К книге
Брант «Корабль дураков»; Эразм «Похвала глупости» «Разговоры запросто»; «Письма темных людей»; Гуттен «Диалоги»Ульрих фон Гуттен. Диалоги Перевод С. Маркиша. Наблюдатели
98%
Ульрих фон Гуттен. Диалоги Перевод С. Маркиша. Наблюдатели
84

Собеседники: Солнце, Фаэтон{926} и легат Каэтан

Солнце. Ну вот, Фаэтон, мы уже добрались до середины неба, теперь можно ехать помедленнее. Давай о чем-нибудь побеседуем, пока кони дух переведут.

Фаэтон. Хорошо, отец, но тогда давай и тучи раздвинем и поглядим повнимательнее, что делается на севере. Ведь мы уже давно изменили прежнее свое расположение к смертным и постоянно окружаем себя густой завесой облаков, чтобы не видеть, как они там суетятся, переплывают моря, воюют друг с другом, по пустяшному поводу, не задумываясь, бросают в бой целые армии и готовы один другому горло перегрызть из-за какого-нибудь ничтожного титула или звания.

Солнце. Ты прав. Мне это все надоело: я убедился, что они даже заблуждаться и грешить толком не способны. До чего, например, неискусно ведут военные действия итальянцы, среди которых с трудом найдешь человека как следует вооруженного, правильно держащего щит, мерно взмахивающего пикой, умеющего держать строй и выполнять приказ, одним словом — человека, действительно знающего толк в военном искусстве. Можно подумать, что в Италии нет больше итальянцев, что от прославленного корня не осталось теперь ни единого ростка. Вот только венецианцы сильны разумом, да еще Колонна{927} мужественно действовал под Вероною, в точности выполняя то, чему он научился от немцев.

Фаэтон. Но самих немцев, отец, я бы хвалить не стал: мне кажется, они не сражаются иначе, как во хмелю. Потом, я замечаю в этом народе какую-то никчемную горячность: сначала они так и вспыхнут, а там, глядишь, жар остыл, и тем дело и кончается. Недавно Альвиано чудесным образом захватил их врасплох, когда они пировали вместе с десятью или двадцатью итальянцами и пили за здоровье друг друга (до такой степени они были убеждены в поражении венецианцев), и более четырех тысяч были вынуждены сдаться на самых позорных условиях.

Солнце. Однако Альвиано поступил бесчестно, вопреки данному обещанию перерезав безоружных людей, словно скот. Ведь они сложили оружие на том условии, что он отпустит их восвояси и будет защищать от нападений крестьян, пока они не доберутся до своей земли; он же, обезоружив их таким способом, перебил всех до одного.

Фаэтон. Пусть это останется на его совести. Но как они-то могли развлекаться в окружении опасностей и на вражеской земле, еще не соединившись с основными силами, бражничать, забывая о засадах и ловушках! Они и вообще за все берутся с величайшим усердием, но редко доводят начатое до конца.

Солнце. Ты прав, это недостаток немцев, и немалый. В военном деле они искусны, как ни один другой народ, и непобедимы в сражениях, но к власти далеко не так способны: им достаточно вторгнуться, расхитить, опустошить, опрокинуть, разграбить, вытоптать, выжечь, а потом как пойдет у них пир, так они и думать забывают о своей добыче, о захваченных городах и крепостях. Создавать империи они и хотят и могут, но о том, чтобы удержать их за собой и защитить от врага, не заботятся: они умеют побеждать, но не умеют пользоваться победой{928}.

Фаэтон. За прошедшие годы в этом нетрудно было удостовериться на примере Падуи, Виченцы и Тревизо, которые они так легко могли сохранить, но оставили без всякой защиты, и венецианцам ничего не стоило вернуть себе эти города.

Солнце. А с каким благоразумием они удерживали Верону?

Фаэтон. Скажи лучше: с каким неразумием потеряли! Но что ты думаешь об испанцах? Что они за воины?

Солнце. Прежде всего, это отчаянные воры, сын мой, но люди отважные, не хуже других; они опытны в войне, строго блюдут порядок, к тому же горячи и решительны… Впрочем, поглядим-ка лучше на Германию: там сейчас такое волнение, какого еще никогда не бывало. Убери тучи… так… я вижу Рейн — красноречивого свидетеля моего могущества: все народы Севера{929}, вместе взятые, не смогли перекинуть мост через эту великую реку, а я за каких-нибудь несколько часов чуть было совсем не иссушил ее — в тот раз, когда ты так неловко правил колесницей, что опалил целый мир.

Фаэтон. Ах, отец, неужели тебе приятно вспоминать о моих бедах?

Солнце. Да ведь благодаря им ты сделался богом: не заблудись ты тогда и не упади в Эридан, откуда ты вышел возрожденным, — ты бы сейчас не мог управлять колесницею Солнца.

Фаэтон. Ты прав. Но что там в Германии за смятение? Кто при оружии, кто безоружный, тот спешит, этот не торопится, все направляются к одному и тому же месту, а там, как я вижу, одни сидят и безмятежно пьянствуют, другие серьезно совещаются, иные же занимаются и тем и другим попеременно или даже сразу.

Солнце. Это собрание германских князей и народа.

Фаэтон. Что у них может быть за собрание? Наверное, как сражаются хмельные, так и совет держат.

Солнце. Точно так же, Но, взгляни-ка, некоторые ведут свои дела вполне трезво, и за это иные из соотечественников считают их чужеземцами и презирают.

Фаэтон. Кто же так считает? Вероятно, вон те господа в пурпурных одеяниях, расфуфыренные, завитые, с ожерельями на шее, длинноногие, высоченные, вылощенные?

Солнце. Они самые и вся хмельная братия.

Фаэтон. Почему же трезвые не гонят их прочь? Ведь они не только себя пятнают таким пороком, но и порядочным людям стоят поперек дороги.

