заготовлено в честь дедов — Алексей, не вышло. И Маринка стала для меня родничком, опустишь в его прохладную воду руку и начинаешь верить в вечную жизнь.
Любовь мою дочь приняла, но как–то сразу установила дистанцию в отношениях, иногда, в разговоре, ловил я на себе ее внимательный, острый взгляд, губы ее вздрагивали в тщательно скрытой усмешке, и тогда казалось мне, что держит она меня за дурачка, что ли. Отношения ее с матерью я бы тоже не назвал близкими, хотя потаенной доверительности было, конечно, больше — женщины, другой пол. Не будет же она мне докладывать о первых месячных или о первой влюбленности.
Но помнится, думать так, анализировать стал я сейчас, когда все уже случилось, выгорело в переживаниях, в ночных бессонных разговорах с самим собой, когда судишь себя с особой строгостью, взвешивая все «за» и «против». И картина складывается неутешительная, с веками выверенными горьким выводом: за все нужно платить.
А тогда ведь ничто не предвещало беды, и беспокоились мы совсем о другом, точнее, беспокоилась жена, а не я, видно, я и в самом деле был и остаюсь, выражаясь современным языком, лохом в житейском смысле. Первые предвестники надвигающихся проблем не заставили себя ждать.
За завтраком, было это в понедельник, я сменился с дежурства и поэтому клевал за столом носом, Маша сказала:
— Тебе не кажется, что Маринка довольно странно себя ведет?
Я от удивления чуть вилку не уронил.
— В чем это выражается?
— А в том. Девица — старшекурсница, хороша собой, одевается со вкусом, а ни друзей, ни подруг. Театр, филармония, институт. Далее — в обратном порядке. Тихоня, синий чулок, монахиня. Меня это настораживает.
— Она же не в финансово–экономическом учится. «Как много девушек хороших», — так ведь ваш вуз именовался. Вот, где девки были лихие.
— Рот закрой, дуралей. Тебе плохая жена досталась?
— Ты — особая статья. Вне критики! Погоди, — я почесал кончик носа, веки набухли, и от усталости гудело в голове, — на той неделе я, проезжая на машине, видел Маришку с мужиком, шли по скверу на Усачевке в сторону метро.
— Обознался.
— Глаз–то у меня, извини, командирский. Не притупился.
— Значит, учитель из школы, где она проходит практику. Коллега! Тоже мне, женишок.
— Учителя так не одеваются. Парень весь в заморской джинсе и в ковбойских сапогах.
— В чем, в чем?
— Ну, такие короткие сапожки на завышенном каблуке. Как у ковбоев из вестернов.
— Гриша, шел бы ты спать. Сейчас со стула упадешь. Откуда здесь взяться ковбоям? Незнамо что мелешь. Я тебе о дочери, а ты шутки шутишь. — Маша обиженно поджала губы.
— Ладно, ложусь. Может, и впрямь померещилось?
Не померещилось. Ковбой заявился месяца через три.
И появлению его удивился, пожалуй, только я. Маша с Мариной давно уже за моей спиной все обговорили и взвесили. Маришка, любимая доченька, поцеловав меня, сообщила в пятницу вечером:
— Папа, завтра к обеду у нас гость. Отнесись к визиту серьезно.
— Не понял.
Тут Маша встряла:
— А что тут понимать? Марина хочет представить нам своего жениха.
Меня как колом по башке садануло. Попытался отшутиться:
— Форма одежды парадная, при кортике?
Жена усмехнулась.
— Вольно, товарищ капитан первого ранга. Форма одежды партикулярная: светлые брюки, рубашка в полоску. Та, что я тебе недавно купила. Все выглажено, висит в шкафу.
— А на ноги что?
— Не выпендривайся, отец. Подумай лучше, чем гостя будешь потчевать. С утра двигай на Усачевский рынок, список покупок я тебе составила.
— Раньше не могла предупредить?
— Сама недавно узнала. Ты только в споры политические с парнем не вступай, лучше внимательнее приглядись к будущему зятю. Опыт работы с личным составом у тебя есть, в людях разбираешься. И еще учти, человек он гражданский, к нему со стандартной меркой подходить нельзя.
У меня впервые защемило сердце. Не скрою, была у меня мечта — зятем станет офицер флота, раз уж сына нет, а внук родится — той же дорогой пойдет, в родную «систему» на Васильевском острове. Сколько раз представлял себе, как иду я по набережной Невы, солнышко светит, корюшкой пахнет — свежий огуречный дух в воздухе, а навстречу мне первокурсник в ладном бушлате с золотыми якорями на погонах, ветерок треплет ленточки на бескозырке. Господи, да после этого и помирать не страшно!
