За распахнутыми настежь воротами выстроились исхлестанные многодневными дождями серые, дымчатые дали.
На закиданном соломой крестьянском дворе с колодцем посреди сидят и выпивают трое: хозяин — старик лет под шестьдесят и двое гостей — мастеровой с худым лошадиным лицом и редкой бороденкой и молодой паренек, который развалился за столом, уронив голову на руки. В сторонке, у противоположной стены, сидят Андрей и Кирилл — уставшие, замызганные с дороги. Андрей очень постарел за эти десять лет, почернел, и в поредевших волосах его появились седые клоки.
Чернецы разложили на котомке снедь и тихо трапезничают, прислушиваясь к разговору за столом.
— От погоды все это, — горестно вздыхает хозяин.
— Чего? — спрашивает худой.
— От погоды, говорю, вся эта дребедень в душу лезет. Налей-ка еще по одной.
— Да тут уж нету ничего, — мастеровой отодвигает пустой кувшин.
— Нету? — хозяин удивленно смотрит на кувшин. — Вот те раз! — Он берет недопитую чарку паренька и разливает ее поровну между собой и мастеровым. — Нету… — рассеянно повторяет он и неожиданно продолжает внезапно прояснившуюся мысль: — Нету все-таки разума на людей…
— Нету, нету, — оживляется мастеровой, — нету разума, нету. Вот я, к примеру, самокат придумал.
— Чего? — недоверчиво смотрит на него старик.
— Самокат. На двух колесах. Садишься, от земли отталкиваешься и катишь. Чего смотришь? Вот те крест святой! — крестится мастеровой. — Так мне в деревне житья не стало! «Колдун» и «колдун»! В город сбег… А избу спалили! И самокат пожгли. Бывай здоров!
В воротах появляется голодная сука с отвисшим животом и обгрызанными сосками. Униженно виляя тощим задом, она приближается к людям, обнюхивает ножки стола, пол и, не найдя ничего съедобного, укладывается у ног Бориски — так зовут малого.
— Темен народ, темен, — соглашается хозяин. — Пошел народ темный, пошел народ вялый… Вот в наше время…
— А что в ваше время? — возражает мастеровой. — Мне вон тоже рассказывали. Один мастер, слышь, себе крылья сообразил. Полетать человек решил. Так его камнями, вся деревня! Чуть не прибили. Такая же темность несусветная и дикая… А он на собор залез и с него и прыгнул и полетел! Доказал все-таки! Полетел и совсем улетел!
— Куда? — спрашивает Бориска, не поднимая головы.
— Ну улетел и все…
— Куда?
— Совсем улетел, — неопределенно отвечает мастеровой.
— Разбился он, — уверенно произносит старик.
— Ничего не разбился! Точно говорю, улетел!
— Не было этого, — говорит Бориска, не поднимая головы.
— Разбился, — ухмыляется старик.
— Улетел.
— Разбился.
— Улетел, — мастеровому уже надоедает спор.
— А я говорю, разбился, — с пьяным ожесточением настаивает хозяин.
— Уле-е-тел! — вдруг громко кричит малый под стол, по-прежнему не поднимая головы. Собака, поджав хвост, шарахается из-под ног Бориски.
— А ты молчи! Что орешь? — строго обрывает его старик.
Бориска поднимает скуластое лицо и глядит на хозяина хмельными голубыми глазами.
— А чего это мне молчать? — зло спрашивает он.
— А того, что щенок еще!
— Во! Во! Все равно, как отец. Ненавижу вот таких!
— У него отец — колокольных дел мастер, Николай, — кивая на Бориску, объясняет мастеровой. — Слыхал, может?
— Мастера-то слыхал, а вот сынка его горластого не слыхивал пока, — отвечает старик.
— Не верите! Детям своим не верите! — говорит Бориска, качая головой. — Секрет колокольной меди знает и никому ведь не говорит! Даже от меня, ирод, скрывает. От сына родного!
