Тихий вечер. Солнечный свет падает на парную после жаркого дня воду Москвы-реки и освещает верхушки недалекого бора. По серой еще теплой тропе идут вдоль берега трое: Феофан, Андрей и Фома. Феофан злой, взлохмаченные волосы клоками торчат из-под скуфейки. Андрей, тоже раздраженный только что состоявшимся разговором, идет следом. Фома идет сзади, хмуро глядя под ноги и с трудом скрывая интерес к ссоре двух богомазов.
Феофан вдруг останавливается и, ни на кого не глядя, сердито вопрошает:
— Клей с огня снял?!
Фома срывается с места и напрямик, через луг, бежит в обратную сторону.
Первым нарушает молчание Андрей.
— А как иначе? Нельзя иначе, — говорит он удивленно.
— Все! Хватит! Видишь? — взрывается Феофан и, остановившись, протягивает вперед руки. Перепачканные краской пальцы дрожат. — Руки трясутся после таких бесед душеспасительных!
— Не буду, — соглашается Андрей.
Феофан спускается к реке, присаживается на корточки и начинает мыть руки. Андрей стоит на тропинке и терпеливо развязывает узел на поясе.
— Что?! — неожиданно поворачивается к нему Феофан.
— Я ничего… — бормочет Андрей, через голову стягивая рясу.
Прибегает запыхавшийся Фома. Неожиданно Феофан изо всей силы ударяет ладонью по воде и гневно заключает:
— Ну и упрям же ты, Андрей, прости, господи!
Фома нагишом прыгает в медленную темную воду.
Лениво вьются по течению длинные водоросли, поднимаются со дна и косо всплывают на поверхность колеблющиеся серебряные пузыри, мелькают, бросившись в сторону, и, остановившись, снова замирают в потухающем подводном солнце стремительные стаи сверкающих плотвичек.
Фома резко разводит руки, окружив себя белым кипящим облаком и, вынырнув на поверхность, видит Феофана, который сидит на берегу, опустив ноги в воду, раздетого Андрея, влезающего в реку, и слышит оглушительное хлопанье кнута, мычание коров и блеяние овец: по дороге, вдоль берега, поднимая пыль, возвращается стадо.
— Ну, где, где ты видел бескорыстие это, когда каждый за задницу свою трясется?! — почти орет Феофан.
— Да сколько хочешь! — отвечает Андрей с раздражением. — Да те же бабы московские, свои волосы для выкупа…
— Замолчи, замолчи! Сто раз слыхал! Причем же бескорыстие-то тут? Им же, дурам, делать ничего другого не оставалось! Лучше уж без волос остаться, чем истязания выносить! Что им делать-то?!
Андрей стоит по горло в воде и молча оттирает песком грязные руки.
— Вот ты на меня смотришь, — продолжает Феофан, — и думаешь, наверно: «Вот, мол, злодей». А? Да? А я не злодей вовсе! Просто говорю про то, что вижу и знаю! Слепы люди, народ темен!..
— Да нельзя так…
— Ну хорошо, ты мне скажи по чести, темен народ или не темен?! А? Не слышу!
— Темен… Только кто виноват в этом?
— Греховодить, лизоблюдить, богохульствовать — вот это их дело! Да сам-то ты грехов что ли не имеешь?
— Как не иметь?..
— И я имею! Господи, прости, примири, укроти! Ну, ничего. Страшный суд скоро, все, как свечи, гореть будем! И помяни мое слово, уж такое начнется! Все друг на друга грехи сваливать начнут, выгораживаться перед вседержителем…
— И как ты с такими мыслями писать можешь, не понимаю? — удивляется Андрей. — Восхваления еще принимаешь! Да я бы уж схиму давно принял, в пещеру бы навек поселился!
— Я господу служу, не людям. И в грехи их собственные носом окунуть — тоже не без пользы! А похвалы! — Феофан машет рукой. — Знаешь, сегодня хвалят, завтра ругают, за что еще вчера хвалили. А послезавтра забудут! И тебя забудут, и меня забудут, и всех забудут! Суета и тлен все! А-а-а… Не такие вещи забывали. Все глупости и подлости, какие можно сделать, род человеческий уже совершил, будь покоен, и теперь только повторяет их. Все «на круги своя»! И кружится и кружится! Да если б Иисус на землю снова пришел, его бы снова распяли!