Мечты, мечты, где ваши звуки? Ковбой на этот раз был не в джинсе, а в бархатном черном пиджаке, каких я сроду не видывал, светлых брючках, остроносых мокасинах, без галстука, рубашка вольно так расстегнута и все сидело на нем свободно, ладно. Помню, в голове тогда у меня сверкнуло, что никогда я не умел так свободно носить гражданское шмотье, да и не научусь теперь. А когда было учиться? То парусиновая курсантская роба, что после стирки стоит колом, то ватные штаны, сапоги и канадка из дубленой свиной кожи. Парадную форму несколько раз в году надевал в праздники и во время строевых смотров. Это уже в Москве, на штабном паркете пришлось нарядиться в тужурку, скроенную в швальне на Дорогомиловке, в зауженные брюки и штиблеты с резинкой облачиться. Идешь, бывало, по бесконечным коридорам ГШ, а каблуки цок–цок, как копытца у козла.
Справившись с формой одежды, оглядел я и самого жениха. Парень крепкий, спортивный, ростом чуть ниже Марины, отсюда и завышенные каблуки на мокасинах. Лицо загорелое, словно вернулся с юга, шатен, а глаза черные с этакой поволокой. Не красавец, но есть в нем, как любит говорить Маша, этот. шарм. Глянет такой ковбой на девку, и та кипятком писать начинает. Словом, пропала Маришка. Кранты.
А жених тянет мне руку.
— Аркадий.
— Григорий Алексеевич.
— Очень приятно.
Рука у Аркадия хоть и узкая, но сильная, жесткая. Я терпеть не могу вялых, как дохлая рыбина, рук. Еще плюс. Понравилось, что жених не стал ерзать в прихожей, сдергивать обувь, как у нас принято. Вошел в гостиную спокойно, не вошел, поплыл, точно на воздусях.
Не мог не отметить я реакции на гостя и у моих дам. У Маринки на лице застыло глуповато–влюбленное выражение, глаза лучились, казалось, щелкни сейчас женишок пальцами, она зайдется ненатуральным смехом и сделает антраша или спляшет собачий вальс. Не без горечи я отметил: все у них уже было, и не раз. Такого опытного мужика, как я, не проведешь, дело ясное. Аркадий имеет над моей дочерью власть, от которой ей уже не избавиться.
Старуха моя, приняв было боксерскую стойку, расплылась в улыбке, не фальшивой — Маша врать почти не умела. Если кто ей не глянется, все, церемониться не станет, а тут и сама, видно, уже готова завальсировать, подключить женское обаяние.
Далее смотрины покатились по точно расписанному сценарию. Аркадий кушал, ловко пользуясь приборами, умеренно поддерживал светскую беседу, словом, был непринужден и не чувствовал себя стесненно.
Я налегал на водочку, жених ограничился сухоньким, да и то одолел один фужер — неплохо, хотя мужики, не пьющие водку, всегда вызывали у меня недоверие. Так ведь куда денешься? Сам–то я выращен на «шиле».
Маша, похоже, совсем потеряв голову, носилась на кухню, стуча каблуками по паркету, как курсант «гадами» — ботинками из яловой кожи — по железным полам. В хмельной дымке застолья отметил я один таинственный факт. То, что молодые, сидя рядом, все время старались прикоснуться друг к другу — нормально для влюбленных, хорошо еще, что жених, как сейчас принято, не лапает невесту за коленки при родителях. А вот один эпизод смутил меня. Вилка у Аркадия вдруг исчезла, электровспышкой вспыхнула под потолком — я ожидал, что она со звоном упадет на пол, с кем не бывает. Но вилка исчезла, растворилась в пространстве. Аркадий слегка поморщился, полез во внутренний карман пиджака и оттуда… достал другую, а может, ту же самую. Такого быть, конечно же, не могло, потому я решил перейти с водки на минеральную воду.
Пока женщины убирали со стола, доставали из стенки кофейный сервиз — предстояло пить кофе с коньяком, как принято в лучших домах Лондона, мы с Аркадием вышли на балкон.
Погода в конце апреля стояла теплая, ни ветерка, Новодевичье кладбище уже подернулось зеленью, макушка колокольни золотилась на солнце. Я ничуть бы не удивился, если бы Аркадий из кармана бархатного пиджака извлек сигару, но он вытащил пачку «Мальборо», тоже неслабо против моего «Пегаса».
Закурили. Я отметил, что жених не курильщик, так, за компанию дымит, не затягиваясь. Чувствовалось, что он с трудом сдерживает волнение.