— Ладно, про отца-то… — успокаивает расходившегося малого мастеровой.
— Это что ж творится? — возмущается хозяин. — Сын отца костит да еще секрета требует! А? Да секрет-то еще заслужить надо! Милый! Заслужи-ить! Сопля обнаглевшая!
— Он ведь секрет-то не для себя приспособить хочет, — заступается за Бориску мастеровой.
— А для кого?
— «Для кого»… Чтоб людя́м лучше было…
— «Людя́м»… — насмешливо улыбается старик. — Э-эх! Русский русского на большой дороге сторонкой обходит… Уж не знаешь, кого бояться — там татаре, здесь — бояре! «Людя́м»… Ладно, давай выпьем.
— Так ведь выпили все.
— Шут с вами! — старик, разохотясь, машет рукой. — Вон на стене фляга висит, видишь? Давай ее, родную, сюда.
Он принимает поданную флягу и разливает брагу по чаркам.
— И чего мы спорим? Бестолку все это…
Андрей с сочувствием смотрит на них и думает о чем-то, прислушиваясь к пению ветра в соломенной крыше, к стуку по бревенчатому настилу лошадиных копыт в конюшне, к далекому детскому плачу.
— А я еще часы выдумал, — грустно говорит мастеровой. — Пошел в Москву. Так меня к великому и не допустили. Сотник его вышел. Так, мол, и так, говорю. Часы хочу построить, чтоб, час отмеривши, в колокол било. А сотник, здоровенный такой детина, и слушать не стал. Иди, говорит, иди! Иди отсюда, рыло, пока ноги носят! Нам, говорит, часы иноземец — Лазарь — делать будет! И на меня такими глазами посмотрел!
— Ну и правильно! — поучительно вставляет старик.
— А я, дурак, по ночам не спал, думал! — горько улыбаясь, продолжает мастеровой. — Все придумал! А вместо меня Лазаря пригласили.
— Этот Лазарь небось сотнику взятку сунул, и все тут!
— Ну да?
— А ты что думал?
— Ну погоди! — негодует мастеровой. — Я на него в суд подам. На Лазаря этого!
— Э-э-э, милый! — пренебрежительно улыбается хозяин. — Судиться захотел! Вой брат мой судился с приказчиком митрополичьим — Чеботаем. По земле тяжбу завел. Ну и что? Чеботай судье шубу кунью и пятнадцать рублей деньгами сунул, и все… А ты чего посулить можешь? Курицу падучую?
— Ну тогда… — захмелевший мастер в раздумье чешет затылок, — тогда я на судью великому пожалуюсь!
— Да ты ведь уже раз ходил!
— Ну?
— Неглупый ты человек, как я погляжу. Вроде бы даже умный. А слушать тебя тошно, — укоризненно вздыхает хозяин. — Ни в жисть тебе до князя не добраться! У него и сотники, и бояре, и пристава, приказчики там разные. А кто их выбирает? Святой дух, что ли?
— Ну тогда… — Мастеровой вдруг мрачнеет и трезво спрашивает: — Что же это творится? Где такое видано-то! Это же ведь и рассказать стыдно!
— Чего орешь? — останавливает его старик. — Не ори, дурак.
— Я не дурак! Я пока молчу! Молчу… Я хитрый, — самодовольно улыбается мастеровой. — Такой хитрый, такой, что… Погоди еще! Я такое еще придумаю, что меня прямо к князю! На руках принесут! Меня князь еще боярином сделает!
— Правильно, давить их надо! — снова встревает Бориска.
— Чего плетешь? Чучело! — обрывает хозяин восторженный монолог изобретателя. — Налей-ка лучше, «боярин».
— Это с полным уважением, — неверной рукой мастеровой с готовностью разливает брагу.
Андрей из своего угла с интересом прислушивается к неторопливому застольному разговору.
— Эк руки-то у тебя дрожат, — замечает хозяин. — Бросай ты выдумывать, займись делом лучше. Ты замки-то хоть чинить умеешь?
