Крыши, крыши, засыпанные снегом, черные бревенчатые стены, бесконечные деревянные заборы, из-за которых время от времени доносится хриплый собачий лай. Путаница узеньких переулков и улочек. Московский посад. Зима. Идет снег.
По переулку, скользя в рытвинах разъезженной дороги, кривоногий мужичок, надрываясь от усилий, тащит огромную доску — заготовку для иконы. Рядом вышагивает коренастый детина и подает советы:
— Знаешь, почему тебе тяжело? Злишься ты и надуваешься, поэтому и тяжело тебе и устаешь быстро.
Маленький не отвечает, пыхтит и сосредоточенно смотрит себе под ноги.
— Ты не надувайся и не злись, тогда и нести легко будет. Попробуй!
Мужичок скользит на снегу и чуть не падает. Огромным напряжением сил ему удается сохранить равновесие.
— Вот почему я такой здоровый? — продолжает детина рассудительно. — Потому что я веселый, вот почему. Меня никакая печаль не берет. Ну, чего молчишь?
— Богатый ты тоже поэтому? — доносится из-под доски голос маленького.
— Какой же я богатый? А? Ну какой же богатый-то я? — не понимает здоровяк. — Чего молчишь?
Они выходят на перекресток, маленький ставит доску в снег, с трудом разгибается и говорит, тяжело дыша:
— Теперь до Зачатьевского ты тащишь. А молчу я потому, что доска тяжелая. Детина легко взваливает доску на спину.
— Какая же она тяжелая? Разве это тяжесть?
— Так я же слабый.
— А почему ты слабый? Потому что ты надуваешься и злишься все время. Они сворачивают за угол, а из соседнего переулка на перекресток выходят Андрей, Кирилл и Даниил.
— Шут его знает, нового понастроили… не пойму ничего, — озираясь, бормочет Даниил.
— Не скажешь, как к Вознесенскому собору пройти? — спрашивает Андрей у молодухи, которая возится у колодца с обледенелой бадьей.
— Можно так, — показывает та в сторону, куда ушли двое мужиков с доской, — а можно и туда.
И чернецы снова углубляются в лабиринт заснеженных переулков, с обеих сторон стиснутых черными заборами.
— А он по-русски говорит? — спрашивает вдруг Кирилл.
Ему никто не отвечает.
— Феофан говорит по-русски?
— Говорит, наверное, — отвечает Даниил, — он уже лет двадцать на Руси живет. Чего ж ему не говорить…
Андрей и Кирилл быстро идут по переулку, и Даниил с трудом поспевает за ними.
— А какой он… Грек? — спрашивает Андрей.
— Да разное говорят, — пытаясь догнать товарищей, говорит Даниил, — пока сам не увидишь, разве можно сказать? Нет, братцы, вы уж не бегите так, не могу я так быстро…
— Говорят, он маленький, нос — во-о! Горбатый и злой — ужас, — говорит Кирилл.
— Холодно… — замечает Андрей и хлопает себя ладонью по лицу. — Губы как деревянные…
Чернецы пересекают перекресток и скрываются за поворотом. Из соседнего переулка появляются мужики с доской, которую теперь тащит детина. Маленький идет рядом.
— Тяжело? — спрашивает маленький.
— Не приставай лучше.
— Неужели не тяжело?
Детину заносит на скользком повороте, и он прислоняется к забору.
— Последний раз с тобой работаю, — сквозь зубы произносит он.
— Эй, друг, подвези доску! Сродственник надорвался! — кричит маленький мужичок вслед пронесшимся мимо розвальням.
— Иди ты знаешь куда? — огрызается детина, с трудом оттолкнувшись от спасительного забора.
На перекресток выходят трое чернецов.
— Не пойму, как это он при народе может? — удивляется Андрей.
— А чего ему бояться? — смеется Даниил. — Он не вор. Что ему!
У всех лихорадочно приподнятое настроение.