— Григорий Алексеевич, я предпочитаю прямой разговор, не скрою, я пришел просить руки вашей дочери. Уж простите за церемонность, по–другому не умею. Но вы должны кое–что обо мне знать. У меня, как минимум, два серьезных недостатка.
Я насторожился.
— Первый — профессия, — продолжил будущий зять, — я артист цирка на Цветном бульваре. Акробат, клоун–эксцентрик, жонглер. У меня свой номер. Зарабатываю неплохо, особенно во время заграничных гастролей. Второй недостаток, пожалуй, похуже — по отцу, а значит и по паспорту, я еврей. Мама русская. Фамилия моя — Шик, и это не артистический псевдоним, а подлинная фамилия. Папа — потомственный циркач, в последние годы работал режиссером отдельных постановок, писал скетчи, репризы. Был… Мамы нет шесть лет. Как видите, сальдо не в мою пользу, но я люблю Марину и постараюсь сделать ее счастливой. Все.
У меня затвердели скулы. Я затянулся и подумал, что ожидал нечто в этом роде. Почему–то мне стало жаль парня.
— Послушай, зачем все это? Артист, еврей? У меня на лодке одно время механиком плавал Сеня Либензон, мы дружили домами. Мужик железный, в любых ситуациях не терялся, с ним в море я был спокоен. И потом, на моей субмарине каких только национальностей не было: армяне, грузины, абхазы, эстонцы, казахи. Был даже немец, трюмный, Костя Ледков. Когда ты в прочном корпусе, важно, какой ты человек, ведь от тебя зависит судьба всего экипажа.
— А как же пятый пункт?
— Тут перебор есть, согласен. Но Сеня Либензон дослужился до флагмеха флотилии, первого ранга получил. Сейчас преподает в училище. А что касается профессии, так это вообще ерунда. Не вор же в законе, а творческая личность. Никулин — клоун, народный любимец и мужик, говорят, очень душевный. Не это главное.
— А что?
— Чтобы любили друг друга и жили миром.
Свадьбу, по настоянию Аркадия, сыграли тихую, домашнюю, без колготни, гостей, пластиковых пупсов на бампере лимузина, разных там ленточек, зато уж цветов было море разливанное. Полыхала, дурманя запахом, сирень — в тот год ее было много. Розы стояли в вазах по всем углам, были и диковинные цветы — орхидеи в прозрачных коробках, часть цветов переместилось на мой командирский мостик — балкон, и выглядели они флагами расцвечивания, как в День Военно — Морского Флота.
И стол задался на славу. Даже маринованные миноги были, про икру я уже не говорю — и черная, и красная, и даже какая–то желтая. Девки мои с ног сбились, гоняясь за разносолами. На Усачевском и Тишинском рынках джигиты со мной даже здоровались, сами подбирали баранину и телятину. Платье на Маришке аж из Франции, чуть ли не от известного кутюрье. Просто, без излишеств, но за кабельтов видно, дорогое — Аркадий привез его из заграничных гастролей.
Не скажу, что я очень уж сблизился с зятем. Люди мы из разных миров, но не мог не отметить его положительных качеств. Он любил Маришу, заботился о ней, их трехкомнатную кооперативную квартиру (я бывал там раза три за все годы) Аркадий перестроил, сменил мебель, получилось что–то вроде современного жилья на западный манер. Признаться, я в этом мало разбираюсь. Наша хаза в доме на Хамовническом валу мне нравилась больше — понятно, что к чему. Да и перемен я не люблю.
В нахимовском училище в младших классах нас часто водили в цирк. Мне особенно нравились клоуны: коверные и эксцентрики, в них было что–то близкое, пацанячье, расхристанное. С красными носами, в широченных клетчатых штанах, они играючи смешили публику. Вольницей от них веяло, хулиганством, а наши юные души, стиснутые подогнанными форменками, тянулись к свободе. Мы были детьми войны, не избалованными зрелищами, и потому хохотали до икоты.
А вот Аркадия в роли клоуна я представить никак не мог. Всегда элегантно одетый, сдержанный, молчаливый, не вписывался он в веселую клоунаду. Возможно, клоуны в обычной жизни все такие. На представления с участием Аркадия ни я, ни Маша так ни разу и не пошли. Он не приглашал, а проявлять инициативу мы не стали из осторожности.
В отношениях с зятем ничего тревожного не проглядывалось, и дочь не беспокоила, хотя между нами вырос незримый барьер — молодые отдалялись все дальше и дальше, и рождение внука ничего не изменило. Единственное, в чем уступили молодые, — назвали мальчика Алексеем.