Солнце. Не могут: их мало, а тех — не счесть. Все же они их корят, и корят не без пользы: многие одумываются, убедившись, что пьянством губят свое здоровье.

Фаэтон. Стало быть, когда тело страдает, они одумываются, а когда невоздержность убивает рассудок, они и ухом не ведут?

Солнце. Это им еще невдомек. Немцам легче понять то, что касается тела, нежели то, что имеет отношение к духу.

Фаэтон. Есть ли надежда, что они когда-нибудь оценят также и духовные блага?

Солнце. Немалая: ведь те, трезвые, уже многое подвергают острому сомнению, усовершенствуют душу и, вращаясь среди моих Муз, пьют воду из их источника. Они невзрачны, сухопары, немощны телом, но силы духа неодолимой, ибо есть в них и тонкость и некая возвышенность мысли.

Фаэтон. Замечательные, как я посмотрю, люди, и совсем не заслуживающие, чтобы пьяницы не давали им покоя или как-то их притесняли.

Солнце. Ничего, есть и могучие духом государи, которые их оберегают, правда, таких государей немного, раз-два — и обчелся. Впрочем, и пьяницы уже начинают благоговейно чтить ученых и трезвых, хотя по достоинству оценить их пока еще не могут, — они только слышали, как другие, трезвые, называют тех великими.

Фаэтон. Боги да хранят этих взрослых младенцев. Однако давай еще посмотрим на собрание. О Юпитер, что за шум, что за возлияния, какие громкие и какие нестройные крики! И что это там за процессия движется посредине? Но прежде всего скажи мне, какой это город.

Солнце. Это Аугсбург, сюда собираются имперские князья, чтобы посовещаться о самых важных делах. А процессия сопровождает легата римского папы — видишь, он вышел из гостиницы.

Фаэтон. Какого легата, отец, и куда сопровождает? И раз уж ты все знаешь и ничто от тебя не укроется, скажи, пожалуйста, о чем эти пьяные и разгоряченные вином люди будут совещаться?

Солнце. Легата они ведут в сенат, где он сообщит им волю папы. А держать совет они будут о войне с турками, которую затевает Лев Десятый в надежде на большую прибыль; он для того и послал сюда этого Каэтана, чтобы немцы не занялись каким-нибудь другим, более важным делом.

Фаэтон. На какую прибыль он надеется? Разве папа выступит в поход вместе с прочими и намерен получить свою долю добычи?

Солнце. Да нет, о турках он только говорит, всерьез же отнюдь не помышляет. На самом деле все это — одно лишь вымогательство: он задумал обобрать германцев и отнять у варваров все золото, которое у них осталось.

Фаэтон. Боги, какая несправедливость! Да и сможет ли он совершить насилие над народом воинственным, непокорным?

Солнце. Напротив, он вполне в своем праве. А действовать он будет хитростью, которая заменяет ему силы.

Фаэтон. Не понимаю.

Солнце. Он выдает себя за пастыря — такого, каким был некогда Христос: все христиане, мол, — его овцы, в особенности немцы; вот он и посылает работника, чтобы тот остриг стадо и привез шерсть. Какая же здесь несправедливость?

Фаэтон. Никакой, отец, клянусь, — если только они и правда овцы, а он их пасет.

Солнце. Пасти-то пасет, да на лугах ерунды и вздора, а они воображают, будто у них под ногами настоящее пастбище.

Фаэтон. И довольствуются собственным воображением?

Солнце. Да, довольствуются.

Фаэтон. Пусть же он их стрижет, своих бредожуев, и даже шкуру с них сдирает, если вздумается!

Солнце. Именно так он и делает, этот алчный стригальщик, — режет по живому мясу.

Фаэтон. Но они-то что — сами хотят, чтобы их стригли и драли с них шкуру?

Солнце. Нет, сами-то они не хотят: видишь, какие нескрываемо угрюмые взгляды бросают на легата. Мало того, насколько я разбираюсь в характере немцев, еще совсем немного — и ему придется несладко: столь враждебно они теперь к нему относятся, убедившись, что он негодяй, хотя и прикидывается самым порядочным в мире человеком.

Фаэтон. Верно, с помощью каких-то поразительных уловок этот обманщик преображается настолько, что никто не узнает в нем негодяя: с великим умением придал он честный и скромный вид своему челу, взору, осанке, речам, поступи, словом — всему.

Солнце. И все же немцы не станут его терпеть: слишком уж многие и прежде вели себя подобным образом. Как они от природы ни простодушны, а все же, наученные частыми обманами, начинают понимать, что их надувают.

Фаэтон. Стало быть, стригальщик явился не ко времени?

Солнце. Как видишь. В другое время он бы уехал отсюда с полной мошной, но теперь, когда столько других его опередили, для новых обманов места не осталось.

Фаэтон. А сам он понимает, что хлопочет понапрасну?

Солнце. Еще бы!

Фаэтон. Вот почему он и глядит невесело: жалеет о лакомом куске, который вырвали у него из глотки. Теперь ему нужно придумывать что-нибудь еще.

Солнце. Этим он как раз и занят: размышляет, прикидывает, откуда бы ему подступиться, раз намеченный путь оказался закрытым, и, вероятно, предпримет какую-то новую попытку, применит новую хитрость. Не удастся одно — выедет на другом, измыслит неслыханный доселе обман, соблазнит чернь, напряжет все свои силы. Золото ускользает — бросится в погоню, деньги разбросаны тут и там — соберет, кто-то задремал — разбудит, предрассудки остывают — подбавит жару. Исподволь, не сразу, но своего он добьется.

Фаэтон. Да, что-то вроде этого он и затевает, я уж сам замечаю. Но скажи, прошу тебя, он, видно, знатного происхождения, раз именно его посылает сюда Рим, или выше других духом?