— Да уж, конечно, если только одно зло помнить, и перёд богом счастлив никогда не будешь.
— Что?
— Ну, может, некоторые вещи и нужно забывать… Не все только… Не знаю я, как сказать, — злится Андрей. — Не умею…
— Не можешь — молчи! Меня хоть слушай! Чего смотришь?
— Молчу, — еле сдерживается Андрей.
— Чего молчишь?
— Тебя слушаю.
С хриплым и требовательным блеянием, с густым мычанием проходит в клубах пыли огромное стадо. Гремят ботала, щелкают кнуты, лают собаки.
— Человеки по доброй воле знаешь когда вместе собираются? — продолжает Феофан. — Для того только, чтобы какую-нибудь мерзость совершить! Только! Это уж закон!
— Что ж, по-твоему, только в одиночку можно добро творить? — не унимается Андрей.
— Ой, добро, добро! Да ты Новый Завет вспомни! Христос тоже людей во храмах собирал, учил их. А потом они для чего собрались, помнишь? Чтобы его же и казнить?! Распять требовали! «Распни! — кричали. — Распни!» Лисе этой! И как кричали! А ученики его? Иуда продал, Петр отрекся до петухов, а когда надо было насмерть стоять — разбежались все! И это еще лучшие!
— Раскаялись же они!
— Так это потом! Понимаешь, потом! Когда уже поздно было! И всегда так! Сначала наделают дел, наваляют, а потом каются! Злоба какая-то немыслимая, с первого взгляда и не увидишь; бес вступит — так и мчатся, жгут, крови жаждут и остановиться не могут… А эти?! Сейчас?! Это же подумать страшно! — голос Феофана срывается от негодования. — Господи, погаси пламень страстей моих… яко есмь нищ и немощен… Князь на князя, русские на русских с мечом! Междоусобицы! Власти хотят смертельно!.. Избави меня от лютых дел. У меня волосы подымаются, провалиться от позора готов! Православные православных убивают! Храмы разрушают! Убитых не хоронят!
Андрей несколько раз пытается возразить, но старый грек уже не слышит собеседника, он не спорит — он обвиняет. И уже не видит Андрея, потому что перед глазами его неистовое воображение рисует событие, подтверждающее правоту его мыслей и страстей.
По раскаленной каменистой дороге, ведущей на вершину горы, поднималась в белой душной пыли тысячная толпа, разевая в крике перекошенные рты и швыряя камнями в него, идущего с гордо поднятой головой в окружении воинов, отделяющих его от лихорадочно возбужденного предстоящей расправой народа, сметанного со всадниками; и во всем этом чудовищном водовороте ненависти и предательства упавший на колени человек с окровавленным лицом и тяжелый крест, который передавали на вытянутых руках ослепленные жаждой крови люди, взмокшие, с запудренными дорожной пылью лицами, и крест, плывущий над толпой к яме, у которой назареянина разложили на деревянном брусе и, навалившись, растянули ослабевшие руки по краям креста, прежде чем ударами обуха загнать ему в ладони черные кованые гвозди…
Феофан проводит дрожащими пальцами по глазам и, взглянув на Андрея, вопрошает:
— Где они, твои праведники?! А? Бессребреники твои?! Покажи мне, сделай милость! Истинно сказано: страшен бог в великом сонме святых! Страшен! Не будет страха — не будет веры! Оставь меня в покое, не могу больше об этом…
Осень. Сеет мелкий мороснячок.
— Ну ладно, не буду… — мрачно продолжает спор Андрей, начатый еще летом, на Москве-реке. — Конечно, творят люди и зло… И горько это… Да только нельзя их всех вместе винить. Трудно так и… грешно, мне кажется. И в Евангелии все это есть. Продал Христа Иуда, а вспомни, кто купил его? Первосвященники. Потому что правды боялись, боялись, что народ им подвластен быть перестанет.
Они медленно идут вдоль монастырской стены, спрятав руки в рукава.
— Вон сколько денег отвалили, не пожалели, и Иуде, и воинам, чтобы приказ их исполнили. — Голос Андрея звучит покойно, ровно. — А кто его обвинил? Народ? Опять же фарисеи да книжники, свидетеля так и не нашли, сколько ни старались. Кто же его, невинного, оклевещет? Потом только нашли предателя…
— Двух нашли, двух, а не одного мерзавца!