Мои тесть и теща внука не дождались, ушли в один год, тихо, без мучений, хорошо, что успели до перестройки. Не пережить бы им горя, что рухнуло на нас, когда молодые свалили за бугор. Потом–то выяснилось, что Маша о многом догадывалась, берегла меня, не говорила. Скрыла, что Аркадий накануне отъезда продал квартиру с выплаченным паем, семья временно переехала в пустующее жилье друга, тоже артиста, и стали они готовиться к отъезду. Готовиться скрытно, в заговоре участвовали не только взрослые, но и внук. Малец, а словом не обмолвился, не проговорился. Молчун, весь в отца.
Официальная версия выглядела вполне правдоподобно: Аркадий уезжает в США на гастроли, берет с собой жену и сына, пусть прокатятся, мир посмотрят, а то ведь сидели за «железным занавесом», не продохнуть. Гастроли продлятся три месяца, затем домой. Польза очевидная: Марина и Лешка попрактикуются в языке, а он заработает денежек, и не «деревянных», а в надежнейшей в мире валюте. Чем плохо?
Представить себе, что Марина об этой афере не знала, не могу, более того, допускаю мысль, что это ее инициатива. Последующие события подтвердили это предположение.
Из первых писем Мариши из США, восторженных, отстуканных на компьютере, мы узнали, что молодые путешествуют по юго–восточным штатам, гастроли в небольших провинциальных городах: чистота, покой, магазины ломятся от изобилия, и никаких тебе митингов и ГКЧП. Свободная демократическая страна, населенная исключительно добрыми, отзывчивыми людьми. В России такого никогда не было, да и не будет.
Через два месяца тон писем изменился. Дочь готовила нас к главному событию, из–за чего и затеяна была эта канитель. И вот бах, как кулаком под дыхало: работодатель, который подписывал контракт на гастроли, разорился, застряли в Колумбусе, труппа бедствует, те, у кого были деньги, улетели в Россию. Часть осталась, в том числе и Аркадий с семьей, от добра добра не ищут.
Потом уже, спустя годы, удалось более–менее восстановить подробности их заграничного бытия. Аркадия взяла под покровительство еврейская община, помогла выправить вид на жительство, грин–карту, устроить семью, выбить пособие. Евреи, не то, что мы, русские, своих в беде не оставляют. Молодые сняли недорогую квартиру на окраине Колумбуса, второго по величине города в штате Джорджия. Мариша при своем высшем образовании пошла в услужение, семья богатых баптистов взяла ее в качестве бэби–ситор, по–нашему нянька при детях, оплата три доллара в час, сводить концы с концами можно. А вот у Аркадия дело не заладилось. Кому в США нужен клоун, пусть даже еврей? У них своих клоунов, да и евреев предостаточно. Пошел в строительную фирму слесарем–сантехником. Это при его–то гоноре, бархатных пиджаках и артистических манерах! Но о том, чтобы вернуться в Россию, и речи быть не может. «Мы вышлем вам деньги, дачу продадим! — орал я через океан в телефонную трубку. — Только возвращайтесь!» Зять холодно и сухо ответил: «Григорий Алексеевич, мы сделали свой выбор, так что разговор на эту тему бесполезен». Голос у него тогда еще был твердый, уверенный. Но талант, как известно, не только благо, но и червоточина, душа–то обнаженная, тонкая. На Родине Аркадий аплодисменты в цирке срывал, веселил людей, отвлекал от горестей, делал нравственную работу, а тут водопроводные трубы, канализация, унитазы и эти долбаные «джакузи», на которых тронулся умом наш российский обыватель из разбогатевших. У тебя и автомобиль, и кредит в банке, и сын в престижной школе учится, а внутри пустота, неудовлетворенность, злой зверек поселился, грызет, высасывает душу. Короче, зятек мой стал попивать, а в Америке это дело не поощряется, с работы турнули, и покатился он под уклон, по буеракам и кочкам, и через два года, пьяный, расшибся о дерево. Я‑то думаю, не авария это была, не дорожно–транспортное происшествие: умышленно свел счеты с жизнью Аркадий, чем совершил тяжкий грех. Так и закончилась для него свободная житуха в свободной стране.
Тут бы самое время вернуться Марише с сыном домой, дома и стены помогают пережить беду, но, выходит, не знал я своей дочери, не учел ее характера. Маша метнулась в Колумбус уговаривать, какое там, дочь и слышать не хочет. К тому времени Марина окончила компьютерные курсы, еще где–то подучилась, и ее взяли менеджером в крупный супермаркет. С солидным окладом. А как мужа похоронила, у нее появился бой–френд, и не какой- то там сантехник, а пожилой вдовец, бизнесмен, миллионер — вилла во Флориде, собственный самолет, яхта. Как тут устоять и без того неустойчивому человеку?