Солнце. Для того чтобы прослыть великим в Риме, не нужны ни хорошее происхождение, ни собственная добродетель, — важно одно: чтобы тебя знали за хитреца и проныру. Я с трудом поверю, что Каэтану известно, кто его отец; далее, как я понял, он совершеннейший невежда, а между тем с какой торжественностью едет он из Рима спасать чужие души и переваливает через Альпы в сопровождении целого каравана вьюков, туго набитых индульгенциями и факультатами.

Фаэтон. Так, значит, отсюда его выдворят порожняком? Ведь если уж германцы захотят отправить в Рим свое золото, то, полагаю, доверят его сыну своей земли, а не чужой.

Солнце. Ты прав. Но такой человек, как Каэтан, превосходно владеющий искусством все вокруг себя портить, несомненно, что-нибудь придумает. Да что там — он уже измышляет уму непостижимые хитрости, уже строит гнусные козни, и немцам надо поразмыслить, как бы оградить себя от его коварных подходов.

Фаэтон. Ну, а если он все-таки добьется того, что весь Север единодушно выскажется за войну с турками, успокоится он на этом или еще чего-нибудь потребует?

Солнце. Да что ты! Война его беспокоит меньше всего; золото — вот чему он служит, деньги — вот чего он домогается, клятвенно заверяя, что все полученное будет издержано на эту войну; но стоит деньгам оказаться в его руках (я говорю лишь то, в чем заведомо уверен) — и они пойдут на потребу утопающим в роскоши романистам.

Фаэтон. До каких же пор будет продолжаться эта игра?

Солнце. Пока не поумнеют германцы, которых оболванил суевериями город Рим.

Фаэтон. А скоро они поумнеют?

Солнце. Скоро. Каэтан будет первым, кто воротится ни с чем — к великому ужасу «святого города»: там и не подозревают, что варвары способны на такую дерзость.

Фаэтон. Значит, германцы — все еще варвары?

Солнце. Да, по мнению Рима, точно так же, как французы и все остальные народы, кроме итальянцев. Но если судить по чистоте нравов, по учтивому обхождению, по любви к добродетели, по честности и постоянству души, немцы — самый просвещенный в мире народ, а римляне — напротив, худшие из варваров: во-первых, они безнадежно развращены изнеженностью и роскошью, в легкомыслии и непостоянстве за ними и женщине не угнаться, верность встретишь у них редко, зато обман и злоба неодолимы.

Фаэтон. Приятно слышать то, что ты рассказываешь о немцах. Вот если бы они еще не пьянствовали…

Солнце. Когда-нибудь заживут трезво, и, думаю, не так уж долго этого ждать, потому что пьют они все меньше и меньше; и хоть сами не всегда трезвы, но о бражниках отзываются скверно.

Фаэтон. Скажи еще, а государи у них тоже пьют?

Солнце. Если бы хоть это сословие не было заражено тем же пороком, всей пьянствующей братии уже пришел бы конец. Но государи воодушевляют ее собственным примером и находят горячую поддержку у саксонцев — вон у тех, гляди, — которые, как ты сам можешь убедиться, всей душой преданы пьянству и, ни на йоту не отступая от старинных обычаев, упорно не желают слушать увещевателей и одни только защищают нравы предков.

Фаэтон. О небо и земля, какое общество там собралось, как они жрут, как рыгают и как тут же блюют, не сходя с места! «Едят и пьют без всякого толка{930} — кушанье целыми кусками, хлеб краюхами, вино ведрами; не забава — крик, не пенье — оранье», — ну, словно про них написано! А вот что говорит им Луцилий{931}:

«Будьте здоровы, кутилы, обжоры, несытые брюхи!»

Кажется, что видишь пир лапифов и кентавров. Право, не нужна больше греческая пословица: «Ἀει Aεόντιoι περί τούς ϰρατηρας»[207]{932}, — лучше сказать по-латыни, чтобы все поняли: «Саксонцы с бокалами не расстаются». А сколько они вина переводят!

Солнце. Да нет, вина они не пьют.

Фаэтон. Как? Хмелеют от воды?

Солнце. Да, от воды.

Фаэтон. Значит, у них есть хмельные ключи, какие, говорят, были в Пафлагонии{933}.

Солнце. Нет, ты опять ошибаешься, — иначе бы они опились и лопнули. Просто они варят какие-то травы и плоды, а отвар получается такой, что от него пьянеют.

Фаэтон. Отлично придумано! Сколько же, однако, вина потребовалось бы этим бездонным бочкам?

Солнце. Всей Германии столько не уродить.

Фаэтон. Но разум-то у них есть, как у других людей? Какой-то здравый смысл?

Солнце. Есть. Разумом они не беднее других.

Фаэтон. И они извергают то, что поглотили, без всякого для себя вреда? Ты это имеешь в виду?

Солнце. Да, потому что никто не управляет справедливее, никто не живет спокойнее, никто успешнее не отражает вражеских нападений.

Фаэтон. Они бросят когда-нибудь пить, как ты полагаешь?

Солнце. Сильно сомневаюсь.

Фаэтон. А если все-таки бросят, сохранят они свои добрые нравы?

Солнце. Если смогут остаться такими, как сейчас, но при этом жить трезво, — никакой другой народ я саксонцам не предпочту.

Фаэтон. А телом каковы они?

Солнце. Крепки и здоровы, как никто. Единственные из немцев, они не знакомы с врачами, потому что почти совсем не болеют, а юристов с величайшим презрением гонят от себя прочь.

Фаэтон. Как же они творят суд?

Солнце. По собственным древним обычаям и столь осмотрительно, что нигде справедливость не нарушается реже, чем у них. Так обычай заменяет писаные законы.

Фаэтон. Тебе остается только сказать, что от пьянства они становятся лучше.