— Да-да, двух! Ну и что? Два же, а не все! А фарисеи эти на обман мастера, грамотные, хитроумные, и обманули народ и убедили его и возбудили. Они и грамоте-то учились, чтобы зло творить. Чтобы к власти прийти, темнотой его воспользовавшись. Людям просто напоминать надо почаще, что люди они, что русские, одна кровь, одна земля. Зло везде есть, всегда найдутся охотнички продать тебя за тридцать сребреников. А мужик терпит и не ропщет, горб трудами наживает, работает за двоих, а то и за троих, и все на него новые беды сыплются — то татары по три раза за осень, то голод, то мор, — а он все работает, работает, работает, работает, работает, несет свой крест смиренно, не отчаивается, молчит и только бога молит, чтобы сил хватило…
Андрей давно уж не чувствует сырого дыхания моросняка, а слышит запах снега, зимней стужи, и перед взором его разыгрывается то же действо, та же драма, что преследует и Феофана, но которая вселяет в Андрея спокойствие и уверенность в своей правоте всякий раз, когда он вспоминает об этом.
В замерший рассветный или предвечерний час по тихой зимней дороге, которую было хорошо видно через ольховые верхи с покинутыми грачиными гнездами, медленно поднималась немногочисленная процессия человек в тридцать — мужчины, женщины в темных платках, дети, собаки, бежавшие за людьми по обочине, и лица женщин были печальны, детей — испуганны, мужчин — строги и сдержанны, и все они смотрели на босого человека, идущего впереди с тяжелым березовым крестом на плече, и на оборванного мужика, помогающего ему нести его тяжесть, которую он сбросил на вершине холма у вырытой в промерзшей земле ямы, и, зачерпнув ладонью, глотал снег, глядя на остановившихся внизу людей ожидающим и таким спокойным взглядом, что какая-то баба, беззвучно охнув, опустилась на колени прямо в снег, а все остальные вдруг обернулись, потому что из-под горы примчались всадники, спешились все, кроме одного, который достал из седельной сумки кусок бересты и писал на ней что-то, пока ладные парни в сапогах укладывали свою жертву на крест, возились вокруг деловито и неторопливо, и еще несколько человек опустились на колени, и малый на побегушках с исписанной берестой в руках бежал от ждущего в стороне всадника к молча орудующим у ямы людям, и пестрая дворняга, сев боком к происходящему, подняла голову и завыла, но не было слышно ее тоскливого, умирающего голоса…
Андрей ловит себя на том, что уже несколько минут дергает кольцо калитки в монастырской стене, вместо того чтобы толкнуть ее плечом, и, обернувшись к Феофану, продолжает:
— Да разве не поддержит таких всевышний? Разве не простит им темноты их? Сам знаешь, не получается иногда что-нибудь или устал, измучился и ничего тебе облегчения не приносит, и вдруг с чьим-то взглядом, простым, человеческим взглядом в толпе, встретишься — и словно причастился, и все легче сразу… Разве нет? Ну чего молчишь?
Теперь уже идут они по зимней дороге, среди высоких голых деревьев, закутавшись в суконные рясы, потому что затянулся их спор. Спор важный, непримиримый и не решившийся этим разговором.
— Не так уж худо все, — продолжает Андрей. — Врагов на Куликовом разбили? Разбили. Все вместе собрались и разбили. Такие дела только вместе делать надо. А если каждый на своей дуде играть будет… Вон князья поспорили, теперь друг на друга жалиться в орду побегут, подарками хана задаривать станут. Это вместо того, чтобы собраться всем разом да и… А они усобничают! Теперь жди — кровь польется, а народ страдает. Думаешь, ему смута нужна, кровь? Палить да жечь? Я же знаю, ты про смуту во Пскове говорил. Так ведь каждого можно до отчаяния, до злобы довести, коли так…
— Ты понимаешь, что говоришь? — оглядывается Феофан. — Упекут тебя, братец, в Белозерск иконки в монастыре подновлять за язык твой…
— Что, не прав я? — спрашивает Андрей.
— Ох, прав, не прав, пусть бог судит, оставь меня в покое! Молод ты еще меня учить молод! — Феофан в запале снимает скуфью и кончает разговор, дернув себя за космы. — А я стар учиться!
Андрей устало улыбается и, зачерпнув ладонью из сугроба, глотает обжигающий горло снег.