Внучок наш Алеша благополучно закончил школу. Дальше учиться не пожелал, устроился кассиром в закусочной «Виндоу» — сеть этих закусочных рассыпана по всему миру, вроде «Макдоналдса». Погоревали мы с Машей, погоревали, да смирились. Точнее, смирилась жена, я — нет. В день, когда получили мы от дочери отлуп, подал я рапорт на увольнение, офицеров тогда не задерживали, тем более что пенсию свою я давно уже выслужил. Без дела не сидел, однокашники пристроили меня в одну фирму, работающую на флот.
Прошло несколько лет — и новый удар. Возвращаюсь однажды вечером, а Маша сидит зареванная, на столе письмо, рядом початая бутылка коньяка. Я ни разу не видел жену плачущей, от страха колени подкосились. Значит, горе. Бытовухой ее не прошибешь.
— Садись, Гриша, выпей.
Я стакан ополовинил, молчу.
Маша слезы платочком вытерла и говорит:
— Я от тебя, прости дуру, многое скрывала, а теперь, считаю, незачем. Внук твой в армию записался, по контракту.
— В какую армию? — от растерянности у меня в голове помутилось.
— Соединенных Штатов, естественно. Спецподготовку прошел, и его в Ирак кинули.
— Быть того не может, чтобы мой внук.
— Может. Ты выпей, сердце побереги. Вот смотри, — и сует мне фотографию.
На фотографии заснят бравый морпех в полной выкладке с автоматической винтовкой. Рядом танк, крашенный в желтый цвет, прямо с экрана телевизора. Лицо у морпеха вроде Алеши, а будто и не его. Самодовольный парень, глаза в хищном прищуре, вроде кого–то уже на мушке держит. Я не сдержался, заплакал. Такое горе накатило, коньяком не разбавишь. У Маши плечи дрожат. Впервые я тогда отметил, что у нее волос седой стал пробиваться.
Крепко я тогда надрался. А утром Маша слегла — сердце. Вызвал неотложку — гипертонический криз, положили ее в Центральный военно–морской госпиталь. Взял я отпуск, три недели мотался на машине в Купавну, где этот самый госпиталь расположен, бульоны навострился варить, фрикадельки на пару готовить. В термосах, кастрюльках возил — в госпитале кормили не очень, да и диету ей прописали такую, что ноги волочь не будешь. Постепенно оттаяла жена, только осунулась очень и блеск в глазах потух. Что же это делается? Дочь, считай, потерял, а теперь и внука отняли, сволочи. Гвоздила, грызла изнутри мысль, что у меня, боевого командира, внук — американский солдат, Ирак разоряет. Выходит, зря я в авто- номки ходил, во время «холодной войны» американцам противостоял, а они меня через самое дорогое, семью, голой рукой придушили. И такая на меня тоска накатила, жить не хочется. Маша оклемалась, и к концу зимы опять в Колумбус подалась. Полтора месяца, пока она отсутствовала, я вроде как и не жил, существовал в каком–то ином измерении. О беде своей никому не сказал, даже Левону, ему–то зачем переживать лишний раз, своих бед достаточно, один остался на старости лет.
Человек — существо стойкое, многое может пережить, со многим смириться. Смирился и я. Но дал себе зарок: за океан ни ногой. Не выдержу, лететь назад ногами вперед не резон. Маша, чтобы взбодрить меня, уже не раз подходила то с одной, то с другой стороны. Мол, брось ты принимать эту историю близко к сердцу. Время такое, дети по всему свету разбежались, это их жизнь, их выбор, пусть живут, как хотят. Что это, единственный случай?
Может, и так. И время другое, и случаев таких не пересчитать, а от ощущения, что от меня отсекли часть меня самого, отделаться не могу. И ноет укороченная часть, как ампутированная нога, — ноги нет, а фантомные боли остались.
Отголосок столкновения с американской подводной лодкой в далеком семьдесят втором году докатился до меня в мае 2005 года. Маша, вернувшись из очередного вояжа в Колумбус, привезла мне книжку на английском языке о катастрофах американских и советских подводных лодок во времена «холодной войны». Обложившись словарями, я одолел ее за полтора месяца. Книгу написал американский журналист, и в ней было немало неточностей, а то и просто ляпов, но в целом аварийные ситуации были изложены более–менее достоверно.
Одна глава потрясла меня. В ней я обнаружил массу совпадений. В частности, совпадало место столкновения моей лодки с американской атомной субмариной — Баренцево море. Совпадали широта и долгота неподалеку от полигона, да и многое другое. Только теперь я смотрел на столкновение глазами командира американской атомной лодки.
