Я сделал важное открытие.
Как-то вечером гуляю с Полиной по морскому берегу. С запада и над горизонтом висят разноцветные облака, похожие на случайные мазки широкой кисти, точно какой-то художник пробовал свои краски на сине-розовом полотне. Непутевый ветер давно умчался в сторону заката, чтобы догнать солнце. А море все еще вздыхает, и зыбучие волны поют песни неизвестно для кого. Железными глотками горланят корабли. Их осатанелый крик распарывает вечерний простор, как портной материю.
Нам встречается мой бывший сослуживец с «Триглы» — моторный унтер-офицер Мухобоев.
— А, Семен Николаевич! Мое почтение. Сколько уже время не видел тебя…
— Столько же, сколько и я тебя.
Он дружески жмет мою руку, а потом расшаркивается перед Полиной.
— Наше вам нижайшее, красавица!
Полина слегка бледнеет, а маленькие уши ее — в пунцовой краске.
Я чувствую ее волнение и начинаю подозревать, что она уже знакома с ним, знакома раньше, до этой встречи. Быть может, он же и наплел ей, что я женат.
— Везет тебе, Власов, в жизни.
— В каком смысле?
— Гулять под ручку с такой королевой — да тут сердце от счастья может лопнуть, как цистерна от воды. За один ее поцелуй я бы пошел на что угодно — любому черту могу рога сломать…
Полина смеется.
И когда мы остались вдвоем, я спрашиваю ее:
— Ну, как ты находишь Мухобоева?
— Никак не нахожу!
Синие глаза прячутся за чащу опущенных ресниц, как звезды за облако.
Продолжаю испытывать:
— Да, умом не богат — приходится видно, у дяди занимать. А наружность еще больше подгуляла. Правда, корпусом он хоть куда — даже в адмиралы годен, а рылом — форменный вышибала из публичного дома. Рот широкий, точно у сома. Нос для семерых рос, а достался одному — похож на бугшприт старинных кораблей…
Полина с раздражением перебивает:
— Неинтересно об этом слушать! У каждого человека есть какой-нибудь недостаток.
Я впервые при ней стиснул зубы.
В следующие дни опять встречи с Мухобоевым, и все как бы случайные. Он болтает с Полиной всякий вздор и хвалит ее на все лады, как барышник лошадь. Ко мне навязывается в друзья. Но я чувствую, что глазами он льстит, а сердцем мстит: ему Полина нужна. И она все больше начинает заглядываться на него.
Однажды говорю ей:
— Полина! Не шуги с динамитом! Взорвусь — плохо и тебе будет!..
Она прильнула ко мне, как море к берегу.
— Сеня! Милый мой подводник! Разве ты не видишь — с тоски по тебе я извелась вся? Днем не сплю, а по ночам не ем…
И обдала меня смехом, словно волна светлыми брызгами.
Потом ласками заглушила во мне подозрения.
Я иду на почту с казенными пакетами. Каменные стены домов накалены полуденным зноем. После моря здесь жарко и душно. Пахнет медикаментами.
— Власов! — окликает меня знакомый голос.
Оглядываюсь — Зобов. Спрашивает:
— Насчет похода ничего не слыхать?
— Нет.
В свою очередь я спрашиваю.
— А ты откуда несешься, живая душа?
— К пехотинцам в казармы ходил. С земляком нужно было повидаться. Скоро уезжает на фронт.
— Ну, как настроение среди солдат?
— Рвутся в бой, как львы. Удержу нет.
Зобов и на этот раз хитрит. И вообще он продувная бестия. Он редко пьет, водку и не заводит знакомства с женщинами, а все-таки куда-то ходит. Куда? Никто не знает. Занимается какими-то таинственными делами.
Идет проводить меня. Нам встречаются калеки, одетые в защитный цвет: хромые, безрукие, чахоточные, слепые, шагающие на костылях, ползающие на четвереньках, с рваным мясом, с переломанными костями. Это все те обглодки, что побывали в железных челюстях войны. С каждым месяцем число их увеличивается. Уже теперь не хватает казенных госпиталей, и многие частные квартиры превращены в лазареты. А что будет через год, если еще продолжится война? И наряду с этим по улицам маршируют роты вновь набранных юношей и бородачей, маршируют с разухабистыми песнями. Зобов кивает на них головою и говорит уже откровенно:
— И эти пойдут туда же.
— Куда?
— В мясорубку. Ты представляешь себе эту чудовищную мясорубку в тысячу верст длиною? Она уже миллионы людей выбросила уродами, миллионы людей превратила в падаль. И все ей мало. С остервенением продолжает свою дьявольскую работу дальше…
Мне всегда хочется спорить с Зобовым, и я придумываю возражения:
— Ты все на свете ругаешь, ругаешь и войну. А в ней есть и хорошие стороны.
Зобов строго взглянул на меня.
— А именно?
— Да хотя бы взять то, что война возвышает людей до самопожертвования за других. Только во время сражения вырабатываются храбрые герои. А это ведет к улучшению человеческого рода.
