На следующее утро я проснулся поздно. Шторы были отдернуты, впуская серый и безрадостный свет зимнего дня; кровать Амброзия пустовала. За окном виднелся маленький внутренний дворик, где галерея обрамляла квадрат сада, в углу струился фонтан — бесшумно, показалось мне, но тут я заметил, что каскады его сделаны изо льда.
Я встал босиком на пол, плитки пола под ногами оказались теплыми. Потянулся за белой туникой, которую оставил с вечера сложенной на табурете у кровати, но обнаружил, что кто-то заменил ее на новую, темно-зеленую, цвета тиса, она пришлась впору. При ней был и хороший кожаный пояс, а также пара новых сандалий взамен моих старых. Был даже плащ, на этот раз светло-зеленый, цвета листвы бука, с медной фибулой вместо застежки. На фибуле оказалось какое-то рельефное изображение — покрытый алой эмалью дракон, та же эмблема, что я видел прошлой ночью на печатке перстня, что носил Амброзий.
Помнится, я впервые почувствовал тогда, что выгляжу как принц, и странно, что случилось это как раз тогда, когда счастье, казалось, покинуло меня. Здесь, в Малой Британии, у меня не было ничего, даже положения бастарда, с помощью которого я мог хоть как-то защищать себя, не было родичей, не было даже каких-нибудь собственных моих лохмотьев. Я почти не разговаривал ни с кем, кроме Амброзия, а для него я был слугой, зависимым, чем-то, что следует использовать, и жив-то остался лишь благодаря его снисходительности.
Кадаль принес мне завтрак, черный хлеб с медовыми сотами и сушеные фиги. Я спросил его, где Амброзий.
— Выехал со своими людьми, тренируется. Или, скорее, наблюдает за их упражнениями. Каждый день так ездит.
— Как ты думаешь, зачем я ему нужен?
— Он лишь сказал, что ты можешь оставаться здесь, пока не отдохнешь, и чтобы ты чувствовал себя как дома. Я должен направить кого-то на судно, и если ты скажешь мне, что это были за пожитки, которых ты лишился, я распоряжусь доставить их сюда.
— Там не было ничего особого. Я ведь собирался в спешке. Пара туник, да пара завернутых в голубой плащ сандалий, и еще несколько мелких вещиц — фибула, подаренная матушкой пряжка, еще что-то в этом роде. — Я прикоснулся к складкам надетой на меня дорогой туники. — Ничего столь же хорошего. Кадаль, я надеюсь, что смогу быть ему полезен. Он не говорил, чего от меня ожидает?
— Ни слова. Ты ведь не думаешь, что он поверяет мне свои тайные мысли, верно? А теперь просто делай то, что он тебе сказал, познакомься с домом, поменьше болтай и постарайся не попадать в переделки. Вряд ли тебе часто придется его видеть.
— Я вообще не надеялся, что увижу его, — сказал я. — А где я буду жить?
— Здесь.
— В этой комнате?
— Вряд ли. Я хотел сказать, в этом доме.
Я отодвинул тарелку.
— Кадаль, а у милорда Утера есть свой собственный дом?
В глазах Кадаля что-то мелькнуло. Был он невысоким коренастым мужчиной с квадратным красноватым лицом, черной копной волос и маленькими черными глазками размером с оливу. Блеск их свидетельствовал, что он прекрасно понимает ход моей мысли и более того, что все в этом доме, должно быть, знают уже совершенно точно, что произошло между мной и принцем прошедшей ночью.
— Нет, у него нет своего дома. Он тоже живет здесь. Бок о бок, можно сказать.
— Ой.
— Не беспокойся, ты и его вряд ли будешь видеть часто. Он через неделю-другую отбывает на север. Такая погода быстро его охладит… Он сейчас, может быть, уже и забыл о тебе.
Кадаль усмехнулся и вышел.
