Родилась Женя в захудалой Владимирской деревеньке, двенадцатой в семье. Отец вернулся с войны больной, израненный. Только на водовозку и смогли определить. Воду ему из колодца таскала десятилетняя Женька. Вытащит тяжелую бадью — половину на ноги. А вода ледяная, колодезная. Вот и скрутило ее, чирьями все ноги пошли. Очухалась, только в восьмилетку, в другую деревню, ходить уже не смогла. Скудно тогда было на Владимирщине — семян, и тех не хватало. В пятьдесят третьем мать уговорила председателя отпустить Женьку к сестре, в Москву. Может, московские врачи, подлечат. Но к врачам Женя не пошла. Как перебралась из деревни — устроилась к сестре на парники, в Гольянове. Там и работала, пока не приглядела завод… Звонко цокают друг о дружку отрезанные концы колб. Женя радуется, что сегодня так много работы, такой трудный идет профиль.
Есть люди: заболел — радуется, что выкарабкался; несчастье приключилось — счастлив, что все обошлось. «Пупавка» — звал ее про себя Дьяков: как ни притопчи, выпрямится и зацветет. Он давно уже всем нутром прирос к цеху, по глазам мог угадать, о чем кто задумался, кого что радует или тревожит. Люди, видно, чувствовали это в нем. Как выборы, в один голос: «Дьякова, Дьякова!». То парторгом, по председателем цехкома.
Однажды осенью послали его от райкома партии уполномоченным на уборку картошки. Шестьсот студентов под началом. «Отдохни хоть там маленько, воздухом подыши», — советовали на заводе. Разместившись по избам с шумной своей оравой, Дьяков понял, что с кормежкой будет сложно. Тут же раздобыл доски, сколотил с ребятами навес, соорудил длиннющий стол, сгонял в район за крупой, мукой и маслом. С колхозом договорился: за все будем платить, только давайте хорошее. Потом взял корзину, проверил нормы на каждом поле. Вышло, что там, где клубень крупный, можно и пятнадцать корзин набрать, а где мелочь — едва десять. Бригадирша заупрямилась: десять — маловато. Тогда Дьяков и ей дал корзину — пошли вместе. Запарилась бригадирша, а больше двенадцати корзин не набрала. Порешили, что на таком поле норма будет десять корзин. Утряся с нормами, Дьяков отправился к председателю.
— Вы колхозникам за перевыполнение платите?
— А как же, у нас сдельщина.
— Ну, так и моим студентам платите.
Председатель усмехнулся:
— Они и до нормы не дотянут. А так, чем быстрее уберете, тем мне выгодней.
Дьяков собрал своих подопечных и объяснил: есть возможность приумножить стипендию. И пошли его смешливые студентики воротить по две-три нормы. Еще везде картошка не убрана, а в их колхозе все выбрали до клубенька. Председатель как глянул в наряды — не буду платить! А Дьяков на него: «Даровую, значит, силу нашел, рабов древнеримских? А ну, поехали в райком!» Секретарь райкома велел выплатить все до копеечки. У двери, прощаясь, придержал Дьякова за локоть: «А вы железный, с виду этого не скажешь… Нет, нет, вы очень выручили нас — управились до дождей…». Когда, счастливый, он вернулся из колхоза (студенты устроили ему трогательные проводы), Маруся ахнула: «Вот это поправился — из кулька да в рогожку. На тебе что, картошку возили?»
Между тем в цехе № 3 произошли перемены. Бабурову дали понять, что пора на пенсию, и в цех пришел новый начальник, Семен Абрамович Райх. Сухонький, в темном отглаженном костюме и при галстуке, он прошел по захламленным пролетам, как представитель другого, аккуратного и упорядоченного мира, где говорят тихим голосом, имеют дело с точными и послушными механизмами. Начальник и в самом деле говорил тихо, интеллигентно.