— Так-то так, а при народе я бы ничего не смог написать, — говорит Кирилл.
— Ну, конечно, — соглашается Даниил, — мы тоже не воры…
— А вдруг нас не пустят? — улыбается Андрей.
— Это почему же? — удивляется Даниил. — Говорят, народ пускают, он пишет, а народ смотрит. Быстро будто пишет. Прямо набело. В Новгороде старушка одна пришла утром, ему только доску принесли. А к вечеру он икону уж кончил. Все уж разошлись, она одна осталась. Стояла, стояла, смотрела, смотрела и померла.
— Отчего? — изумляется Кирилл.
— От страха — отчего…
— От какого страха?
— Ну, страшно ей стало, и померла.
— Да ладно тебе! — озадачен Андрей.
— А вот собор, — останавливается посреди переулка Кирилл. — Видите, вон он!
Около входа в собор кипит взволнованная толпа. Здесь и дружинники, и богатые горожане, и челядь с боярских дворов. У дверей двое мужиков стараются протиснуть злосчастную доску в узкий проем церковного входа. Доска не проходит. Взмокшие мужики шаркают по паперти ногами, стукают звонким деревом о шершавый камень собора. Толпа шумит.
— Чего не пускают-то?!
Служка, который суетится вокруг мужиков с доской, испуганно кричит в сторону толпы:
— Да вы что?!.. Феофан только вчера из Новгорода вернулся, а ты — «не пускают»! Сегодня никого пускать не велено!
— Только приехал, и сразу не пускают! — огрызается кто-то из толпы.
— Да что мы доску-то его насквозь проглядим, что ли?! — злится длинный худой старик. — Загордился ваш Грек, вот что! — кричит он и презрительно отворачивается, но не уходит: надеется, что пустят.
Наконец мужикам удается протолкнуть доску в дверной проем, и они скрываются в соборе. Служка семенит за ними. Гремит тяжелый церковный засов.
— Вот тебе и посмотрели, — бормочет Андрей и, стараясь согреться, подпрыгивает на одном месте.
— Я говорил, не пустят, — усмехается Кирилл.
— Постоим немного, — бодрится Даниил, — может, еще и пустят.
— Да! — безнадежно машет рукой Андрей. — Пошли, чего там…
В это время дверь с лязгом отворяется, и на паперть, пряча за пазуху заработок, выходят довольные мужики. Вслед за ними появляется служка, болезненно морщась, смотрит на толпу и сиплым голосом заявляет:
— Зря стоите, неужели непонятно?! Никого не велено пускать! Не велено, понимаете?
— А ну-ка, погодите! — бормочет Даниил и начинает протискиваться сквозь толпу в сторону соборного входа. Андрей и Кирилл, стараясь скрыть надежду, следят за его маневрами.
— Слушай-ка, мил человек! — обращается Даниил к служке и тормошит его за рукав. — Из Андроникова монастыря мы пришли на красоту вашу посмотреть. И со мною молодых двое. Иконописцы тоже. Ученики. Может, пустишь? А?
— Так не велено же… Я ведь не хозяин! Не велено!
— Как же не хозяин, когда хозяин! С утра шли, озябли, только б на Феофана взглянуть, на работу его. А? — Даниил осторожно кладет в ладонь служки монету. — Не баловство ведь это, для дела надо. А со мною молодые: Андрей да Кирилл.
Для приличия поколебавшись, служка берется за дверное кольцо:
— Пойду спрошу… Может, и выйдет что, не знаю…
Юркий монашек, который все время мельтешит около входа, бросается к Даниилу:
— Возьмите меня с собой… А? Если пустят. Возьмете?
Через несколько минут служка высовывается из-за дверей и строго смотрит на Даниила.
— Кто здесь из Андроникова? Проходите!
Даниил машет рукой. Андрей и Кирилл продираются сквозь возмущенную толпу.
— Это свои, свои! — деловито глядя на приближающихся чернецов, объясняет служка. — Мастера… Больше никого!