В начале июня 1972 года американская подводная лодка типа «Тотог» патрулировала в советских территориальных водах, поджидая нашу лодку на выходе из Видяево. Перед командиром стояла задача проследить за испытаниями новой советской крылатой ракеты.
В книге была приведена краткая биография командира Брюса Олдингтона. И нужно сказать, была она довольно необычной. Вначале обучался он на биофаке университета штата Джорджия, собирался исследовать интимную жизнь скорпионов в пустынях, но тут случилась Вьетнамская война, и он пошел на нее добровольцем, стал подрывником в спецназе, а оттуда, поверить трудно, прямиком в командирское кресло дизельной подводной лодки. Но теснота отсеков и грохот дизелей не пришлись ему по вкусу, и он перешел на атомоход. Не в качестве рядового офицера или старпома, а сразу командиром. У нас карьера командира довольно типичная: училище, дальше прохождение службы по всем этапам, командирские классы, многочисленные зачеты, экзамены, и только тогда ты допущен к «телеграфам». А Брюс Олдингтон просто так, самоучкой, стал командиром атомохода, от выдвижных устройств до киля нафаршированного современной электроникой. И привычки у мужика были странные. Пил кофе без кофеина, лопал грецкие орехи килограммами — берег здоровье. Зато в базе мог перепить любого члена экипажа, включая матросов–трюмных, что неоднократно, судя по жизнеописанию, доказывал. Двухметровый сорокатрехлетний атлет, бывший боксер, обладал рыкающим голосом, от которого офицеры и матросы нередко впадали в ступор. Притом был добр, отважен и считался одним из лучших командиров Атлантического флота. В центральный пост Брюс являлся не иначе как в банном махровом халате. И хоть бы что, ни тебе вызовов на партбюро, ни выволочки на парткомиссии за нестандартное поведение. Команда его чудачествами даже гордилась, а начальство смотрело сквозь пальцы, главное — дело.
Итак, если верить автору книги, Олдингтон засек советскую лодку типа «Эхо» (по американской классификации) у выхода из базы и начал ее пасти. «Эхо», следуя в подводном положении, взяла курс на северо–восток, совершая маневр, который американские моряки называли «подводными танцами казаков», то есть делала резкие повороты и изменения глубины, иногда выписывая восьмерки. Несмотря на опасность столкновения, американская субмарина не отставала. Вскоре слежение превратилось в обычную рутину, и Олдингтон отправился спать. Спать ему все же не пришлось, старпома смутило, что лодка, находясь на глубине 40–60 метров на средней скорости 12–13 узлов, почему–то все время приближалась к «Эхо». Командир разобраться не успел.
Далее пошла хренотень. Либо не моя лодка поцеловалась с «Тотог», либо журналист присочинил. Удар, как он пишет, был такой силы, что спящие посыпались с коек, дальше — больше, экипаж услышал жуткий грохот над головой, советская субмарина винтами проскрежетала по носовой части «Тотог», ухитрившись согнуть один из горизонтальных рулей на рубке. Случись такое на самом деле, я бы, как минимум, остался без одного винта, дизель бы пошел в разнос, сорвал муфты, и в прочный корпус хлынула бы вода. Конец! А я ведь своим ходом в Видяево пришел, имея повреждение легкого корпуса. И всплыл без паники, в штатном режиме.
Совпадений, между тем было много, такого с кондачка не выдумаешь. Присочинить журналист мог, не скрыв, однако, что американец всплывать не стал, чтобы обозреть поверхность — вдруг кто–то из русских моряков в живых остался после столкновения, — а с ходу рванул с места происшествия, как пьяный водитель, сбивший на переходе старушку. И рванул Олдингтон из точки столкновения потому, что произошло это в наших территориальных водах, — на хрен ему международный скандал.
Командир «Тотог» отделался легким испугом, его даже повысили в должности, но путь к адмиральским звездам ему все же был закрыт. О его дальнейшей судьбе в книге говорилось скупо: через несколько лет уволился из ВМС и переехал на жительство в. Колумбус. Круг замкнулся. Не исключено, что отставной коммандер Брюс Олдинг- тон живет по соседству с моей дочерью, и они ходят друг к другу в гости.
Я почти лишен воображения. В деле, которым я занимался, это непозволительная роскошь. Хотя и жаль. Например, я не могу представить город Колумбус, где по закону запрещается резать кур по воскресениям, не представляю свою дочь сорокалетней. Маша утверждает, что Марина очень похорошела, вошла в женскую силу, так же стройна, изящна — аэробика, специальные тренажеры, диета, на которой помешана вся Америка.