Солнце. Этого я, конечно, не скажу, но сами обстоятельства показывают, что во многом они поступают лучше и решают разумнее, чем иные трезвые. Они следуют одной пословице, которая у них каждому известна: утром — за дела, вечером — за стол. После ужина они пьянствуют до поздней ночи, а утром, не взяв в рот ни капли, совещаются о важных государственных делах.

Фаэтон. Тогда я не вижу, зачем мешать им пить. Возможно, это вошло у них в привычку, и как бы они не перестали жить праведно, сделавшись трезвенниками.

Солнце. Пожалуй.

Фаэтон. Но среди пьяниц мне нравятся только твои саксонцы. А теперь посмотрим на других. Что я вижу? Мужчины и женщины купаются вместе, и те и другие нагишом — какой, должно быть, ущерб для их целомудрия!

Солнце. Напротив, никакого.

Фаэтон. Да ведь они целуются!

Солнце. Без всякого стеснения.

Фаэтон. И нежно обнимают друг друга!

Солнце. Мало того — иной раз даже спят вместе.

Фаэтон. Значит, они из школы Платона, раз жены у них общие?{934}

Солнце. Отнюдь не общие; во всем этом лишь обнаруживается взаимное доверие. В иных местах женскую чистоту стерегут неусыпно, но нигде не может она быть целее и сохраннее, чем здесь, — предоставленная самой себе и открытая всяким опасностям. И верно, нет страны, где измены случались бы реже{935}, брак чтили благоговейнее, нерушимее были супружеские узы.

Фаэтон. Ты утверждаешь, что, кроме поцелуев и объятий, между ними ничего не бывает, даже когда они вместе спят ночью?

Солнце. Да, утверждаю.

Фаэтон. И никто не ревнует? Никто не испытывает тревоги за целомудрие своей молодой жены, видя, как другие мужчины обходятся с нею подобным образом!

Солнце. Даже подозрений таких не возникает, — столь твердо они друг другу доверяют, столь откровенно и широко общаются; им чужд обман и незнакомо коварство.

Фаэтон. Какой прекрасный народ! А погляди на итальянцев — они всегда кому-то завидуют, всегда копят, вожделеют, стяжают, обманывают, строят козни. Они изводят друг друга ожесточенной враждой, подсылают убийц, подмешивают яд, на уме у них постоянно одни хитрости, одно лукавство, никто ближнему не доверяет, никто не действует открыто. Поэтому, вероятно, они и бледные такие.

Солнце. Одни — поэтому, другие — по другим причинам; быть может, тут и климат виной.

Фаэтон. Во всяком случае, мне видно отсюда, что у немцев цвет лица отличный, ибо они веселы, полагаются один на другого и гонят как можно дальше от себя все, что терзает разум, возмущает душу и портит кровь: в самом деле, я не замечаю, чтобы заботы и беспокойства томили их или же удручали… Но я не вижу у них и государственной казны! Неужели они подражают древнему обычаю лакедемонян и, когда начинается война, делают, каждый в отдельности, свой взнос на покрытие расходов?

Солнце. И это похвально: жизнь их столь свободна, что во время досуга они не помышляют о делах и во время мира не думают о войне и, чувствуя себя в безопасности, ни о чем не тревожатся.

Фаэтон. И даже совета не держат перед началом войны?

Солнце. Они совещаются в самый разгар военных действий, и тут их храбрость и безрассудная отвага обычно превращаются в благоразумие. Засад и хитростей они не признают и в сражении не применяют, но всегда бьются с врагом лицом к лицу.

Фаэтон. Да, они действительно заслуживают столь обильных похвал. Но чтобы уж мне знать все без изъятия, расскажи вкратце, какой у них образ правления.

Солнце. Прежде всего, они по природе таковы, что никому не желают подчиняться и лишь с трудом терпят власть правителей. Что же касается государей, которых ты видишь, то им они служат как свободные люди и с величайшей добросовестностью, всякий — своему князю. Все вместе они признают верховное владычество вон того старца, которого называют императором. Пока он милостив и справедлив, они чтут его, но большого послушания никогда не оказывают. Отсюда их частые раздоры между собой, отсюда неумение и нежелание совещаться о делах всего государства.

Фаэтон. Но вот же они все-таки совещаются.

Солнце. Да, а к единодушному решению не придут. Так уж у них заведено — время от времени попусту терять несколько месяцев на совещания и тут же — пировать и забавляться, забывая о серьезных вещах.

Фаэтон. Как мало это подобает мужам, которые должны повелевать другими!

Солнце. Совсем не подобает, но образ их действий именно таков.

Фаэтон. Стало быть, властвовать они не способны, хотя в остальном, по-видимому, более удачливы, и по большей части проницательность других людей берет верх над их усилиями, тогда как первый успех принадлежал им.

Солнце. Ты прав. Из государей одни правят в силу высокого своего происхождения, а других — епископов и прелатов — избирают.

Фаэтон. Наиболее могущественные, по-моему, вторые.

Солнце. Верно, Их и числом больше, чем светских князей, и, кроме того, они богаче и влиятельнее: ведь духовным государям принадлежит более половины всей Германии!

Фаэтон. Как же предки нынешних немцев до этого допустили?

Солнце. Чрезмерно благочестивые, они когда-то щедрее, чем следовало, раздавали церквам свое достояние.

Фаэтон. А теперь их потомки терпят нужду?

Солнце. И видят, как их господа владеют землею их отцов.

Фаэтон. Ты говоришь, что к этому привело неверно понятое благочестие?

Солнце. Разумеется, ведь они слепо следовали предрассудку!.. Между государями то и дело вспыхивают ссоры, а за ними идут гражданские войны, приносящие немцам неисчислимые бедствия.

Фаэтон. А император не вмешивается и не обуздывает их?