Пронырливый монашек с собачьей преданностью заглядывает в глаза служке.
— Я с ними, я с ними! — приговаривает он и проскальзывает в дверь первым.
Пройдя темный притвор, они входят в храм и останавливаются на пороге. В соборе ни души.
— Где же он? — тихо спрашивает Даниил. Никто не отвечает. Даниил оглядывается — служка словно сквозь землю провалился. Пасмурный свет тихо освещает стены, просачиваясь в щели похожих на бойницы окон. Неясно высятся своды, и темнота углов настораживает вошедших.
— Где же он? — повторяет Даниил.
— Нет никого… — тихо говорит Кирилл.
— Не видать что-то, — недоумевает Андрей.
— Тише вы! — шипит Даниил на товарищей.
Голоса приглушенно мечутся среди сумрачных стен.
— Просторно-то как! — говорит Андрей и, поборов робость, переступает порог. Медленно, привыкая к темноте, он выходит по звонким плитам на середину, и фигура его кажется призрачной в полумраке собора.
— Да-а-а… Такой соборище расписывать… А, Андрей? — говорит Даниил, испуганно глядя ему вслед.
— Велик больно, — замечает Кирилл.
Где-то в темноте гулко разбивается о плиту сорвавшаяся сверху капля. Приблудившийся монашек вертит головой и неотступно следует за чернецами.
Андрей, удивленно подняв брови, стоит и смотрит на прислоненную к стене огромную икону.
Скрипнув, приоткрывается в стене низкая дверца, и по полу тянет холодом. Монашек крестится и с тревогой приглядывается к погруженным в темноту углам.
— Только темновато здесь. А, Даниил? — прислушиваясь к тишине, говорит Кирилл.
— А зачем много света? Самый раз. Андрей, ты чего там?
Андрей не отвечает.
— Андрей!
— Идите сюда… — шепотом зовет Андрей.
— Чего? — не слышит Даниил.
— Сюда идите, — раздражаясь, но так же тихо повторяет Андрей.
— Может, позвать кого? — теряет терпение Кирилл.
— Идите сюда! — неожиданно кричит Андрей.
Все бросаются к нему, по голосу поняв, что что-то случилось, и останавливаются, пораженные, перед иконой Феофана.
Чьи-то легкие быстрые шаги слышатся за спиной чернецов. Монашек оборачивается. Никого. Только чудится ему, что кто-то бесшумно мелькнул от низкой дверцы и скрылся в темноте за столбом. Монашек мелко крестится и начинает бормотать: «Богородица, дево, радуйся, благодатная Мария…»
Андрей смотрит на икону сосредоточенно и почти сердито. С доски на него взирает суровый лик изверившегося в людях, всезнающего Спаса.
Молись и трепещи, увязший в грехах и обреченный… И это писал простой смертный?! Стараясь осознать возможности человеческой души, Андрей силой своего воображения слой за слоем, приплеск[1] за приплеском уничтожает рожденные прихотью феофаповского гения густые мазки колера и проникает до белесой поверхности залевкашенной доски[2], для того чтобы с самого начала проследить за рождением могучего и страшного образа. Силясь постигнуть скрытую от него логику чужой фантазии, Андрей заставляет себя увидеть возникновение первых уверенных и смелых контуров, самых нижних слоев краски, темных и непроницаемых, но вот ударом кисти взрезаются резкие скорбные губы, прозрачный светлый тон опускается на глубокую тень, и вдруг по неясному еще лицу, как шрамы, судорожно и торопливо начинают ложиться острые блики-пробелы. На нос, на лоб, на скулы, на глаза, которые оживают и одушевляются. Это блики от огня! Это отсвет пожара! Это слепящие вспышки молний! Взволнованный карающий взгляд пронзает душу и ничего, ничего на свете не прощает в несчастливой человеческой судьбе. Боже, какой лик!