— Вот эти одежные шкафчики из цеха, пожалуйста, вон. Завкомовские пюпитры — тоже вон (у нас ведь не клуб). Стеклодувку, пожалуйста, на четвертый этаж (я договорился), колбомойку — на первый.
Потом собрал итээровцев и вместо накачки прочитал басню Крылова. В басне говорилось, что стояли на окошке цветы, живые и бумажные. И бумажные были даже поярче. Но прошел дождь — живые цветы подняли головки, развернулись, а бумажные превратились в хлам. «Снимать будет», — вздохнул механик, человек добрый, но безвольный и малознающий. И точно, не прошло и месяца, как его сменил Аладьин, бывший танкист и метростроевец. У этого не пофилонишь — голос, как иерихонская труба, башка работает за двоих, глаз без промаха. Цех напрягся, сбросив остатки бабуровского фатализма, воплощенные в формуле «и так сойдет». В шестьдесят третьем году они заняли первое место среди заготовительных цехов. Да так никому его и не отдали. Это была сенсация: кто бы мог подумать — третий цех, эта яма, этот камень преткновения, эта вечная притча во языцех! А еще через три года вся страна увидела на телеэкранах, как третьему цеху Московского ордена Ленина и ордена Трудового Красного Знамени завода электро-вакуумных приборов присвоили звание цеха коммунистического труда. Буря, посеянная когда-то в подвале колбомойки, выплеснулась, затопила радостным напряжением весь цех.
…В Электровакуумном техникуме их группу звали «старички». Почти все они прошли войну, имели детей, высокие разряды. На заводе их знали по именам. За Дьяковым пошел учиться Дмитриев. А «дед» отправился на пенсию — нянчить внуков, создавать Пелагее Кузьминичне уют. Но домашний уют «деда» что-то не увлек. Что ни день, отирался в цехе: «Юра, может, подправить чего?»
Дьяков к тому времени соорудил еще две моечные машины, подал около сорока рацпредложений. Вымотался. Руки стали заметно дрожать. Лекарство нашел он сам: отыскал у Маруси пяльцы, мулине и, как выдастся свободный часок, садился вышивать. Целые картины запечатлел болгарским крестом — Кремль, утро в сосновом бору. Вышивание успокаивало, приводило в порядок мысли. За дипломную работу сам Нилендер поставил ему жирную, размашистую пятерку. А так как Дьяков уже был и Героем — «За выдающиеся заслуги в выполнении плана 1959–1965 годов и создание новой техники», то Райх стал поговаривать об итээровской должности. Дьяков слушал эти разговоры со смущением. «Пока погожу», — сказал он начальнику цеха, делая вид, что надо подумать, оглядеться. На самом же деле он все решил.
В шестьдесят девятом году завод, насчитывавший уже тысячи рабочих, стал головным предприятием огромного, разветвленного по стране объединения, включавшего и ультрасовременный «Хроматрон», завод цветных кинескопов. Реформа облагородила, выдвинула вперед стыдливо замалчивавшееся слово «выгодно». Дьяков одним из первых заметил открывшиеся возможности. Годовая экономия, которую приносит он заводу своими рацпредложениями, перевалила за семьдесят пять тысяч рублей.
Весна 1970 года. Конференц-зал завода битком. Стоят в проходах, по стенкам, сидят на высоких подоконниках. Дьяков, весь красный, пригибается, будто надеясь врасти в пол. А на трибуну одна за другой выходят работницы третьего цеха: Люся Отставнова, Зина Гривеннова… Господи, и что они только говорят, будто его и на свете больше нету… В марте Дьякову вручили документ об избрании его депутатом Верховного Совета СССР.