Солнце. Станет ли он вмешиваться, зная, что, если князья не будут ослаблять друг друга, они могут превратиться в слишком грозных для него противников?

Фаэтон. Кто идет вслед за князьями?

Солнце. Так называемые графы. Они не столь влиятельны, как князья, но сильнее обыкновенных дворян.

Фаэтон. А что представляют собой обыкновенные дворяне?

Солнце. Они образуют рыцарское сословие — главную военную силу у немцев, ибо рыцари многочисленны и хорошо обучены. Кроме того, они, по-видимому, до сих пор хранят древнюю славу Германии — искони присущую немцам честность и врожденную нравственность. Они первые сторонники всего германского и враги всего чужеземного.

Фаэтон. Но я замечаю, что многие ими недовольны.

Солнце. Верно.

Фаэтон. Одних они дерзко грабят, других преследуют с оружием в руках, в том числе людей самых знатных, но в особенности — купцов.

Солнце. Поэтому у них так много врагов, которые проклинают их жестокость и кровожадность.

Фаэтон. Почему же враги их не изгонят?

Солнце. Одни не хотят, а другие не могут, как бы им этого ни хотелось.

Фаэтон. Кто именно не хочет?

Солнце. Князья, которые используют их для охраны своих владений. Скажу больше: в рыцарях — вся сила князей, и если один государь разгневается на другого, то орудием его гнева, его мечом служат рыцари.

Фаэтон. Так, значит, каждый бережет их на погибель другому?

Солнце. Да.

Фаэтон. И по этой причине в Германии так часты разбои, грабежи, засады при дорогах и многие иные беспорядки?

Солнце. Прежде всего по этой, но есть и еще одна.

Фаэтон. Какая?

Солнце. Ненависть к купцам и к так называемым вольным городам{936}.

Фаэтон. За что ненавидят купцов?

Солнце. За то, что они привозят разные заморские товары — шелк, пурпур и другие предметы роскоши, которые, как утверждают рыцари, губят добрые нравы народа, заменяют их чужеземными нравами и обычаями и распространяют изнеженность, по справедливости ненавистную немцам.

Фаэтон. Достаточно веское основание для ненависти. Мне кажется, что дело обстоит так: большинство погрязло в изнеженности, хотя остались еще сторонники отважных и решительных действий; старинная, природная доблесть угасает, и неведомый прежде чужеземный срам заступает ее место. Что Германия сделалась сама на себя не похожа, видно хотя бы из того, как иные одеваются, и если эта перемена коснется нравов, нет сомнения, последствия будут ужасны.

Солнце. Уже коснулась.

Фаэтон, Но по этим соображениям рыцари грабят купцов, а вольные города почему они преследуют? Не потому ли, что дворянство когда-то жило в городах, но затем было изгнано простолюдинами и теперь без конца мстит им за это?

Солнце. Напротив, дворян в городах никогда не было, они постоянно, как и теперь, были рассеяны по деревням. И если это сословие враждебно горожанам, то причина тут иная.

Фаэтон. Мне бы очень хотелось услышать о ней от тебя и понять, откуда взялась эта взаимная вражда.

Солнце. Сейчас услышишь. Первоначально в Германии вовсе не было городов и даже строения рядом не ставились, но у каждого был свой, уединенно расположенный дом.

Фаэтон. Да, я знаю.

Солнце. В ту пору купцы не приезжали, никаких товаров из чужих краев не привозили, и все обходились лишь тем, что родит немецкая земля: одевались в звериные шкуры, питались плодами отеческих полей и не знали ничего заморского. Торговцы тогда никого не обманывали, повсюду царила непоколебимая честность, которой были верны все, как один. Денег никто еще и не видывал, ни у кого не было ни серебра, ни золота.

Фаэтон. То было самое счастливое время для Германии!

Солнце. Мало-помалу иностранцы принялись тревожить побережья и завязывать там торговые связи, дальше — больше, и так до тех пор, пока новшества не полюбились каждому негодяю и бездельнику, пока народ не привык к роскоши и падение нравов не захватило вдруг чуть ли не всю Германию. В этих обстоятельствах люди решили объединиться, появились села, а немного спустя начали строить и города, обносить их стенами и укреплениями, воздвигать башни и копать рвы. Чем ленивее и малодушнее был человек, тем легче он присоединялся к такому решению, но все отличавшиеся благородством происхождения или твердостью духа, любовно храня отеческие обычаи и дедовские нравы, упорнейшим образом сопротивлялись позорной, с их точки зрения, перемене и решили всеми силами держаться за старину и не отступать от своих природных качеств. Все они, независимо от положения и звания, больше всего домогались воинской славы, презирали деньги, укрепляли себя охотой, не могли сидеть сложа руки, ненавидели покой и проклинали досуг… Вот отсюда и начинается раздор: одни всё стремились повернуть по-новому, а другие, считая это бесчестным и возмутительным, защищали прежние порядки.

Фаэтон. Эти разногласия и побудили их взяться за оружие, которого ни те, ни другие до сих пор не выпускают из рук?

Солнце. Как видишь. Люди энергичные не в силах смириться с тем, что в их стране процветает изнеженность и роскошь составляет предмет зависти. Кроме того, в городах живут купцы и все остальные знатоки и мастера роскоши, которых они терпеть не могут.

Фаэтон. Пусть прогонят их прочь!

Солнце. Уже давно прогнали бы, если бы не городские стены, за которыми те скрылись, и не крепкие здания, которые их защищают. А раз у этих бездельников такое надежное прикрытие, рыцарям остается только одна возможность расправиться с ними: если кто выйдет из своего убежища, напасть на него и ограбить.

Фаэтон. Этот страх, который они нагнали на изнеженных и малодушных, представляется мне полезным: слишком большая уверенность в собственной безопасности развратила бы тех еще хуже.