И оказался прав. В течение следующей пары недель я почти не видел Утера, а потом он с войском ушел на север. Поход был организован так, что был наполовину учением для его отряда, наполовину набегом в поисках припасов. Кадаль верно предположил, что это принесет мне облегчение; я вовсе не возражал оказаться подальше от утеровых рук. У меня сложилось впечатление, что он не очень-то приветствует мое присутствие в доме его брата, и что неизменно доброе отношение Амброзия ко мне весьма его раздражает.
Я ждал, что после той первой ночи, когда я рассказал графу все, что знал, мне не часто будет выпадать случай видеть его, но и после он посылал за мной почти каждый вечер, когда у него выпадало свободное время, иногда задавал мне вопросы и слушал мои рассказы о доме, иногда — если уставал за день — просил сыграть ему или, несколько раз случалось и так, составить партию в шахматы. Здесь, к моему удивлению, мы были почти на равных, и я не думаю, что он позволял мне выигрывать. Он говорил, что давно не играл, что обычно он играет в кости и не станет рисковать играть в них с ребенком-прорицателем; шахматы же, относясь скорее к математике, чем к магии, менее подвержены влиянию темных искусств.
Амброзий сдержал слово и объяснил мне смысл увиденного в ту первую ночь рядом со стоячим камнем. По-моему, не расскажи он мне это, я забыл бы все как сон. С течением времени воспоминание становилось все более слабым и расплывчатым, пока я сам не начал думать, что это вполне мог быть сон, навеянный холодом и голодом, а также смутным воспоминанием о выцветшей картинке на римском сундучке в моей комнате в Маридунуме — коленопреклоненный бык и человек с ножом под усыпанной звездами аркой.
Но после рассказа Амброзия мне стало ясно, что я видел больше, чем было на той картине. Мне привиделся солдатский бог, Слово, Свет, Добрый Пастырь, посредник между единым богом и человеком. Я видел Митру, пришедшего из Азии тысячу лет назад. Он был рожден, как поведал Амброзий, в пещере в середине зимы, его рождение видели пастухи, и сияла звезда, он был рожден от земли и света и появился из скалы с факелом в левой руке и ножом в правой. Он убил того быка, чтобы принести на землю, окропив ее бычьей кровью, жизнь и плодородие, а затем, вкусив в последний раз вина и хлеба, был вознесен на небо.
Он был богом силы и мягкости, мужества и самоограничения.
— Солдатский бог, — снова сказал Амброзий, — и потому мы восстановили здесь поклонение ему — чтобы создать, как было в римских армиях, основание для общих встреч вождей и малых королей всех языков и исповеданий, которые станут сражаться вместе с нами. О поклонении ему я не могу рассказать тебе, ибо это запрещено, но ты мог бы догадаться, что в ту первую ночь я и мои офицеры съехались для церемонии поклонения, и твои речи о хлебе, о вине, о заклании быка заставляли подумать, что ты видел на нашей церемонии больше, чем нам позволено даже говорить. Может быть, когда-нибудь ты узнаешь об этом все. Но до тех пор будь осторожен, и если кто-то спросит тебя о том видении, помни, что это был всего лишь сон. Ты понял?
Я кивнул, но все внимание мое вдруг обратилось на одну из мимоходом брошенных им фраз. Я вспомнил о моей матушке и христианских священниках, о Галапасе и источнике Мирддина, о том, что виделось мне в воде и слышалось в посвисте ветра.
— Ты хочешь, чтобы я был посвящен в учение Митры?
— Мужчина берет силу там, где ему ее предлагают, — сказал он снова. — Ты говорил мне, что не ведаешь, какой бог простер над тобой свою руку; может быть, Митра и был тем самым богом, на тропу которого ты вступил и который привел тебя ко мне. Увидим. Он, кроме всего прочего, бог войска, и нам понадобится его помощь… А теперь, если не возражаешь, принеси арфу и спой мне.
Так он держался со мной, обращаясь ко мне как к принцу — никто и никогда не обращался так со мной в доме моего деда, где я, по крайней мере, хотя бы отчасти имел основания считаться принцем.