Звенит среди пустых стен молитва испуганного подростка. Лицо Андрея покрыто потом, на ресницах дрожат слезы.
В глубине собора появляется тщедушный чернявый старикашка, улыбается и крадется на цыпочках вдоль стены. Затем останавливается в нескольких шагах от иноков, прислушивается к «Богородице» монашка, набирает полную грудь воздуха и неожиданно кричит:
— А-а-а-а-а!!!
Иконописцы испуганно оборачиваются. Перед ними Феофан Грек — худой, всклокоченный, с орлиным носом и единственным зубом.
— Иконописцы, значит? — умирая со смеху, спрашивает он. — Мне говорили, — добавляет он и вдруг становится серьезным. — Посмотреть пришли?
— Посмотреть, — отвечает Даниил, недоуменно разглядывая Феофана.
— Смотрите, смотрите. Сейчас олифить будем.
Он подходит к иконе, смотрит на нее, по-хозяйски прищурившись, осторожно снимает с блестящей поверхности прилипшую пушинку.
Чернецы глядят на икону. Феофан искоса наблюдает за ними.
Андрей внимательно смотрит на гречина.
— Ты чего на меня глядишь, ты туда гляди, — говорит Феофан Андрею.
— Говорят, ты пишешь быстро? — спрашивает Андрей.
— Быстро. А что? Не могу иначе. Надоедает. Один раз целую неделю проканителился. Так и бросил, надоело.
— Выбросил? — спрашивает Кирилл.
— И вообще все надоело — во! — вздыхает Феофан и проводит ребром ладони по горлу. — Помру скоро, — прибавляет он, закашлявшись.
— Это ты зря… — замечает Даниил неуверенно.
— А чего, — продолжает Феофан, — помру. Третьего дня ангел мне приснился. «Пойдем, говорит, со мной». А я ему: «Я и так скоро помру, без тебя…» Вот…
— А икону ту, что недописал, куда дел? Выбросил? — спрашивает Кирилл.
— Зачем выбрасывать? — вздыхает Феофан. — Капусту квашеную придавливал.
— А мы слыхали, ты прямо при народе пишешь? — спрашивает Даниил.
— А чего? Пусть смотрят, если нравится.
— А сегодня что же не пускают?
— Я бы пустил, да великий князь должен сегодня прийти смотреть. Мне все равно. Только когда князь приезжает, никого не пускают.
Грек снова вздыхает, смотрит вверх на узкие светлые окна и, хлопнув ладонью по неровной стене, тоскливо говорит:
— Светло здесь очень. И тесно!.. Вот что…
Вечереет. Словно выкованный из железа, стоит сосновый лес. В сквозном подлеске копошатся лесорубы — иноки Андрониковой обители и монастырские мужики. Раздаются глухие удары топоров, и в вечернем свете сеется морозная пыль.
У опушки рубят сосну Андрей и Кирилл. Смолистые щепки летят в снег. Вдруг Кирилл выпрямляется и, уставившись в одну точку, щупает живот.
— Больно что-то… Чего здесь, а? Живот, что ли?
— Съел чего-нибудь, — отвечает Андрей.
— А у тебя не болит? — болезненно морщится Кирилл.
— Да ты посиди, — предлагает Андрей, — может, и пройдет.
— А, ладно!
И Кирилл снова принимается за работу.
— Ничего, пройдет, — успокаивает его Андрей.
Некоторое время они работают молча.
— Если у тебя тоже заболит, — говорит Кирилл, — значит, вместе отравились. Дряни какой-нибудь съели.
— Рыбу, наверное, съел, которую старик твой вчера привез…
Кирилл неприязненно смотрит на Андрея и усмехается.
— Смотрю вот я на вас и не понимаю. Черствые вы какие-то. Жестокие… Хотя, может, это так и должно быть, не знаю…
— К чему это ты? — задумчиво спрашивает Андрей.
— Да так, ни к чему. Человека обидите, старика даже, и не заметите вовсе. И другие иноки, молодые, такие же, все одинаковые. В другое время мы жили. Вам легче.