— Умею…
— И как ты их с такими руками? — старик неловко трясет пальцами и насмешливо улыбается.
— Ничего… Так уж у меня голова привернута насчет часов там или еще чего… — бормочет мастеровой.
— Правильно! — подымает голову Бориска. — Ты свое гни! А то пропадем…
— Молодцы! — иронизирует хозяин. — А я посмотрю, как вы его гнуть будете.
Выглядывает долгожданное солнышко. В углу двора в укромном месте собака зарывает про запас обглоданную кость.
— Солнышко-то! — улыбается мастеровой. Хозяин наливает ему и себе по чарке. — И вовсе не от погоды на душе у тебя такое…
И вдруг Андрей вспоминает себя мальчишкой, лежащим под телегой, во дворе, закиданном золотой пшеничной соломой, и мать с лицом, укутанным платком так, что видны только ее веселые синие глаза, и отца с короткой белобрысой бородой, когда они стояли друг против друга и, мерно взмахивая цепами, выбивали на сухих колосьев пшеницу, прыгающую, по убитому току, словно град, удары чередовались с удивительной равномерностью, прыгало зерно, летела по ветру полова, вороха разбитой, смятой соломы устилали двор, перекатывались под ветром, мерно и звонко ударяли цены, дрожала земля, отец из-под тяжелых бровей смотрел на молодую синеглазую мать с подоткнутым подолом, и дробный перестук цепов превращался в разговор, и приятно было и тревожно следить за взглядами матери и отца, которыми они обменивались: веселыми, синими — материнскими и тяжелыми, как бы безразличными — отца, но жадными, нетерпеливыми, и мокрый под мышками сарафан матери, и белый с каемкой льняной платок на ее голове, и ветер, проносящийся по двору и поднявший солому, летящую через ворота, мать, с хохотом падающая в колючую скирду, и отец, ложащийся рядом и обнимающий ее черной от загара рукой, и снова удары цепов — ровные, ритмичные, убаюкивающие, и солнце, солнце, воспламеняющее белую в ярком свете солому, и дождь, обрушившийся неожиданно крупными сверкающими каплями, и бегущие под навес люди, и гром, и ветер, разметавший по двору солому, и молния, сверкнувшая в солнечном свете, — все это проносится в сознании Андрея, как дыхание почти невозможного счастья щедрой скоротечной грозой, сверкающей и мчащейся над деревней его детства. И он вспоминает, как смотрел он, словно завороженный, на однообразные движения рук, нежно и резко очерченных солнечным контуром, и понимает, что именно тогда впервые коснулось его желание передать это движение, остановить, повторить его, понятное и расчлененное.
Андрей смотрит на троих за столом. Они сидят против света, опираясь о стол, и молча размышляют каждый о своем.
И самые простые и обыденные вещи открываются Андрею в своем сокровенном смысле.
Босые ноги малого спокойно лежат под столом, левая чуть вытянута, правая подобрана, не напряжена, и обтрепанные портки прикрывают тонкие загорелые щиколотки.
Распахнутая рубаха открывает резко очерченную ключицу и длинную шею. Голова мастерового чуть наклонена, и взгляд его глубок и неподвижен.
— Немец, тот и тосковать не умеет. А как затоскует, думает, заболел… — задумчиво произносит он.
Длинная, ниже колеи, рубаха прямыми и спокойными складками падает вниз. Хозяин поворачивается, и неожиданно возникают резкие ломаные линии, похожие на смятую жесть, сталкивающиеся, готовые внезапно рассыпаться. Старик вытирает о холстину руки и разгоняет на мгновение застывшие складки.
— Ну что же, давайте выпьем, чтоб дал господь нам всего на свете…
Андрей смотрит, потрясенный неожиданно обрушившимся на него замыслом.
Складки, промчавшись к локтю, исчезают и через мгновение прозрачными тенями падают с круглого и крепкого плеча, которое плавной линией переходит в руку, тянущуюся к ковшу…
Налетает неожиданный ветер, и солома, устилающая двор, несется по земле.