Кадаль был приставлен ко мне как мой личный слуга. Поначалу мне думалось, что он отнесется к этому с негодованием, сочтя плохой заменой службе Амброзию, но он, казалось, ничуть не возражал, и мне даже показалось, что ему это по душе. Вскоре мы нашли с ним общий язык, и поскольку здесь не было других мальчиков моих лет, он стал моим постоянным спутником. Дали мне и коня. Поначалу это был один из собственных коней Амброзия, но через день, после моей пристыженной просьбы подобрать что-нибудь более соответствующее моему росту, я получил серого пони, маленького и флегматичного, которого — в единственный случившийся у меня момент ностальгии назвал Астером.
Так прошли первые дни. Я выезжал в сопровождении Кадаля осмотреть окрестности; было по-прежнему морозно, но вскоре на смену морозцу пришли дожди, поля развезло, дороги стали скользкими и грязными, над равнинами день и ночь свистел холодный ветер, выбивая белые полосы на свинцово-серой поверхности Малого моря и затемняя налетом сырости северные стороны стоячих камней. Однажды я попытался разыскать камень со знаком топора, однако найти его так и не смог. Зато нашел другой, на котором при определенном освещении был виден кинжал, и еще один — стоявшую немного в стороне толстую плиту, где из-под наростов мха и птичьего помета смотрело изображение открытого глаза. При свете дня эти камни не дышали уже так холодом в затылок, но все-таки чей-то следящий взгляд чувствовался, и мой пони не любил там бывать.
Конечно, я исследовал и город. В центре его на увенчанном высокой стеной утесе стоял замок короля Будека. Наверх, к закрытым и охраняемым воротам, вела вырубленная в камне дорога. Я часто видел Амброзия или его офицеров, поднимающихся по этой дороге, но сам никогда не подходил к ней ближе поста стражи у нижнего ее окончания.
Несколько раз мне удалось увидеть, как выезжает со своей свитой король Будек. Его волосы и длинная борода почти совсем уже побелели, но он сидел на своем большом гнедом мерине, будто был лет на тридцать моложе своего возраста, и я бессчетное число раз слышал рассказы о его боевом искусстве и о том, как он поклялся отомстить Вортигерну за убийство кузена его Констанция, пусть даже на это уйдет вся его, Будека, жизнь. К тому дело и шло, потому что для столь бедной страны создать армию, которая могла бы одержать победу над Вортигерном и саксами, а потом обеспечить надежный контроль над Великой Британией, казалось почти невыполнимой задачей. Но теперь уже скоро, говорили люди, теперь уже скоро…
Ежедневно, какой бы ни была погода, на равнине за пределами городских стен шли маневры. Я узнал, что у Амброзия была теперь постоянная армия приблизительно в четыре тысячи человек. Насколько это касалось интересов Будека, она окупила свое содержание более дюжины раз, поскольку немногим более чем в тридцати милях от его замка пролегала граница с владениями тех молодых королей, что никогда не упускали случая пограбить и сдерживали их лишь слухи о растущей мощи Амброзия и грозной репутации его войск. Будек и Амброзий поощряли создание представления об их армии, как о преимущественно оборонительной и принимали меры, чтобы Вортигерн не мог ничего узнать достоверно: новости о подготовке к вторжению, как и до того, доходили до него лишь в форме слухов, а шпионы Амброзия заботились о том, чтобы и выглядели эти новости именно как слухи. Вортигерн считал, и Будек прилагал немало усилий, чтобы в это можно было поверить, что Амброзий и Утер смирились со своей судьбой изгнанников, обосновались в Малой Британии как наследники Будека и озабочены лишь охраной границ, которые со временем должны были стать их собственными.
Это впечатление подкреплялось еще и тем, что армия использовалась в добывании продовольствия для города. Люди Амброзия не гнушались никакой самой простой или самой грязной работы, от которой отвернулись бы с отвращением даже неотесанные солдаты моего деда — эти же закаленные воины выполняли ее как нечто само собой разумеющееся. Они приносили и запасали во дворах города дрова. Она копали и запасали брикеты торфа, сами жгли древесный уголь. Они строили и работали в кузницах, изготовляя не только боевое оружие, но и орудия для землепашества, сбора урожая и строительства — лопаты, лемехи плугов, топоры, косы. Они умели объезжать коней, пасти и перегонять скот, а при необходимости и забивать его; они строили фургоны; могли разбить лагерь и установить над ним сторожевые вышки ровно за два часа и сняться с лагеря на час быстрее.