— Мудришь ты что-то… — Лицо Андрея отчужденно, он уже давно слушает невнимательно и думает совсем о другом. — Мне сегодня ночью мать приснилась, — говорит он.
— Погоди, «мать», — взволнованно продолжает Кирилл, — и не мудрю я. Вот ты скажи честно, как перед богом…
Но Андрей не слушает, сердце его сжимает таинственное чувство приближения чего-то давно ожидаемого, что вызывает тревогу и надежду одновременно. Он вспоминает…
Вот Андрей-мальчишка прыгнул в холодное прозрачное озеро, дымные столбы косо опустились вниз, коснулись призрачного дна, осветив колеблющиеся водоросли; тускло сверкнув золотом чешуи, метнулся в сторону испуганный карась; медленно и ярко поднялась со дна струящаяся солнцем, водой и серыми тенями чистая песчаная отмель; длинный одинокий след двустворчатой раковины неожиданно пересекся с другим таким же и протянулся дальше, туда, где отмель почти соприкасалась с колеблющейся, как жидкое стекло, солнечной поверхностью озера, туда, куда плыл Андрей с открытыми в воде глазами, протянув руки, и где он догнал ее, осторожно вынул из песка и поднес к глазам, чтобы увидеть, как она спрячет свое нежное беззащитное тело между своими некрасивыми, судорожно сжатыми створками.
Потом он вспоминает, как они втроем стояли под дубком и шел дождь, как длинной чередой шли по полю женщины, совсем девочки, с припухшими губами от выворачивающих душу напрасных слез, и уже немолодые, с твердым ненавидящим взглядом, шли медленно, торжественно, объединенные молчанием и ожиданием казни, по очереди снимая платки, смотрели вперед бесстыдно и упрямо, медленно двигаясь друг за другом туда, где в тени возов сидел завоеватель и на деревянной колоде рубил бабам косы.
А потом он вспомнил, как летел на санках вниз, глаза слезились от ветра, от мелькания сверкающего снега, и весь откос был покрыт фигурками ребят и девчонок; черные деревья неслись навстречу, а за ними была белая пелена зимней реки с дорогой, наискось пересекающей слепящую поверхность, и черные отверстия прорубей, возле которых на коленях стояли бабы и полоскали белье; и ребячья куча-мала внизу, когда он, затормозив на середине реки, был засыпан искрящейся снежной пылью; и лохматая собака, вся в репьях, то с лаем прыгала ему на грудь, то старалась лизнуть в разгоряченное, смеющееся лицо девчонку, удачно выбравшуюся из свалки, затеянной мальчишками на скрипящем снегу, посреди реки.
И снова в памяти его возникает широкое поле, вокруг которого, еле сдерживая слепую тоску, стояли беспомощные и униженные мужики и глядели на своих женщин, идущих по мягкой глубокой пыли, нагревшейся за день, и косы бабьи и девичьи раскачивались в такт шагам, змеились справа и слева, вдоль упавших вниз рук, в которых были судорожно зажаты чистые платки, волочившиеся по дороге, а у телеги спиной к ним сидел иноземец с потной бритой головой и механическими взмахами немеющей от усталости руки наносил сверкающие на солнце сабельные удары.
И опять он под водой, где, точно связанные одной ниткой, скользнули в темноту испуганные серебряные мальки, туманная холодная глубина озера сопротивлялась, подталкивала, в глаза лезли волосы и плыли над головой; и покрытый мелкими блестящими, как ртуть, пузырьками раскачивался скользкий темно-красный стебель кувшинки, которую Андрей подтянул к лицу и некоторое время рассматривал сияющий под водой солнечным ореолом желтый туманный, гладкий на ощупь цветок, который медленно всплыл на поверхность воды, после того как Андрей решил отпустить его, и сквозь воду он увидел мутное, качающееся солнце и, оттолкнувшись от упругой воды руками, стал приближаться к нему, боясь, что ему не хватит воздуха, что он задохнется, что у него разорвутся легкие, и в этот момент вода всколыхнулась, раздалась, и с берега упал человек, одежда которого стала быстро чернеть, и мертвые раскосые глаза его были широко открыты, по течению дымилась кровь, сквозь облачко которой Андрей, судорожно открыв рот, пронесся, прежде чем схватить глоток животворного, теплого, пахнущего болотом воздуха. Татарин был убит стрелой.