Солнце. Но сами-то горожане не устают повторять, что, мол, рыцари вредят общественному благу и наносят огромный ущерб государству.

Фаэтон. А, какой там ущерб! Словно Германия не выиграла бы, если бы в один прекрасный день собрали все, что они привозят из-за моря, и отправили ко всем чертям вместе с купцами в придачу! Да, насколько я могу судить, эти люди — источник большого зла.

Солнце. А они, напротив, утверждают, будто оказывают родине великую услугу; они враждуют с рыцарями и помышляют о том, как бы их извести под самый корень и разом покончить со всем дворянством. Среди купцов особенно богаты Фуггеры: они скопили столько денег, что, по-моему, с избытком хватило бы на содержание целого войска и на покрытие королевских расходов.

Фаэтон. С помощью этих средств и того единодушия, которое их связывает, — победят они в конце концов рыцарей или не победят?

Солнце. Победили бы, не будь это войной трусов с храбрецами.

Фаэтон. Ты хочешь сказать, что жители городов все до одного — трусы и лентяи? И нет в них ни капли храбрости, энергии?

Солнце. Какая-то малость есть, люди разумные найдутся и в городах, но так уже повелось в мире, что большинство никчемных и никудышных подавляет меньшинство разумных и способных.

Фаэтон. Неужели августейшие деньги не настолько могущественны в Германии, чтобы одолеть доблесть противников, — в особенности когда волею и милостью денег совершается все?

Солнце. У других народов они всемогущи, но немцы еще не так заражены пороком, чтобы деньги чтить выше доблести. Богачи вызывают у них справедливое недоверие, к ним обращаются с укорами, вспоминая пословицу: «ώς оὒϰ εἰσιν oί παμπλούσιοι ἀγαϑοί»[208].

Фаэтон. Право же, есть во всем этом какое-то подобие древней доблести! Но вот разбои (каким бы мужественным ни было это бесчинство) я хвалить не стану. Кроме того, мне не по душе их чрезмерная суровость и грубость, достойная кентавров. Впрочем, я одобрил бы их действия, если бы они нашли способ заставить этих изящных и прелестных совратителей, которые позорят Германию, либо забыть об изнеженности и начать лучшую жизнь, либо немедленно покинуть Германию, пока еще не каждого коснулось их тлетворное дыхание. Следовало бы полностью закрыть доступ всему чужеземному, изгнать всяческую роскошь: даже мне противно смотреть, с какой заботливостью иные за собой ухаживают, как, выставив за дверь отеческие порядки, они постыдно усвоили чужие и самые худшие нравы, да еще пекутся о том, чтобы этим иноземным гнусностям подражали, а отеческую доблесть забыли. А между тем это не только лишает их воинственности, но и вообще делает из них баб. Ага, теперь я вижу, как, вопреки обычаям своего племени, они весьма искусно обманывают и надувают. Нет, если они немедленно не изменятся, то сделаются недостойны даже имени германца, ибо покрывают бесчестием это имя и пятнают позором его древнюю славу.

Солнце. Но взгляни-ка на священников — это уж совсем дрянной народ. Ни малейшей пользы согражданам они не приносят, никогда ничем не заняты, преданы лишь попойкам, сну и роскоши, знай себе кутят да бражничают, греют подружек, прикармливают дармоедов и живут в полнейшем довольстве, ни о чем, кроме наслаждений, не думая, размякшие от всевозможных утех и вконец погубленные сладострастием — отупевшие и уже почти утратившие человеческий облик. Они любят лишь роскошь, изнеженность, тихий досуг, покой, сочетающийся с разными приятностями, ϰαἰ μεμαλαγμένον βίον[209]. Им подавай все безмятежное, милое, радостное, грубости они не выносят, от работы бегут и трудностей сторонятся, резкости терпеть не могут, благоразумия знать не желают, беспокойство ненавидят, даже простой шум их раздражает. У них одна забота — погреб и кухня, чтобы все было под рукой и в изобилии. Так они сами себя ублажают и служат собственной утробе, набивают брюхо, объедаются на пирах, нежатся в бане, умащаются благовониями, валяются в постели. Они окружены достатком и ни в чем не знают отказа, глядя на них, вспоминаешь вошедшие в пословицу жреческие трапезы{937}. К чему вся эта разнузданность, которая лишает их ясности духа и остроты ума? Их бог — чрево!{938}

Фаэтон. Вот они — вылощенные, нарядные, с холеною кожей, тщательно выбритые, румяные, беззаботные, томные и до крайности изнеженные. Но в то же время они немощны и, если только не ошибаюсь, болезненны — совсем как те, о которых пишет греческий поэт:

«…ποδαγρῶντες

ϰαί γαστρώδεις, ϰαί παχύϰνημο, ϰαί πίονές είσινασελγῶς»[210]{939}.

Я уверен, что хвори их — от невоздержности. В самом деле, это сословие — позор для всего народа. Не понимаю, как немцы их еще терпят!

Солнце. Из благочестия.

Фаэтон. Ничто не может быть противнее древним германским обычаям, чем жизнь этих священников. Да, здесь не оправдывается пословица: какова земля, таковы и нравы; в них нет ничего германского, каким бы влиянием они ни пользовались, каким бы богатством ни обладали. Но мне они кажутся к тому же и жадными и хищными.

Солнце. Вернее не скажешь.

Фаэтон. А вон те, в одежде особого цвета и покроя, которые есть и в Италии и называются там «братьями»{940}, — как их здесь много, больше, чем в любом другом месте, как они мечутся, копошатся, суетятся!

Солнце. Тоже кутилы, бездельники, болваны, пустозвоны и ничтожества!

Фаэтон. Но, кажется, в Германии им оказывают немалое уважение.

Солнце. Верно, оказывают — из-за суеверий, которыми они, словно чарами какими, морочат и сбивают с толку людей.