Я не могу представить ее в стеклянном офисе огромного супермаркета, отдающей распоряжения многочисленным сотрудникам. Я помню ее неуклюжим подростком на катке, залитом в ЦПКиО имени Горького: вязаная шапочка, розовые от мороза щеки, на тонких ножках фигурные коньки. Музыка, снег и огни, отраженные в отполированном льду. Старшеклассница, студентка педагогического института не сохранились в моей памяти. Точнее, сохранились, но как–то общо. Жила, училась, как все, и вроде бы все в ней было ясно. А вот та, новая Марина, сидящая в салоне джипа или позирующая на борту белой яхты, мне чужда и непонятна.
Сколько раз я пытался вообразить ее бой–френда, пятидесятишестилетнего миллионера Джека Галагана — глухо. Рисовался этакий загорелый ковбой с узким, рассеченным морщинами лицом, в джинсах и техасской шляпе. По утверждению Маши, Галаган милый, обходительный человек, влюбленный в Марину. Он несколько раз уже делал ей предложение, она пока воздерживается, причина — Джек пьет. «Он может за вечер выпить три двойных скотча», — с усмешкой сказала Маша, повторяя слова дочери. Это что–то около двухсот грамм на наши мерки. Ужасающая картина. Я в компании друзей и сейчас могу усидеть поллитровку «Флагмана» и хоть бы что. Я вполне мог бы с этим Джеком потягаться. Галаган сам водит самолет, управляет яхтой и занимается дайвингом, то есть подводным плаванием. Интересно, когда он успевает работать? У него, по словам моей жены, огромный и распространенный бизнес: нефть, отели, рестораны, дилеры, брокеры и разные шпокеры. Он мог бы сделать счастливой молоденькую фотомодель или кинозвезду, но он любит только мою дочь, и в этом что–то есть. Во всяком случае, душа в нем явно присутствует. Видно, я безнадежно отстал от жизни и многого не понимаю. Прими я ценности дочери, наверняка бы мог сейчас фланировать вдоль пляжа во Флориде в белых штанах, покуривая толстенную сигару. Занятная картина. Не могу. И тоже по причине душевного порядка. Меня не переделаешь, и Маша, похоже, с этим смирилась, она перестала показывать мне фотографии, а ее рассказ о поездке в США ограничивается теперь перечнем покупок. Так лучше обоим. Может быть, я и не прав. Мое поколение прожило на ветреном политическом юру, но такие слова, как Родина, Честь, Долг для меня навсегда остались значимыми. Надо думать, для моей дочери эти слова не более чем пустой звук. Внук — жертва обстоятельств, его так воспитали. Беспризорные огольцы с площади трех вокзалов в Москве мне более понятны, чем он, морпех армии США.
После истории с внуком Маша зачастила в церковь, ходит на утреннюю литургию и иные службы во время праздников и в родительские субботы. Возвращается притихшая, просветленная, с покрасневшими от слез глазами. И вроде как характер у нее стал мягче, смиреннее. Меня эти превращения стали попугивать. Я же после того, как увидел по телевизору, как церковные иерархи лобзались с Ельциным, в церковь перестал ходить. Там, где политика, подлинной веры нет и быть не может. Впрочем, церковь всегда была при власти, служила ей.
Отвратил меня от церкви и еще один, давний уже случай. В ту пору храм Христа Спасителя только еще отделывался, и службы шли в правом приделе. Я и зашел туда. Гляжу, стоит очередь, в основном старухи, старики, но есть и молодежь. Очередь копилась перед столом, за которым служительница с постным лицом, в платочке под самые брови принимала пожертвования на восстановление храма. Фамилии жертвователей записывала в толстую книгу. Дело, конечно, святое. Лучше храм, чем бассейн с облаком пара над ним, где повизгивающие купальщики выглядят грешниками в аду. Встал в очередь и я. Впереди меня старушка, бедно, но чисто одетая, по виду учительница на пенсии. Лицо у нее бледное, с запавшими висками, видно, питается скудно — много ли разносолов можно себе позволить на ничтожную учительскую пенсию? А в ее усохшей, тронутой старческой крупкой руке зажата десятка. Может, последняя, завтра хлеба будет не на что купить, а ведь тоже хочется поучаствовать в благом деле. Дошла ее очередь, а служительница, глянув на купюру, пошмякала шубами и говорит: «Батюшка велел записывать только тех, кто двадцать рублей и более на храм Божий пожертвует». Я опешил, а старичок за мной возмутился: «Как же так? Прежний храм на народные копейки строился. И сколько лет простоял, пока его христопродавцы не взорвали. Да принеси сестра трудовую копейку, вы и так обязаны ее фамилию вписать в книгу. Нет в вас святости, а батюшка ваш иному богу служит, Мамоне, если вы про такого слыхивали». Повернулся и пошел, шаркая стоптанными подошвами, открещиваясь, как от нечистой силы. А я вслед за ним. Вернулся домой, рассказал Маше, она огорчилась, посуровела: «Да пойми же ты, народу без веры нельзя. Куда же ему еще податься? Люди и так спиваются, облик потеряли, вымирают миллионами, другие в сектантство ударились, наркотики, чтобы от реальной жизни ускользнуть, забыться. А восстановить церковное дело после стольких лет гонений непросто. В церкви, в монастыри случайные люди хлынули, из безбожников, на сытость, на горяченькое их потянуло. Сатана тоже ведь из падших ангелов. Много лет должно пройти, чтобы от всей этой накипи очиститься. Ведь были же и Серафим Саровский, и Сергий Радонежский».