…Откуда-то издалека до Андрея доносится угрожающий треск дерева.
— Пусти, я сам подобью! — слышится голос Кирилла. — Отходи! Отойди в сторону! — орет Кирилл. — Берегись! Ты что, одурел, Андрей!!!
С грозным шумом, разбрасывая черную хвою и подняв тучу снежной пыли, падает вековая сосна. Андрей, которого Кирилл в последнюю секунду выталкивает из-под падающего дерева, стоит, задумчиво уставившись под ноги.
— Ну, брат! — поражается Кирилл.
Медленно оседает снежное облако. Андрей молча поворачивается и идет вдоль поваленного ствола дерева, проваливаясь в глубокий снег.
— Ты что, Андрей?.. Андрей! — кричит ему вслед Кирилл.
— Я лучше могу…
— Лучше чего?
— Лучше…
— Чего лучше?
— Лучше Грека, Феофана.
— Побойся бога, Андрей. Грех это. Гордыня это…
— Господи… — вздыхает Андрей и закрывает лицо руками.
Кирилл исподлобья смотрит ему вслед. Андрей улыбается и уходит все дальше и дальше по снежной целине.
Он выходит на большую дорогу и останавливается на обочине. Мимо него движется огромный табун, окутанный теплым паром лошадиного дыхания. Лошади идут, устало покачивая головами, фыркая, уныло взрывая желтый снег дороги и задумчиво глядя на проплывающие мимо необъяснимые предметы. Андрей рассеянно смотрит на покатые спины лошадей, бредущих в полудреме бесконечной дороги, и о чем-то сосредоточенно думает.
— Садись, доедешь, — прерывает его размышления чей-то голос.
Андрей поднимает голову и видит улыбающегося богато одетого татарина верхом на взмыленном жеребце.
— Спасибо, дойду, — отвечает Андрей и, повернувшись, идет вдоль дороги.
Татарин трогает поводья и едет за ним. Некоторое время он следует за Андреем, потом догоняет его и молча едет рядом, касаясь ногой в стремени его локтя. Андрей идет, не поднимая головы и стараясь не обращать внимания на всадника.
— Устал, садись, — слышит Андрей настойчивое приглашение.
Андрей ускоряет шаг. Тогда тот начинает оттирать чернеца с обочины в нехоженый снег. Андрей сопротивляется незаметно и упрямо. Но стремя больно врезается в локоть, Андрей проваливается в снег, останавливается и поднимает на улыбающегося татарина полный трезвой ненависти взгляд.
— Садись, доедешь, — повторяет всадник.
Андрей медлит мгновение, потом решается и, размотав поводья оседланной серой кобылы, подуженной к стремени купца, садится в седло.
Некоторое время они молча едут рядом.
— Как тебе мои лошади? — спрашивает вдруг татарин.
— А я в них не понимаю ничего.
— Совсем ничего?.. Ну, чего молчишь?
Андрей не отвечает. Татарине упор рассматривает монаха, наслаждаясь его замешательством.
Андрей, покусывая губы, смотрит на занесенные снегом вечерние поля.
— Тебе Москва? — снова обращается всадник к Андрею.
— Мне недалеко. Монастырь Андрониковский.
— Татарская лошадь — хороший. — Ему очень, наверное, хочется поговорить после длинного путешествия в одиночестве.
— Твой земля — хороший земля. Богатый. В Москве лошадь дорого продам, — продолжает спутник. — Как думаешь?