— Погодка… для хлебушка, — недовольно бормочет хозяин.
Андрей машинально подбирает с земли уголек и нетерпеливо перекладывает его из руки в руку, скользя взглядом по мягко и стремительно восходящему контуру плеч, который вспыхивает освещенным ворсом ткани и снова падает вниз, резко и остро сломавшись о локоть, и исчезает в тени, между столом и длинной ладонью.
Андрей не выдерживает и встает с пола.
Сидят трое в покойной беседе — неразделимые, уравновешивающие друг друга, замершие в мудром созерцании, и яркое солнце запуталось в растрепанных вихрах мальчишки золотым нимбом…
Андрей выходит из-под навеса и останавливается у выбеленной стены двора, широко открытыми глазами смотрит на ее притягивающую поверхность, и угольная пыль сыплется между его судорожно сжатыми пальцами.
— Господи… — мысленно шепчет он. — Пошли мне смерть, господи!
Солнце снова заходит за тучу, ослепительная стена гаснет, становится серой, и все вокруг становится тусклым и плоским.
За стеной раздается дружный хохот.
Андрей возвращается под навес и видит маленького человечка, который, подтягивая штаны, встает с земли. За столом рядом с хохочущими мужиками примостился здоровенный плешивый детина, заросший до глаз черной бородой.
Человечек вытирает руки о портки и весело объясняет:
— Вот за это самое меня и укатали! Продал кто-то. Пришли, значит, молодцы, одной рукой меня за портки, другой за это — и фю-и-ить! — свистит он и смеется. — В Задвинье меня и задвинули.
Человечек как-то странно произносит слова: «т» и «д» у него выходят, как нечто среднее между «с» и «л».
— Ну и чего? — интересуется хозяин.
— Чего! Вырыли яму — и в яму! А в яме — холод! — хитро подмигивает рассказчик. — Особенно зимой. Так и прыгаешь всю почь то на одной, то на другой, как воробей или там лягушка.
Он скачет на одной ноге вокруг стола и вдруг замечает Андрея. Взгляд его на мгновение становится серьезным.
— Вот так всю ночь! А как же иначе? Иначе пропадешь!
— Значит, не скоморошишь больше?
— Куда там! — улыбчиво отмахивается человечек. — Мне ж тогда перво-наперво пол-языка усекли. Забросил, позабыл все. Я теперь больше по столярному делу!
Андрей в волнении вглядывается в его лицо, вслушивается в его голос и вдруг вспоминает. Скоморох! Тот самый скоморох, которого он встретил в памятный день ухода из Троицы. Он очень постарел с тех пор, отощал и облысел. Андрей переводит взгляд на Кирилла, который бледный, как полотно, дрожащими руками убирает в котомку остатки еды.
— А как же говоришь, если язык тебе… — поборов неловкость, спрашивает мастеровой.
— Дак мне не весь, а только половину. О! — скоморох открывает рот, и все видят короткий розовый обрубок. — Это Кузьме, — он кивает на чернобородого мужика, — тому весь махнули.
— Это как же весь? — поражен Бориска.
— А так — под корень.
Воцаряется неловкая пауза. Над высыхающей после дождя деревней перекликаются близкие и дальние петухи. Голодная сука в укромном месте зарывает про черный день новую добычу для своих щенят.
— Тоже скоморох? — спрашивает хозяин.
— Да нет, — скоморох скрывает улыбку. — Обидели его, ну он и не стерпел, сморозил что-то… — скоморох старается замять разговор, — обидели его. За долги батогами били и землю отсудили, вот он и…
Чернобородый опрокидывает чарку и опускает голову.
