После этих событий жизнь вновь вошла в привычную колею. Думаю, мой дед наконец смирился с отказом матери выйти замуж. Почти неделю отношения между ними были натянутыми, но присутствие Камлаха, который быстро занял прежнее свое место в семье и в усадьбе, словно никуда и не уезжал, сделало свое дело, и в предвкушении славного охотничьего сезона король позабыл свой гнев, и все вновь пошло своим чередом.
Для всех, кроме, наверное, меня. После случая в саду Камлах перестал привечать меня, а я в свою очередь перестал ходить за ним по пятам. Мне показалось, он не затаил ко мне вражды: раз или два защитил меня в мелких потасовках с другими детьми; он даже стал на мою сторону против Диниаса, который попал к нему в милость после меня.
Но я больше не нуждался в подобном заступничестве. Тот сентябрьский день, помимо поучений Сердика о вяхире, преподал мне и другие уроки. С Диниасом я справился сам. Однажды вечером, пробираясь по дороге к своей «пещере» под его спальней, я случайно услышал, как он и его прихлебатель Брис смаковали подробности вечерней вылазки: они выследили Алуна, товарища Камлаха, отправившегося на свиданье к одной из служанок, а потом из укрытия наблюдали за развитием событий — от самого начала до сладострастного финала. Когда на следующее утро Диниас подстерег меня, я не убежал, а, повторив пару фраз из ночного разговора, спросил, видел ли он уже Алуна. Диниас сперва изумленно воззрился на меня, покраснел, потом побледнел (потому что у Алуна рука была тяжелая и характер ей под стать) и бочком отошел прочь, украдкой сложив за спиной знак от дурного глаза. Если ему хочется считать это волшебством, а не обычным шантажом — пусть считает. После этого, даже появись в Маридунуме верховный король и объяви он во всеуслышанье, что я его сын, никто из мальчишек ему бы не поверил. Меня оставили в покое.
Что было весьма кстати, поскольку в ту зиму часть пола в банях обрушилась. Мой дед посчитал опасным весь подпольный лабиринт, а потому приказал насыпать в подпол отравы для крыс и заложить все входы.
Итак, словно звереныш, выкуренный из норы, я вынужден был учиться жить среди людей.
Спустя приблизительно полгода со дня приезда Горлана, когда на смену холодному февралю пришли набухающие почками мартовские дни, Камлах начал настаивать, сперва в разговорах с моей матерью, а затем и с дедом, чтобы меня научили читать и писать. Мать, думаю, была благодарна ему за такое проявленье интереса ко мне; мне и самому было приятно, и я приложил все усилья, чтобы выказать это, хотя после происшествия в саду не питал иллюзий относительно его побуждений. Но я не видел вреда в том, чтобы позволить Камлаху считать, будто мое отношение к участи священника начинает меняться. Повторяемые матерью слова о том, что она никогда не выйдет замуж, подкрепленные частым ее уединением в кругу приближенных дам и не менее частыми визитами в обитель Святого Петра, где она беседовала с настоятельницей и заезжими священниками, рассеяли наихудшие Камлаховы опасенья, что мать может выйти замуж за принца из Уэльса, а тот впоследствии станет претендовать от ее имени на Маридунум, или же что явится однажды мой неизвестный отец, чтобы предъявить свои права на нее и узаконить мое рождение, или хуже того, что он окажется человеком достаточно влиятельным и могущественным, чтобы силой отобрать королевство. Камлаху не было дела до того, что бы ни случилось, я все равно не представлял для него особой опасности — и теперь еще меньше, чем когда-либо: незадолго до Рождества он взял себе молодую и знатную жену, и уже к началу марта стало видно, что она в тягости. Даже все более очевидную беременность королевы Олвены Камлах мог не принимать в расчет, поскольку благосклонность к нему его отца, короля, не знала границ, и маловероятно, что когда-нибудь угроза его положению будет исходить от столь юного брата.
Будущее Камлаха было прочно: он славился как храбрый воин, знал, как заставить людей любить себя, и в равной мере умел проявлять безжалостность и здравый смысл. Безжалостность его проявлялась в том, что он пытался сделать со мной в саду, а здравый смысл — в безразличной доброте после того, как решенье моей матери избавило его от угрозы. Но, как нередко я замечал за людьми честолюбивыми или наделенными властью, они боятся даже намека на угрозу своему могуществу. Он не обретет покоя до тех пор, пока не поприсутствует на моем рукоположенье и не выпроводит за пределы дворца.