— Подожди. Умнее этого ничего не мог придумать? Храбрые герои давно гниют в чужих землях, под деревянными крестами. А вот трусы остаются живыми. Трусы не полезут в первые ряды. Они устраиваются в тылу, они притворяются больными, действуют подкупом, могут даже изувечить себя, лишь бы только избежать передовых позиций. Это они, по-твоему, будут улучшать человеческую породу? Но не в этом дело…
Зобов оглядывается, говорит тихо и осторожно:
— Вопрос в том, во имя чего мы занимаемся этим кровопролитием? Нам сказали, что немцы напали на нас, а немцам, наоборот, внушили мысль, что русские напали на них. И двинули к границам войска. Ты видел, как стравливают собак? Одну бросают на другую или потычут их мордами. Собаки начинают грызться, рвать одна другую — только шерсть летит клочьями. То же самое происходит и с людьми. И никому не придет в голову…
На повороте в другую улицу у наших ног гнусаво просипело:
— Родимые матросики… не оставьте меня, бессчастного калеку…
Это нищий умоляет нас о помощи. Он сидит на земле, качается и кланяется перед нами, безобразный, как ночное видение. Вместо ног у него торчат короткие оголенные култышки. Голова и все тело в язвах, в струпьях. Лицо с провалившимся носом. Из больных красных глаз сочится гной. Это уже не человек, а заживо разлагающаяся падаль, вонью отравляющая воздух.
— Спасибо вам, православные… — тягуче тянется за нами гнусавая благодарность за поданную милостыню.
Некоторое время мы шагаем молча. Кажется, что гной прилип к нашему телу, смрадом проник в самую душу.
— Ну, что ты скажешь насчет этого гнилого человека? — спрашивает Зобов.
— Противно смотреть.
— Да он, вероятно, и сам себе противен. А живет. Спроси у него, хочет ли он на фронт, — пожалуй, откажется. Хватается за жизнь. А про нас пишут, что мы рвемся в бой, как львы.
Зобов замолчал, погруженный в свои злые думы.
Я свернул от него на почту.
«Мурена» наша готова в поход: аккумуляторы заряжены, все части механизма проверены, все приборы находятся в полной исправности. Ждем назначения. Продолжаем жить на базе.
После обеда спускается к нам, в жилую палубу, старший офицер Голубев. Вид у него зловещий. Матросы сразу насторожились.
— Вот что, боцман, — сегодня к двенадцати часам ночи вся команда должна быть на «Мурене».
— Есть, ваше благородие!
— Поход предстоит серьезный.
— Есть!
Голубев уходит.
Среди команды говор:
— Опять начнутся мытарства.
— Да, опять…
— Куда на этот раз пойдем?
— Разве нам скажут об этом?
— Эх, жизнь наша несуразная!
Зобов пользуется каждым случаем, чтобы бросить людям в мозги мысли колючие, как кусты крыжовника. Он как бы утешает:
— Ничего, братва, не вешай головы! Повоюем! Вместе с японцами станем грудью за веру православную!..
Вздыбилась команда, и, как грязь из-под копыт, летит матерная брань.
Взъерошенный, я бегу к знакомому фельдшеру за спиртом.

Полина в комнате одна.
Ставлю на стол выпивку, выкладываю закуски.
— Это что за торжество у тебя? — смеется Полина.
Голова моя отяжелела от горьких дум и никнет к столу.
— Не торжество, а горе. Может, это поминки обо мне.
— Какое горе? Какие поминки?
— Уходим в море. На этот раз нам предстоит очень опасный поход. Кто знает? Может, не увидимся до второго пришествия…
Полина в тревоге.
— Нет, не говори так. Ты вернешься благополучно. А я буду выходить на берег и ждать тебя…
Ее тревога и отзывчивость вызывают во мне еще большую грусть.
Наполняю стаканы спиртом, разбавленным вишневым сиропом.
— Выпьем, дорогая!
— Разве только чуточку. Ради тебя…
Водка лишь обжигает грудь, но не заглушает смертельной тоски. Хочется жаловаться на суровую долю свою. И странно, что не только Полина, но и сам я прислушиваюсь к своему голосу, сдавленному и глухому.
— Да, дорогая, война! Это вообще очень серьезная штука. Это не именины. Тут угощают не пирогами с начинкой, а снарядами с динамитом и всякой другой мерзостью. Но еще хуже положение подводников. При мне погибло несколько лодок. «Норка» пропала без вести. Что с ней случилось? Никто ничего не знает. «Рысь» наткнулась на неприятельские сети, запуталась в них и взорвалась. О ней прочли лишь несколько строчек из неприятельских сообщений. Немного больше прочли об «Акуле». Ее повредили миноносцы, — погрузилась на дно и не могла всплыть. Немцы подняли ее через два дня. Остался жив только один человек, да и тот оказался сумасшедшим. А остальные — кто задохнулся, кто сам покончил с собою. А еще одна лодка…
Я рассказываю о страшном случае с подводниками, рассказываю искренно, так, как было в действительности. Но в то же время я чувствую, что я какой-то двойственный, что во мне сидит кто-то другой, который задался определенной целью.