— Бывает, — мрачно соглашается старик, — бес попутает — бознать чего нагородишь…
— Ага, — в тон ему соглашается скоморох. — А в Новгороде, слышь, бес-то целый город попутал. Боярин там один, страх какой дикой был, ну, холоп его и не стерпел, въехал ему по зубам, да еще по шее и поволок на улицу со двора. Тут посадские мимо шли, подсобили. Ну, боярин затаил на этого, на холопа, захватили его. Тут и пошло, и пошло! — радуется скоморох. — Плотники, гончары, мастера, медники — все встали! Так всех бес и попутал, как одного, боярские дворы пограбили, пожгли! С мечами вышли, с кольями! Ну прямо сеча, и все тут! Во, дела какие! — продолжает скоморох, глядя в глаза Андрею. — Правда, холопу тому глаз выжгли да посадских человек сто перебили, да, видать, боярских тоже бес попутал. Он ведь без разбору, дьявол-то…
Андрей опускает глаза.
— А ты никак там был? В Новгороде-то? — интересуется мастеровой.
— Я? Да господь с тобой! — с невинным видом отнекивается скоморох. — Я теперь все больше по столярному делу! Тут звал меня боярин один в шуты. Только я не пошел. Чего мне!
— И долго просидел? — не унимается мастеровой.
— В яме-то?
— Ну да, в Задвинье.
— Да годков двадцать, — улыбается скоморох. — Красивое место, хорошее. Конечно, в яме холодно. Одному-то. А вдвоем, втроем — ничего… — Он выпивает брагу и продолжает: — Был там пристав один — век не забуду! Любил сверху водой поливать.
— Эх, дух с него вон! — взвивается мастеровой. — Ну и чего он!
— Да пропал он куда-то вскоре, — скоморох оглядывается на чернобородого мужика. — Утонул или медведь задрал. Искали его, искали — как в воду канул.
— Куда ж он девался? — любопытствует хозяин.
— А я почем знаю? Может, Кузьма знает, да сказать не может.
Кузьма, до сих пор не проронивший ни звука, вдруг начинает раскатисто смеяться, мотает головой и, вытирая рукавом бороду, пододвигает к хозяину пустую чарку.
— Ну а продал тебя кто? — спрашивает мастеровой.
— Какая разница, кто? — весело шепелявит скоморох. — Всегда найдется сука такая, не в этом дело.
— Ну, это ты брось, — обижается Бориска.
— Святой отец, а святой отец! — неожиданно обращается скоморох к Андрею, присевшему на край колодца. — Неужто не узнаешь?
Андрей не отвечает и дерзко смотрит на скомороха. Кирилл в углу суетится со своей котомкой.
— Не помнишь, значит, — подождав, продолжает скоморох. — Меня, конечно, трудно узнать! Да и ты тоже пообносился. Двадцать лет! А я узнал! — ухмыляется он и вдруг со злостью бьет себя кулаком по шее. — Ты ведь был тогда в сарае, где меня дружинники-то накрыли? А?
Андрей не отвечает. Все в изумлении смотрят то на него, то на скомороха. Только чернобородый мужик продолжает хохотать в приступе хмельного веселья.
— Идем, Андрей, пора нам, — голос Кирилла срывается от страха.
— Чего молчишь-то? — продолжает скоморох. — Меня ж монах продал тогда, донес на меня: мне сказали потом. А из монахов ты один и был в сарае, я же помню.
Смысл сказанного постепенно доходит до Кузьмы, он перестает смеяться и смотрит на Андрея.
— Ты скажи только, за что продал меня? — улыбается скоморох. — А то я все знаю, а почем меня запродали, не ведаю…
Андрей молчит. Все молчат.
— Что ты, право, на человека бросаешься ни с того, ни с сего! — раздается дрожащий голос Кирилла. — Спутал ты его, обознался, а еще бросается…
— Нет, — качает головой скоморох и кивает на Андрея. — Я его потом часто вспоминал. Уж больно красивый он тогда был, тихий. Тоже тогда все молчал.
— Люди добрые! — снова восклицает Кирилл. — Отпустите нас с богом. Нам еще идти два дня, а то и три, до дому…
Кузьма, глядя на монахов, наклоняется и шарит под столом.