Фаэтон. Смотри-ка, иные шепчут им что-то на ухо и другим священникам — тоже, что это такое?

Солнце. У них это называется исповедью: если кто в чем-нибудь согрешит, благочестие требует, чтобы он сказал одному из них о своем грехе, и это касается не только поступков, но даже и помышлений. Так каждый должен поверять им свои тайны.

Фаэтон. Кто же соглашается открывать свои секреты подобным господам?

Солнце. Все соглашаются — из религиозного чувства и из почтения к древнейшему христианскому установлению.

Фаэтон. А они хотя бы не разглашают то, что узнали?

Солнце. Это уж зависит от человека: сдержанные молчат, а через болтливого все выходит наружу.

Фаэтон. Право же, опасно делиться с ними тайными думами и в особенности — с пьяницами. Но что я вижу? Они выслушивают и женщин! Какой мерзкий обычай! А что они делают с теми, кого гладят по голове?

Солнце. Делают их невинными, чистыми и свободными от греха.

Фаэтон. Тех, кто прежде был отягощен виной и преступлениями?

Солнце. Тех самых. И называется это «отпущением».

Фаэтон. Что ты говоришь? Разве могут отпускать чужие грехи те, кто сам в них погряз?

Солнце. Таковы правила религии.

Фаэтон. Мне они не нравятся. И я полагаю, что этому народу нужно позаботиться о всеобщем исправлении нравов: нельзя терпеть столько праздных ленивцев, которые проедают чужое добро, а сами никакого доброго плода не приносят: нужно любой ценой искоренить иноземную роскошь и как можно дальше изгнать чуждую немцам изнеженность, вернув всю Германию к прежней ее силе и старинной доблести.

Солнце. Но ведь они исстари бражники, преданы хмельному питию, и никогда в Германии пьянство не считалось зазорным.

Фаэтон. В этом одном они должны изменить прошлому, а в остальном пусть остаются ему верны.

Солнце. Слишком уж хорошие сделаются тогда у тебя немцы! Ведь пьянство так же свойственно им, как итальянцам — лукавство, испанцам — вороватость, французам — чванство, а другим народам — другие, присущие им пороки.

Фаэтон. Ну, если без порока не обойтись, то я предпочитаю этот любому из тех, которые ты назвал. Впрочем, я думаю, что время их исцелит, так же как оно избавит от недугов всех остальных людей, — ты сам внушил мне эту надежду. Но вернемся к собранию и к легату папы Льва: видишь, отец, шествуя в процессии, он что-то кричит, обращаясь к небесам, вне себя от гнева и ярости, и мне кажется, что гневается он на нас, потому что смотрит сюда.

Солнце. Он сердится на меня. Но послушаем, что болтает этот человечишка: он чем-то грозится, надменно задрав нос.

Каэтан. …которому надлежало сиять по первому моему знаку, и к тому же — светлее и ярче обычного!

Солнце. Что, что, легат? Что ты говоришь? Это ты меня укоряешь?

Каэтан. Ты еще спрашиваешь?! Будто само не знаешь, какой ты великий грех совершило!

Солнце. Но я, право, не знаю, да и не узнаю, если ты не скажешь, чем я провинился.

Каэтан. Наконец-то, повторяю, ты выглянуло, бессовестное! Наконец-то явило себя миру! Ты, которому надлежало сиять по первому моему знаку, и к тому же — светлее и ярче обычного!

Солнце. Не понимаю, в чем мое прегрешение.

Каэтан. Ах, не понимаешь?! Да ведь ты за целых десять дней ни единого лучика мне не показало и нарочно закрывалось облаками, да так, словно вознамерилось лишить мир света!

Солнце. Если тут и есть чья-то вина, то лишь астрологов: это они предсказали такую погоду в своих подсчетах.

Каэтан. А тебе надлежало больше следить за желаниями папского легата, чем за выкладками астрологов! Разве ты не помнишь, чем я тебе грозил, покидая Италию, на тот случай, если ты сильным зноем не пресечешь несвоевременную стужу в Германии и не вернешь туда лето, дабы мне не томиться неодолимой тоской по Италии?

Солнце. Я пропустил мимо ушей твои предписания, и вообще мне неизвестно, чтобы смертные могли приказывать Солнцу.

Каэтан. Как неизвестно? Так ты и того не знаешь, что епископ римский (который ныне всем своим могуществом облек меня — легата от ребра апостольского) властен вязать и решать все, что пожелает, как на земле, так и на небесах?

Солнце. Это мы слыхали, но я не верил его хвастовству, ибо не видел еще смертного, который бы хоть что-нибудь здесь, у нас, изменил.

Каэтан. Ах, ты еще и не веришь, дурной ты христианин?! Ну, раз ты такой еретик, тебя нужно немедленно отлучить от церкви и предать когтям Сатаны!

Солнце. Ты низвергаешь меня с неба и предаешь когтям Сатаны? Словом, как говорится, отбираешь у мира солнце?

Каэтан. Именно так я и поступлю, если ты немедленно не исповедуешься у одного из моих копиистов и не попросишь у меня отпущения грехов.

Солнце. А когда исповедуюсь, дальше что?

Каэтан. Я наложу на тебя епитимью, ты будешь несколько дней умерщвлять плоть постом, или исполнять какую-нибудь тяжелую работу, или отправишься в утомительное паломничество, или станешь раздавать подаяние, либо тебя высекут за твои прегрешения.

Солнце. Нелегкие условия! А что ты мне потом даруешь?

Каэтан. Объявлю тебя свободным от вины и дарую тебе очищение.

Солнце. Стало быть, ты собираешься «принести Солнцу свет»?

Каэтан. Да, если пожелаю: факультаты, полученные мною от Льва Десятого, способны и на это.

