Как-то в самом начале марта мне позвонил из Подмосковья приятель Сергей — учитель сельской школы. В трубке гудело, потрескивало, булькало. Можно было подумать: приятель находится где-то на краю света, а не в пятидесяти километрах от Москвы.
— Слушай, ты! — бодро орал приятель, стараясь одолеть все эти дикие подвывания, рожденные несовершенной телефонной техникой. — Слушай, Виктор, когда ты соберешься за город? Не знаю, как там у поэтов… Алло, алло! Перестаньте долдонить!
— Слушаю, продолжай, — закричал в трубку и я. — Чего ты поэтов вспомнил?
— Не знаю, как поэты называют этот начальный период марта, — продолжал Сергей, — но я его окрестил так: поэзия синих теней! Непременно жду тебя в следующий выходной!
И он, этот милый чудак, едва кончив говорить, сразу же повесил трубку. Товарищ, видимо, боялся, как бы я не стал отнекиваться, ссылаться на занятость. А мне и самому уже давно не терпелось махнуть за город.
«Поеду, поеду! — говорил я себе, глядя в окно на тихий наш дворик с мрачными, прочерневшими от копоти сугробами. — Придет воскресенье, и поеду. Надоел мне этот чумазый снег!»
И вот наступило воскресенье. На редкость солнечный, тишайший морозный денек.
«Повезло! — радовался я, собираясь на поезд. — Такими красными днями не часто радовала нас в последнее время погода».
Всю дорогу, пока электропоезд мчался по искристо-белым полям с маячившими вдали сиреневыми и черными перелесками, я сидел у окна и улыбался.
Мелькнет тонюсенькая, с виду такая беспомощная, березка у желтой будки стрелочника, терпеливо перенесшая все зимние невзгоды, и у тебя теплеет на душе, и хочется по-дружески кивнуть стройному деревцу. Но березка стремительно унеслась назад, а впереди показался рыжий лоскут землицы на обдутом всеми ветрами бугре, один-разъединственный пока еще среди бескрайней снежной целины.
— Ой, земля! — ахнула вдруг сидевшая напротив меня девчурка — беленькая, ничем не приметная, с косицами-прутиками, торчащими в разные стороны из-под сдвинутого набекрень малахая. Ахнула и тотчас вся просияла, заалелась и стала на диво милой.
А еще минутой позже с замиранием сердца смотрел я на шустрого мальчишку в красном пушистом свитере, лихо, с ветерком, летевшего с крутой солнечной горки в густо засиненную лощину.
«Прав приятель — в этой синеве теней столько весенней поэзии!» — подумал я, провожая взглядом уносившуюся назад глубокую лощину, как бы старательно обрызганную синькой.
В Радищеве я сошел. Глянул вокруг и на миг ослеп от нестерпимого сияния. Снега горели, как в январе. И все же во всем чувствовалась весна: и в сочной зелени елок, уже сбросивших с себя белые шубы, и в яркой красноте кустарника, дыбившегося за пристанционной изгородью, и в прохватывающем ветерке — бодрящем, колючем, и в этих вот удивительно синих тенях. Ну разве не поразительно: даже голая серо-бурая ветка сирени, выглядывающая из сугроба, даже она отбрасывала длиннущую ультрамариновую тень.
Вдруг как бабахнет, точно бомба взорвалась. Это искристыми бисеринками рассыпался у самых ног ком снега, сорвавшись откуда-то сверху.
Поднял голову, а надо мной покачивается слегка ветвистая ольховая лапа. По стволу же дерева, чуть сгорбившегося, тоже стоявшего за изгородью, там и сям отпечатались темные сочные пятна. Нате-ка вам: светлой слезой потекли снежные кулачки, застрявшие в развилках ветвей. А у подножья ольхи, на сыпучем снегу, должно быть еще вчера гладком, без единой морщины, были разбросаны лазурные блюдца. Вот снова с ветки сорвался снежный ком, и у комля дерева появилось новое лазурное блюдце-вмятина.
«Рушится зима, — подумалось мне, — рушится, хотя впереди будут еще и морозы, и метели… всякое еще будет. И все же скоро конец зимушке!»
Но это еще не все, чем поразило меня расчудеснейшее мартовское воскресенье.
Ледок на деревянной платформе малолюдной станции кое-где подтаял от прожигающих его в упор солнечных лучей, и платформа курилась еле приметным златокудрым парком. Колючий же ветришко тотчас подсушивал проталинки.
Шагал я не спеша по пустынной плешивой платформе, а подошвы ботинок — то ту, то эту — будто клеем прихватывало. Мне даже подумалось: замешкайся на миг-другой, и прихватит подошвы так, что и шагу не шагнешь.
Усатый стрелочник с кирпичным тавром во всю щеку, провожая меня усмешливым взглядом, сказал:
— Это март шалит: клею подпустил!