Какими бы ни были побужденья Камлаха, приезду моего учителя я обрадовался. Этот грек был некогда переписчиком в Массилии, но допился до долговой ямы и в конечном итоге — до рабства. Теперь его приставили ко мне. В благодарность за перемену в своем положении и избавленье от непосильного труда он учил меня хорошо и без религиозного рвенья, сужавшего круг предметов, каким меня обучали священники матери.
Деметрий был человек приятный и обладавший талантом к языкам и бесплодным умом. Его единственным развлеченьем были игра и (в случае выигрыша) выпивка. Временами, когда он выигрывал достаточно, я находил его, склонившегося над книгами, погруженным в счастливый и беспробудный сон. Я никому не рассказывал об этом; наоборот, радовался возможности заняться собственными делами. Он был благодарен мне за молчанье и в свою очередь, когда я раз или два прогулял уроки, держал язык за зубами и не пытался выяснить, где я провел это время. Я легко нагонял упущенное и делал успехи более чем достаточные, чтобы удовлетворить мать и дядю Камлаха, так что мы с Деметрием уважали тайны друг друга и неплохо ладили между собой.
Однажды августовским днем, почти год спустя после приезда Горлана ко двору моего деда, я оставил Деметрия мирно спящим после утреннего похмелья, а сам отправился верхом к холмам за городом.
Прежде я уже несколько раз ездил этой дорогой. Быстрее всего было проехать мимо под стенами, а дальше — по военной дороге, ведущей через холмы к Каэрлеону, но это означало, что придется ехать через город, где меня, возможно, увидят и начнут задавать ненужные вопросы. Поэтому я избрал путь вдоль берега реки. Прямо с конного двора, через ворота, которыми почти не пользовались, можно было выехать на широкую ровную тропу, проложенную лошадьми, волочившими барки с зерном. Тропа тянулась вдоль реки на довольно большое расстояние, мимо монастыря Святого Петра, повторяя плавные изгибы Тиви до самой мельницы, — дальше барки не заходили. Я никогда прежде не заезжал за мельницу, но там шла тропинка, ведущая в сторону от нее, через военный тракт и далее по долине притока, который помогал вращать мельничные жернова.
Стоял жаркий, нагонявший дремоту день, напоенный запахом папоротников. Над рекой, сверкая в солнечных лучах, сновали стрекозы, а над густыми луговыми травами гудели, словно мухи над сладким творогом, тучи всевозможных мошек.
Копыта моего пони мерно цокали по спекшейся глине тропы. Навстречу нам попался большой серый в яблоках тяжеловоз, тянувший от мельницы пустую барку, — было время прилива, так что коняга шел почитай что налегке. Мальчишка, сидевший на его холке, весело окликнул меня, а рулевой на барке поднял в приветствии руку.
Возле мельницы не было ни души. Только что разгруженные мешки с зерном сложили на узком причале. Около них под палящим солнцем разлегся пес мельника; пес не потрудился даже приоткрыть глаза, когда я натянул поводья в тени построек. На длинном прямом отрезке военного тракта надо мной тоже никого не было. В старой римской кульверте в насыпи дороги журчал ручей, и я заметил, как в пене блеснула выпрыгнувшая из воды форель.
Пройдет еще несколько часов, прежде чем меня кинутся искать. Я направил пони вверх по насыпи к старому тракту, выиграв недолгую битву, когда пони заупрямился и хотел повернуть на тракте домой, а затем пустил его рысцой по тропинке, ведущей вдоль ручья к холму.
Вначале тропинка, извиваясь, взбиралась по крутому берегу ручья, но потом, вырвавшись из зарослей терновника и тонкого дубняка, которыми поросла лощина, по плавной дуге поднималась вверх по открытому северному склону.
Жители города выпасали на этом склоне овец и крупный скот, поэтому трава кругом была словно подстрижена. Я проехал мимо пастушка, отдыхавшего под кустом боярышника неподалеку от овец; это был местный дурачок, который уставился на меня невидящим взором, перебирая кучу камней, которыми он сгонял овец в стадо. Когда я проезжал мимо, он поднял гладкую зеленоватую гальку, и я подумал было, что он собирается швырнуть ею в меня, но пастушок запустил галькой в парочку откормленных ягнят, отбившихся от стада, после чего вновь погрузился в дремоту. Ближе к реке, там, где трава была выше, паслось стадо черных коров, но пастуха я нигде не заметил. А еще дальше, у подножия холма, возле крохотной хижины, я увидел маленькую девочку со стадом гусей.