Второй вторник марта 1972 года. Торопливой своей походочкой Дьяков вбегает в приемную. Я поражаюсь происшедшей в нем перемене. Нет, дело не в элегантных очках, которые несомненно идут ему, не в парадном костюме с оттенком морской волны и не в регалиях… «Юрий Николаевич, — жалобно говорит секретарша, — уже двадцать семь записалось, а все идут и идут. Может, не записывать?» Дьяков встрепенулся: «Это отчего же? Если есть время, пусть ждут. А я хоть до полпервого, пока метро…» Входит пожилой мужчина. «А-а, — вспоминает Дьяков, — Суворова, шесть? Сколько у вас там децибеллов?» — «Децибеллов не помню, — с привычной терпеливостью говорит мужчина. — А вот ежели летом радио включишь — не слыхать». Юрий Николаевич ставит в своем блокноте тревожный крючок, ворчит под нос: «Давно мне этот дом не нравится — три ткацкие фабрики под окнами…»
Молодая женщина, мать троих мальчишек: одиннадцать лет, четыре года и год девять месяцев. Пять лет назад им дали хорошую однокомнатную квартиру, девятнадцать метров, но с тех пор народилось еще двое. Губы у женщины задрожали, не утерпела, заплакала: «Говорят — зачем рожала?». Женщина зарывается лицом в платок. Дьяков сердится: «Тот, кто сказал, дурак, а вы повторяете, как не стыдно, вы же мать… — И, прикинув что-то в уме: — Ответ дам не раньше мая, договорились… Валентина Ивановна?»
И тут я поняла, почему он показался мне сегодня другим. Сюда, на Стромынскую площадь, три, он приходил во всеоружии всей своей личности. Все, что удалось ему выяснить для себя в свои сорок шесть лет, все, что передумал и узнал о хорошем и скверном, об искреннем и лживом, справедливом и корыстном, приносил он сюда, где от имени трехсот тысяч избирателей ему доверено было вмешиваться в судьбы людей. Чем точнее были его решения, чем меньше случалось ошибок, тем действеннее, весомей было каждое его слово. Он не строил догадок. Но скрупулезно выяснял, не доверялся эмоциям, но анализировал факты и даже там, где все казалось ясным, обещал — съезжу, проверю.
Вышли мы поздно. Стояла оттепель, в талом снеге разноцветно роились огни.
— Во-он там, — Юрий Николаевич показал на светящиеся окна многоэтажного «корабля» напротив метро «Сокольники», — живет такая же, как давеча, мамочка. Выбил ей трехкомнатную…
— И часто удается помочь?
— Ну, из пятнадцати больных очередников восьмерых уже устроил… — Он усмехнулся: — Я ж бумаг не пишу, лучше сам. В глаза человеку глядеть — совсем не то, что в бумагу.
— А на Борисовской?
— Сне-сли, куда они денутся.
На Борисовской улице недавно сдали два дома. Приехали новоселы и загрустили: прямо под окнами фабричный барак. Мало того, что копоть и шум, так еще и света не видать. Дьяков собрался — и туда. Прошелся по бараку. Дверь одна, вокруг трехметровый дощатый забор. Случись пожар — ни одной работнице не выскочить. Развернулся — и к хозяевам филиальчика, а оттуда — в исполком. Сразу двух зайцев убил: новоселам открыл свет, а работниц перевели в приличное помещение.
— Ну, я побежал! — спохватился Юрий Николаевич. — Маруся на дежурстве. Томка небось голодная сидит. У меня же банка «Атлантической ухи» припрятана…
Он не стыдится никакой работы, была бы польза — вышить, сготовить, сколотить соседу табурет. И обязанности государственного человека тоже исполняет охотно, деловито, добиваясь во всем определенности.