Саперно-инженерная служба армии занимала пол-квадратных мили мастерских и могла произвести все, что угодно, от висячего замка до транспортного судна для перевозки войск.
Короче говоря, они готовились к высадке вслепую в чужой стране, к тому, чтобы жить за ее счет и быстро передвигаться по ней в любую погоду любого времени года.
— Ибо, — сказал однажды в моем присутствии Амброзий, обращаясь к своим офицерам, — лишь для «солдат хорошей погоды» война — игра, в которую играют только при хорошей погоде. Я же буду драться за победу, а победив, драться чтобы удержать ее. И Британия — страна большая; по сравнению с ней этот уголок Галлии не более, чем лужайка. Потому, господа, мы будем драться весной и летом, но мы не уйдем на зимние квартиры при первых октябрьских заморозках, чтобы отдыхать и точить мечи для весны. Мы будем продолжать драться — в снегах, если придется, в бурю и в мороз, в зимней сырости и в грязи. И все это время мы должны питаться, и пятнадцать тысяч человек тоже должны есть — и притом есть хорошо.
Вскоре после этого, спустя примерно месяц после моего прибытия в Малую Британию, дни моей свободы закончились. Амброзий нашел мне наставника.
Белазий был совсем не похож на Галапаса и на доброго пьяницу Деметрия, моего домашнего наставника. Это был мужчина в самом расцвете сил, один из «деловых людей» графа, и, кажется, занимался при нем оценкой и математическим расчетом всего, что предпринимал Амброзий; он был сведущ в математике и астрономии. Происхождение он имел наполовину галло-римское, наполовину сицилийское; высокий, с кожей оливкового цвета мужчина с миндалевидными черными глазами, меланхолическим выражением лица и жестко очерченным ртом. Он обладал язвительным языком и совершенно непредсказуемым ужасным нравом, но был в то же время последователен. Вскоре я понял, что единственным способом избежать его саркастических замечаний и тяжелой руки было делать порученную работу быстро и хорошо, а поскольку она давалась мне легко и занимался я ей не без удовольствия, мы вскоре стали хорошо понимать друг друга и сосуществовали вполне сносно.
Однажды днем, ближе к концу марта, мы занимались у меня в комнате, в доме Амброзия. Белазий снимал жилье в городе, о чем он из осторожности никогда не упоминал, и я предположил, что он живет со шлюхой и стыдится, что я мог увидеть ее; работал он преимущественно в ставке, но в служебных помещениях поблизости от казначейства всегда толпились писари и армейские казначеи, потому наши ежедневные занятия и проводились в моей комнате. Была она невелика, но мне казалась весьма хорошо устроенной — с покрытым местного изготовления красной плиткой полом, резной мебелью из древесины фруктовых деревьев, бронзовым зеркалом, жаровней и римского происхождения лампой.
В тот день лампу зажгли еще днем, ибо день выдался холодный и сумрачный. Белазий был доволен мной; мы занимались математикой, и это был один из дней, когда я ничего не забыл и решал задаваемые мне задачи, как будто эта область знания была для меня открытой лужайкой с ведущей через нее тропой, откуда все было видно, как на ладони.
Белазий провел ладонью по воску, стирая мои записи, оттолкнул табличку и поднялся.
— Ты сегодня хорошо поработал, и это кстати, потому что сегодня мне придется уйти пораньше.
Он протянул руку к колокольчику и позвонил. Дверь отворилась так стремительно, что мне стало ясно — слуга ждал его тут же, за порогом. Мальчик вошел с перекинутым через руку плащом своего хозяина и быстро развернул его, чтобы помочь тому одеться. Он даже не глянул в мою сторону, чтобы испросить разрешения, но неотрывно смотрел на Белазия, и видно было, что хозяина он боится. Это был парнишка примерно моих лет или чуть моложе, коротко остриженные волосы его образовали на голове подобие вьющейся шапочки, а серые глаза были слишком велики для его лица.