— Не знаю… Продашь, наверное.
— Татарский лошадь — сильный лошадь, вкусный лошадь, — говорит татарин и, чмокнув языком, запевает сиплым голосом.
Андрей, покачиваясь в вытертом седле, глядит на грязную, как бузун[3], вытоптанную дорогу и никак не может понять, грустную или веселую песню поет татарин своим надтреснутым голосом. В тот момент, когда Андрей решает слезть с лошади и уже перекидывает ногу через луку седла, татарин обрывает песню и, ухватив его за локоть, цедит сквозь зубы:
— Сиди, сиди…
Мимо проплывают сиротливые под снегом поля, поломанные изгороди, взлохмаченные деревья с опустевшими на зиму гнездами. Андрей сидит, спрятав под мышки озябшие руки и глядя прямо перед собой злыми глазами.
— Холодно?
— Нет.
— Зачем врешь? — татарин снимает с рук шитые серебром рукавицы и протягивает их Андрею. — На!
— Не надо мне.
— Возьми, с русский богатырь снял убитый. Возьми.
— Да тепло мне…
— Пошутил, бери!
Андрей отрицательно качает головой.
— Возьми! — орет татарин.
— Иди ты еще! Что пристал?! — возмущенно кричит Андрей ему в ответ.
Купец неожиданно смеется, кладет рукавицы на луку седла и достает из подсумка кусок вяленого мяса. Потом, вынув из-за пазухи нож, отрезает ломтик и кладет его за щеку оттаивать.
— Конина хочешь? — мычит он.
— Нет.
— Не любишь?
— Не люблю.
— Ничего, привыкать будешь, — вздыхает татарин.
В морозном сумеречном воздухе призрачно возникают стены монастыря. Жеребец под всадником спотыкается и, дробно ударив копытами, переходит на рысь. Чуть не растеряв рукавицы, мясо и кинжал и выругавшись по-татарски, купец осаживает жеребца.
— У меня четыре жена русский, — сообщает он, смачно чавкая, — три хороший, другой плохой.
Вдруг он перестает жевать и пристально глядит на Андрея. Потом неторопливо прячет сверток с мясом за пазуху и злобно кричит:
— А ну, вон ходи! С моя паршивый, вонючий, проклятый татарский лошадь вон ходи!
Андрей прыгает на дорогу и торопливо идет прочь, зло поджав губы и сложив на животе руки. Татарин едет сзади, молча глядя в спину монаху. Наконец, усмехнувшись, он произносит:
— Вся твоя жизнь на ногах будешь. Нас много, вас мало.
Мимо торжественно плывут черные деревянные стены монастыря. Татарин неотступно преследует Андрея.
— Я сам твой князь видел: в Орда приехал, с коня упал, на коленях пополз, вся кафтан порвал, — хрипло хохочет всадник.
Андрей неожиданно останавливается и тихо говорит:
— А я убью тебя, — и, подняв с дороги обледеневшую слегу, бросается на всадника.
Тот неторопливым движением опытного бойца пригибается, и тяжелая жердь выскальзывает из одеревеневших пальцев Андрея.
— Злой ты человек. Русский весь злой, — обиженно говорит всадник и трогает каблуками мокрые бока жеребца. — А я тебе за злость твой подарок отдаю… — Татарин засовывает в рот пальцы, и погружающиеся в сумерки окрестности оглашаются разбойничьим свистом.
Жеребец уносит купца вслед за табуном, а на дороге, послушная приказу татарина, остается поджарая вороная кобыла. Она стоит поперек дороги, боком к Андрею и зябко вздрагивает.
Андрей медленно пятится к воротам, протискивается в калитку и, не оглядываясь, торопится через пустой двор к кельям.
Кобыла подходит к воротам, шумно вздыхает, нюхает щель между досками и ржет печально и протяжно, глядя вслед Андрею, фигура которого растворяется в наступивших сумерках.