Я отмолчался как обычно. Может, и права она, но мокрогубая служительница, собирающая народные пожертвования, так и стоит перед глазами.
Минувшей осенью поехала Маша на экскурсию в старинное село Микулино, что на стыке Московской и Тверской областей, где в четырнадцатом веке процвело Ми- кулинское княжество, от которого остались крепостные валы и собор с усыпальницей местных князей. Зачем жене это понадобилось, без понятия, видно, по той же причине — забыться, найти утешение. Она и в Псково — Печорском монастыре была, и в Оптиной пустыни, и где–то еще. Я от этих поездок уклонился, не тянет меня. Еще книгу почитать — ладно, и то больше читал я сочинения Валентина Пикуля: живо, занимательно, остро, и исторические персонажи как живые.
Так вот к чему я об этой поездке. Из Микулина Маша привезла удивительную историю, точнее легенду. В Ми- кулине есть психбольница, оно и понятно, сумасшедших нынче от «свободной жизни» много прибавилось. Главным врачом больницы был человек незаурядный, знаток культуры, ценитель древности, энтузиаст. Так вот он — фамилию жена не запомнила — усилиями персонала психбольницы перестроил заброшенный клуб, превратив его в сельский музей, галерею живописи. Нашлись и спонсоры. Картины дарили художники, многие стали теперь знаменитостями, кое–что собрали по местным деревням — пейзажи, портреты, натюрморты, чудом сохранившиеся из помещичьих усадеб, уцелевшие от рук воров и черных собирателей икон. И потекли в этот музей отовсюду туристы, автобус за автобусом, наши и иностранцы.
Среди картин была одна, вроде неприметная, но зато с удивительной историей. На картине была изображена пожилая женщина в платочке, рядом на столе простая вазочка с пушистыми ветками вербы, на столешнице рассыпаны подснежники. Самым важным в портрете, писанном с безымянной старушки, утверждала Маша, были глаза, как на иконе, — светлые, внимательные, укрепляющие душу. Экскурсовод рассказала, что портрет написала неизвестная художница, перед самой войной гостила она в здешних местах, и доставили его из ближней деревеньки. Церкви вокруг в двадцатые–тридцатые годы были порушены, иконы сожжены, и молиться верующим было негде. И вот, когда накатил немец, деревенские бабы повесили эту картину в красном углу избы, перед ней укрепили на гвозде самодельную лампадку и стали молиться за победу русского воинства. Случилось чудо: мужики, призванные на войну из деревни, вернулись домой целые и невредимые. А в соседних деревнях воины все, как один, полегли. Такая легенда. В церкви картину по канону выставлять не положено, отдали в музей, так туда местные ходят теперь частенько, чтобы украдкой помолиться. Призадумаешься. Кажется, Достоевский сказал: «Изымите из русского человека Бога, и он превратится в зверя». Не этому ли сейчас мы являемся живыми свидетелями? Только ведь зверь — хищник; если сыт, он просто так не убьет, тигра в голубой цвет не перекрасишь, на содомские штучки его не развернешь, зверем управляют разумные инстинкты, выработанные эволюцией. А человек? Тут, как говорят нынешние журналисты и просвещенные деятели, без комментариев.
К подлинной вере, как я думаю, можно прийти только на гребне полной душевной открытости, искренности, а не под влиянием моды и обстоятельств. Как–то зашел я в церковь Иоанна Воина на Якиманке и встретил там видяевца, бывшего бригадного комсомольца, стоял тот со свечой, суетливо крестился и, судя по шевелящемуся рту, даже подпевал церковному хору. Узнав меня, расцеловал по–христиански и без тени смущения сообщил: «Надоумил Господь прийти к вере. Крещен был недавно, теперь грехи отмаливаю». А я, хоть убей, не верю, что на нетерпимого атеиста, богохульника вот так сами собой снизошли благодать и просветление ума. Скорее, изменилась обстановка, и он изменился.