Героев, как известно, возносит история. У каждого завода, фабрики, колхоза — своя история и свои герои, то есть люди, что с наибольшей страстью, умно и емко отразили общие усилия. Переход завода к автоматизации, не только физически, но и психологически сложный, требовал от людей именно «дьяковских» качеств: самоотверженной честности, любознательности, упорства. Тот период — 1959–1971 годы — неразрывно связан с именем Дьякова, как навсегда остался в заводской истории период Кондрашовой, Ипатовой, Сырковой. Бурно поднявшаяся техника как бы опередила вдруг наши ожидания. Слесарь из колбомойки доказал, что даже в усталом металле, выброшенном на свалку, еще таится немало полезного. Умеем ли мы взять от техники все? Не жалеем ли усилий? Сакраментальная формула «так сойдет» сделалась невозможной. На своем молчаливом примере Дьяков показал, как безмерно много может обрести страна, если каждый на своем месте разумно и честно работает. В химии есть понятие катализа: идет себе реакция потихоньку, а то и вовсе не идет, но вот добавили кусочек платины или окисел железа — и пошло, покатило, буря, взрыв. Так и в обществе. Одни спокойно следуют по течению, другие торопят, совершенствуют жизнь: а если попробовать вот так? а если вовсе изменить? Говорят, катализаторы быстро снашиваются, «стареют». Возможно. Это ведь металл. Врачи же находят, что люди действия живут не только плодотворнее, но и дольше.
На следующее утро после открытия XXIV съезда Дьяков приехал на завод ни свет, ни заря. Смена неторопливо вливалась в проходную. Без четверти семь он вошел в цех. И тут только заметили — сбежались, заполнили весь пролет. Прямо в пролете он и стал рассказывать. Люди потихоньку готовились к смене и слушали — не в пол-уха, а заинтересованно и волнуясь, как вчера вечером Маруся и дети: кого видел? о чем говорили? И, в который раз вглядываясь в знакомые лица, Дьяков почувствовал — вот вторая его семья, навеки близкая. По высокой, цвета спелой пшеницы, прическе он отыскал в толпе Римму Аксенову. Давно ли зачищала крючком зеркальные колбочки, а теперь с дипломом, мастер. Дмитриев, с которым начинали весь сыр-бор, тоже закончил техникум, стал начальником участка. За несколько месяцев до съезда Дьяков с начальником цеха прикинул, что было четыре года назад и что сейчас. Получалось довольно весомо. Средняя зарплата выросла с девяноста шести рублей до ста семнадцати, отдельные квартиры имели сорок пять счастливчиков — теперь сто двенадцать, телевизор был у ста двадцати трех — теперь у двухсот двадцати, холодильников было тридцать пять — стало сто пятьдесят девять, радиоприемников — сто восемьдесят, вместо восьмидесяти девяти, библиотечек домашних — сто двадцать пять вместо пятидесяти одной. Обставляются помаленьку, крепнут. Дьяков и сам с бельэтажа коммунальной Бужениновки залетел на одиннадцатый этаж заводского дома на Первомайской. Ванна, паркет, а вид какой! В первый вечер, как пошли зажигаться по городу огни, Томка ахнула и выскочила на балкон. Недавно дочь попросила проспект их техникума (теперь он называется Московский электронный). А что, вполне может быть, что пойдет по стопам отца. Магнитофон, например, запросто чинит сама.
…Прошлой зимой в цехе снова был аврал. Животноводы вдруг уразумели, что рубиновые лампы ИКЗ, инфракрасные зеркальные, чудодейственно влияют на инкубаторных птенцов, да и поросята, телята и прочая юная живность реагирует на их тепло бурным привесом. На завод пришло распоряжение — срочно довести производство ИКЗ до тридцати тысяч в год. Это с пятисот-то штук! Начальник цеха позвал Дьякова. Все в этот раз покатилось, как по маслу, счастливо, удачно, контакт для алюминирования придумался отличный. Были и руки — неизменный старый Чуляй, «дед», так любивший делать все красиво. На пенсии дед расхворался, распух, зачастил к врачам. Потом обиделся: «Больше в поликлинику не приду. Виданное ли дело — по тридцать таблеток в день глотать?» И попросился обратно в цех. Вскоре вышла рабочим потом стариковская хворость. В помощь «деду» придали Балашова, первостатейного старого слесаря. К осени «карусель» выдала на конвейер первые зеркальные колбы.