Солнце. Какой вздор! И ты думаешь, что найдется среди смертных такой дурак, который тебе поверит, не говоря уже о всевидящем Солнце?! Ступай-ка да выпей чемерицы: мне кажется, ты сошел с ума.

Каэтан. Сошел с ума?! Ты уже отлучено за непочтение к папскому легату! Знай, что на тебе лежат великие и ничем не искупимые проклятья, а вскорости я созову народ и публично, торжественно предам тебя анафеме за то, что ты так сильно меня разгневало!

Фаэтон. По-моему, отец, к этим угрозам нужно поворотиться задом и хорошенько на них пукнуть. Ну что может сделать богам ничтожный смертный?!

Солнце. Да, на него нечего и внимания обращать. А впрочем, не заслуживает ли он жалости как человек, которого лишила рассудка болезнь?

Фаэтон. Какая болезнь?

Солнце. Ведь он страдает алчностью, а так как дела в Германии идут скверно и набить мошну не удается, он пришел в неистовство и лишился рассудка. Но погоди-ка, сейчас я над ним посмеюсь. Что ты вещаешь, святой отец? Ты намерен осудить меня, не разобравшись в деле? Чем я заслужил такое обращение?

Каэтан. Я тебе уже сказал. А что до разбора дела, то многие из числа тех, кого осуждают папы и их легаты, не получают слова для защиты.

Солнце. Будь это не вы, а кто-нибудь еще, я бы сказал, что они поступают несправедливо. Но, окажи милость, сжалься и прости меня.

Каэтан. Вот то-то же, молись, дабы тебе не погибнуть! Итак, повелеваю тебе чтить меня, где бы я ни находился. А ныне следи, чтобы дни в Германии стояли ясные, и силою своего тепла умеряй холод, который не дает мне покоя даже теперь, в середине июля.

Солнце. Я бы уж и прежде так поступал, да ведь ты многое творишь втайне от немцев. Я и опасался, как бы слишком ясный свет не выдал им твоих проделок, а даром бы тебе это не прошло.

Каэтан. Ну-ка, ну-ка, какие там еще тайны ты можешь выдать другим, если само ничего не знаешь?

Солнце. Это я-то не знаю? Не знаю, как ты пытаешься помешать Карлу стать преемником деда, хотя воля Максимилиана именно такова? Будь этот и еще многие другие твои замыслы известны немцам, они бы тебя жестоко возненавидели, если только того не хуже!

Каэтан. Пусть ненавидят, лишь бы боялись. А ты держи язык за зубами, не то будешь отлучено.

Солнце. Я слышу речи настоящего тирана!

Каэтан. Далее повелеваю тебе вынуть из колчана стрелы и вызвать чуму, поражая германцев скоропостижною смертью, дабы освобождались должности и приходы и можно было устанавливать новые пенсионы; тогда в Рим потекут деньги, да и мне, здесь, что-нибудь перепадет. Ведь уже давно у варваров умирает слишком мало богатых священников. Ты слушаешь, эй?

Солнце. Затаив дыханье.

Каэтан. Прежде всего меться в епископов, чтобы паллии не залеживались, бей каноников и аббатов, чтобы шли доходы вновь назначенным кардиналам. Нужно всемерно позаботиться об этих последних, дабы у них были деньги на необходимые расходы.

Солнце. Но если напускать на людей чуму, придется собрать облака, расстелить туман над землей и покрыть небо мглою, а я боюсь, что непогода будет тебе не по душе.

Каэтан. Главное — пусть начинается чума, чтобы должности освобождались. Облака же, насколько возможно, сдерживай, но если это совсем невозможно, действуй, как находишь нужным.

Фаэтон. О, гнуснейший из обманщиков! Теперь только я понял, что его печалит и что радует, когда он огорчается и когда ликует! Лишь бы торговля индульгенциями шла удачно — и он охотно согласится на хмурое небо, холод и вообще любую непогоду. Я сам хочу к нему обратиться. Слушай меня, ты, несчастный: «Пасти должен пастырь овец{941}, а не убивать».

Каэтан. Что ты говоришь, святотатец? Что ты там болтаешь, нечестивый возница? Да я тебя сейчас проклятиями в порошок сотру! Ты, я вижу, собрался смешать мои планы?

Фаэтон. Да, по мере сил. За что ты хочешь погубить тех, у кого сам же всеми способами выманиваешь деньги?

Каэтан. Ты, проклятый преступник, последний ты негодяй, отродье диаволово, ты что это ко мне привязался? Разве не справедливо, чтобы пастырь стриг своих овец?

Фаэтон. Справедливо, добрые пастыри так и делают, они стригут овец, но не сдирают с них шкуру, не режут их! Так и скажи Льву Десятому: если он не перестанет посылать в Германию столь неуемных легатов, одного за другим, то как бы, в конце концов, овцы не составили заговор против несправедливого и жестокого пастыря и не отважились на какой-нибудь достойный поступок. А про твой нрав они уж и песни сложили и, по-видимому, дольше терпеть его не намерены, хотя бы ты даже переправил через Альпы целые телеги с отлучениями и обрушил на их головы.

Каэтан. Ты колеблешь то, что должно быть неколебимо, а потому — анафема! Будь проклят! Вот какому наказанию я подвергаю тебя за неблагоразумные речи.

Фаэтон. А я предам тебя на осмеяние и поношение германцам, которых ты грабишь, а может быть — и на растерзание, если они захотят подать добрый пример потомству. Итак, будь посмешищем! Вот тебе от меня наказание!

Солнце. Брось этого болтуна, пора ехать вниз и уступить место вечеру. А он пусть себе болтает, обманывает, лжет, обирает и грабит на свой страх и риск.

Фаэтон. И к тому же — пусть погибнет злою смертью. Ну, ладно, подхлестнем коней и поедем отсюда.

Предыдущая главаГлава 84 из 86Следующая глава