В душе моей мрак и отчаяние. Отчаяние и на лице Полины. Это я отчетливо замечаю, несмотря на полусумрак гаснущего дня, — замечаю даже, что в углах ее прекрасных глаз застряли две росинки.
Полина бросается ко мне на шею.
— Довольно, милый, об этом! Не хочу больше слушать… Боже мой. Муки-то такие! Сеня, дорогой… Не унывай, не терзай себя. Лучше выпей… И я с тобой выпью. Хочешь, а?..
— Да, да, выпьем, родная.
Руки ее дрожат, и горлышко бутылки стучит о край стакана. Водка плещется мне на колени.
Мне очень жаль Полину, но почему-то хочется, чтобы она заплакала. Для чего это мне нужно? Ах, грудь мою разрывает двухлапый якорь, и я говорю с гнетущей безнадежностью:
— Полина! Я буду помнить о тебе и там, в море, на глубоком дне. А если вода сразу заткнет мою глотку, то я мысленно, своим мозгом крикну тебе: прощай, любимая!..
Слезами окропила лицо мое, покрыла поцелуями.
— Не говори так! Не надо… Мне страшно. Я вспоминаю о муже… Как узнала, что он погиб, я чуть не покончила с собою… А ты вернешься. Я буду твоей… Сеня, родной! Я и теперь твоя. Слышишь, милый! Твоя без венчания… Мучитель мой! Взбалмошный и славный подводник!..
Ласковые слова загорелись яркими цветами. Мускулы ощутили жадный трепет прильнувшей ко мне женщины. Точно незримое пламя полыхнуло в меня, обожгло все тело.
В вечернем небе загорелись венчальные свечи.
Экватор перейден.
Несется «Мурена», глотает ночное пространство. Настойчиво стучат дизель-моторы.
На рассвете засвежело. Подул норд-вест, порывистый, как молодой жеребенок. Облака на востоке накалились докрасна, словно железо в горне. Море расцвело пионами. Глянуло солнце, поздравило всех с крепким утром. Волны засветились сверкающими улыбками. Но в следующую минуту все померкло. Небо и море нахмурились. Стихийные силы подготовлялись к какому-то торжеству. А после обеда началось безумное веселье.
Я стою на верхней палубе. Руки мои крепко держатся за железный трап рубки. Не оторвешь! Море грохочет, ревет миллионами открывшихся ртов. Темные беззубые пасти хватают лодку, давят сталью и выплевывают обратно. А, не нравится! Вздуваются кипящие холмы, обрушиваются на борта. Не страшно! Наша «Мурена» устойчива, как «ванька-встанька». Она качается на киль, словно коромысло на весах. Высоко взметнет свой острый нос — сейчас, кажется, сделает прыжок в бушующий воздух. Еще момент — зарывается уже в массу клокочущей пены. А бездомный бродяга-ветер, вечный друг мой, свистит в уши: «Поздравляю с браком!» Обдаст волна и смеется: «Искупайся! ха-ха!..» Я мокрый до последней нитки, но уходить вниз не хочется. Грудь в огне горит. Смотрю, как слоняются разбухшие тучи. В них вспыхивают золотые трещины. Перекатными громами хохочет небо.
На рубке стоит командир с биноклем в руках. Губы у него плотно сжаты. Острие бородки затупилось. Серые глаза впиваются в помутневший горизонт. Обращается ко мне, кричит:
— Ты что стоишь здесь зря?
— Любуюсь, ваше высокоблагородие, смутой в природе.
Командир махнул рукой, усмехнулся.
Накатывает большая зеленоглазая волна и рычит: «Что сказать твоей Полине?» И мчится за корму. А ветер вздурел не в меру: распирает мне ноздри, выворачивает глаза, солеными поцелуями мочалит губы. Пенится вся ширь морская, и в моей голове пенятся мысли, пьяные без вина: а что если бросить в море сердце свое? Его подхватят шальные волны, закружат, запоют песни и понесут к родным берегам, а оно будет гореть и сиять, как Сириус в небе.
О, шуми, неистовая буря, сильнее шуми! У меня сегодня — торжественный праздник.
Я в центре безумной оргии. Это справляется моя свадьба. В ней принимают участие чистые и нечистые духи, демоны и ангелы. Вокруг меня — все в движении. Воды расступаются, смыкаются, гримасничают, показывают небу пенные языки. Над головою, в недоступных высях, развозились пьяные оравы: рвут железо, сбрасывают с чугунных гор тысячепудовые бочки. По клубящимся тучам хлещут огненные бичи. Кто-то пускает фейерверки. Весь простор заполнен звуками: тут и литургия, тут и хохот, звон заслонок, игра на кларнете, рев водосточных труб, рыканье львиного стада. Волны потрясают мне белыми флагами. Внутри лодки бьются пятьсот лошадиных сил.
Я мысленно выпускаю это стадо коней на поверхность моря. Они бешено мчатся в туманную даль. «Мурена», уносясь за ними, танцует, прыгает, скачет, размахивается на ухабах, как сани по сугробной дороге. Эх, держись крепче! Только алмазная пыль крутится в воздухе. Нет, такой разгульной свадьбы не было еще ни у одного короля.