Белазий ничего не сказал и даже не посмотрел на него, просто подставил плечи под плащ, и мальчик приподнялся на цыпочки, чтобы закрепить застежку. Поверх его головы Белазий сказал мне:
— Я расскажу графу о твоих успехах. Ему будет приятно.
Выражение его лица приблизилось к улыбке настолько, насколько это вообще было возможно. Осмелев, я повернулся на табурете.
— Белазий…
Он задержался на полпути к двери:
— Ну?
— Ты, конечно, должен знать… Пожалуйста, скажи мне. Для чего я нужен Амброзию?
— Ты должен совершенствовать свои познания в математике и астрономии, и не забывать свои языки.
Тон, которым это было сказано, был ровным и размеренным, но во взгляде его проскальзывала улыбка, и потому я настаивал:
— Чтобы я стал кем?
— А кем бы ты хотел стать?
Я не ответил. Он кивнул, как будто я что-то сказал.
— Желай он, чтобы ты защищал его с мечом в руках, ты был бы сейчас на плацу.
— Но… жить здесь так, как я живу, и ты учишь меня, а Кадаль служит мне… Это непонятно. Я должен бы как-то служить ему, а не только учиться… и жить вот так, подобно принцу. Я прекрасно знаю, что жив я остался лишь благодаря его милосердию.
Мгновение он смотрел на меня своими миндалевидными глазами. Затем улыбнулся:
— Слушай и запоминай. По-моему, ты сказал ему однажды, что важно не кто ты, а что ты собой представляешь. Поверь, он еще найдет тебе применение, как он находит применение всем. Потому перестань ломать над этим голову и оставь все, как есть. А теперь мне пора идти.
Мальчик отворил перед ним дверь, за которой оказался Кадаль, только что остановившийся перед ней с поднятой для стука рукой.
— О, прости меня, господин. Я пришел узнать, когда вы сегодня закончите занятия. Кони готовы, милорд Мерлин.
— Мы их уже закончили, — ответил Белазий. Он остановился у дверей и оглянулся на меня. — Куда вы собираетесь поехать?
— Я думаю, на север, по лесной дороге. Мостовая там еще держится, и дорога будет сухой.
Он заколебался, затем сказал, обращаясь скорее к Кадалю, чем ко мне.
— В таком случае не съезжайте с дороги и возвращайтесь домой до наступления темноты.
Он кивнул и вышел, мальчик последовал за ним.
— До темноты? — переспросил Кадаль. — Да весь день темно, к тому же и дождь пошел. Послушай, Мерлин, — когда мы оставались одни, он был менее официален, — почему бы нам не прогуляться по мастерским саперов? Тебе это всегда нравилось, и Треморин, наверное, закончил работу над тем тараном. Как насчет того, чтобы не выезжать из города?
Я покачал головой.
— Извини, Кадаль, идет дождь или нет, а я должен ехать. Мне как-то неспокойно, и я просто должен проветриться.
— Ну, тогда мили-другой до порта тебе должно было бы хватить. Пойдем, вот твой плащ. Подумай хорошенько, в лесу ведь будет тьма непроглядная.
— В лес, — сказал я упрямо, отвернув голову, пока он застегивал на мне фибулой плащ. — И не вздумай спорить со мной, Кадаль. По-моему, Белазий кое в чем прав. Его слуга не смеет даже заговорить, не то что пререкаться. Мне, верно, следует с тобой обходиться так же, и начну прямо сейчас… Ты чему усмехаешься?
— Ничему. Ладно, я чую, когда идти на попятную. Пусть будет лес, и если мы заблудимся и не вернемся домой живыми, по крайней мере я умру вместе с тобой и мне не придется предстать перед графом.
— Он, скорее всего, не очень-то будет расстроен.
— О, конечно не будет, — сказал Кадаль, открывая и придерживая передо мной дверь. — Это у меня просто такая манера выражаться. Лично я полагаю, что он ничего даже и не заметит.