— Ну ладно, — машет рукой скоморох. — Не хочет говорить — не надо! Я прощаю! Я всех прощаю!
Кирилл проворно встает и семенит через двор к Андрею.
— Идем, Андрей, слышь? — бормочет он, дергая Рублева за рукав.
В это время из-за стола раздается нечленораздельный возглас. Кирилл оборачивается.
Чернобородый мужик медленно подымается с лавки. В руках у него короткий железный шкворень. Он мычит что-то, глядя на Андрея страшными белыми глазами. Скоморох хватает его за руку, но тот, не помня себя от бешенства, с такой силой отталкивает скомороха, что тот больно ударяется затылком о стену.
— Не смей, Кузьма, слышь? — хрипло выдыхает он.
Промычав что-то, чернобородый выходит из-за стола и направляется к Андрею. Кирилл бросается к воротам и отчаянно кричит тонким голосом:
— Невиновен он, братцы! Не продавал он никого! Вот вам крест святой, не продавал! За что наказание-то это? Держите его! Чего же смотрите?!
Сидящие за столом, онемев от ужаса, смотрят на подступающего к монаху здоровенного мужика со шкворнем в руках.
— Андрей! Скажи им, Андрей! — издали кричит Кирилл. — Невиновного убивают! Он же сказать вам не может! Андрей, ну скажи ему, скажи им!..
Андрей встает с колодезного сруба, делает несколько шагов навстречу Кузьме и закрывает глаза…
Неожиданно в воротах появляется верховой ордынец и, обернувшись, кричит что-то на чужом языке. Слышится приближающийся топот, и во двор, наполняя его фырканьем лошадей и гортанной речью, один за другим въезжают иноземные всадники, спешиваются, не обращая внимания на русских, не замечая их, теряющихся среди веселых раскосых лиц, достают воду из колодца, наполняют деревянную колоду и поят коней. Шум, ржание, смех.
Мужики смотрят из-под навеса, забыв о ссоре, которая могла кончиться кровью, забыв и о своем горе, ставшем причиной этой ссоры, подавленные наглостью ордынцев и их веселой бесцеремонностью.
Напоив коней, иноземцы исчезают, словно наваждение. Кузьма, скрипнув зубами, швыряет в пыль шкворень и возвращается к столу. В глазах Андрея отчаяние.
Кузьма садится на лавку и, окинув взглядом сидящих вокруг стола, опускает голову.
Тогда Андрей поднимает с земли шкворень и кидается вслед всадникам.
Он догоняет их у околицы и, подняв над головой свое оружие, бросается на крайнего. Тот, отпрянув, с недоумением смотрит на стоящего у обочины инока, намеревающегося броситься на него снова. Всадник останавливается. Другой, повернув коня, проносится мимо Андрея и на скаку вырывает у него из рук шкворень. Татары смеются. Один из них говорит что-то, отряд приходит в движение, воины окружают чернеца и со смехом, визгом и криками начинают толкать его конями от одного всадника к другому, не давая возможности вырваться из этого бешеного хоровода, топчущего копытами жидкую глину на деревенском выезде. Андрея швыряют от одного коня к другому, ударяя плеткой, толкая широкой лошадиной грудью, кидая в лицо грязь, хватая за широкие рукава рясы и снова бросая его от коня к коню, от одного всадника к другому. Всадники вихрем носятся вокруг на своих низкорослых мохноногих лошадях, разбрызгивая мутные лужи и оглушая окрестности гортанными воплями.
Наконец кто-то швыряет железный шкворень к ногам инока, раздается лихой переливчатый свист, и всадники несутся прочь, а Андрей остается стоять посреди дороги, в рваной рясе, с лицом, забрызганным грязью, тяжело дыша и со страданием глядя вслед умчавшимся ордынцам.
Когда хохот и топот их коней глохнут за поворотом дороги, Андрей подходит к ограде, прислоняется к ней лицом и горько плачет, вздрагивая худыми плечами.