Тропинка вновь пошла в гору, и мой пони замедлил шаг, осторожно огибая редкие деревца. Нас окружали заросли густого орешника, среди скатившихся сверху валунов, наполовину скрытых кустами шиповника, пробивались юные рябинки, и высокие папоротники-орляки задевали брюхо моего пони и мои сандалии. Под орляком в зарослях листовиков сновали кролики; пара назойливых соек, сидя на безопасной высоте, бранью спугнула лису, укрывшуюся под низким грабом. Почва на склоне была, думаю, слишком твердая, чтобы на ней остались отпечатки подков, но я не заметил ни примятого папоротника, ни сломанных веточек, которые сказали бы мне, что недавно здесь проехал всадник.
Солнце стояло высоко. Пролетевший легкий ветерок загремел твердыми зелеными плодами боярышника. Я пришпорил пони. Теперь среди дубов и остролистов стали попадаться сосны с красноватыми в солнечных лучах стволами. Склон становился все круче, и по мере того как тропинка карабкалась в гору, из-под слоя дерна все чаще выглядывали проплешины седых валунов, и земля между ними пестрела дырами кроличьих нор. Я не знал, куда ведет тропинка, не испытывал ничего, кроме радости свободы и одиночества. Ничто не подсказало мне, какой это был день или какая путеводная звезда направила меня к дальним холмам. В те дни будущее было скрыто от меня.
Мой пони замедлил шаг, и я очнулся. Тропа раздваивалась, но ничто не подсказало мне, какую дорогу предпочесть. Обе они терялись из виду, с разных сторон огибая чащу. Пони решительно повернул влево, поскольку эта тропинка спускалась вниз по склону холма, и я, верно, дал бы ему волю, но в это мгновение прямо передо мной тропу слева направо пересекла низко летящая птица и тут же скрылась за деревьями. Передо мной промелькнули заостренные крылья, рыжие и серовато-синие перья, хищный темный глаз и загнутый клюв сокола-мерлина. По этой причине (что было все-таки лучше, чем отсутствие всякого повода) я повернул пони вслед исчезнувшей птице и ударил его пятками в бока.
Тропа поднималась, оставляя по левую руку чащу, но подъем этот был пологий. Слева от меня сосны стояли так тесно, что под ними было совсем темно, к тому же поваленные деревья заплели гроздовник и омела — чтобы пробраться через такую чащу, пришлось бы прорубать себе путь топором. Я услышал хлопанье крыльев — невидимый вяхирь выпорхнул из своего убежища и полетел в глубь леса. Вяхирь полетел влево. Я же на сей раз направился за соколом.
Со стороны речной долины и города меня теперь скрывал лес. Пони осторожно ступал вдоль края пологой долинки, на дне которой журчал неширокий ручей. На его противоположном берегу длинные, поросшие дерном откосы переходили в щебенчатую осыпь, которую венчали сине-серые, сверкавшие на солнце скалы. Склон, по которому я ехал, порос редкими зарослями боярышника, отбрасывавшими долгие косые тени, выше снова начиналась осыпь и увитый плющом утес, а еще выше в небе над ним с криками, звеневшими в прозрачном воздухе, кружили клушицы. Если бы не эти деловитые крики, то в долине царила бы полная тишина, не нарушаемая даже эхом.
Копыта пони глухо стучали по твердой земле. Было жарко, хотелось пить. Теперь тропинка бежала вдоль утеса футов двадцати в высоту, у подножия которого бросали тень на тропинку заросли боярышника. Где-то наверху, совсем близко, журчала вода.
Я остановил пони и соскользнул на землю. Затем завел его в тень, привязал там, а сам отправился искать источник.
Скала у тропы была сухой, на склоне я не заметил родничков, которые, стекая сверху, подпитывали бы ручей. Но звук журчащей воды был отчетливым, я не мог ошибиться. Сойдя с тропы, я стал карабкаться вверх по траве рядом со скалой и наконец оказался на небольшом пятачке дерна — на сухой лужайке с разбросанным по ней кроличьим пометом. За лужайкой круто вверх поднимался еще один скалистый утес.
В скале была пещера. Круглое отверстие входа казалось маленьким и очень правильным, словно это была высеченная людьми арка. По одну сторону, справа от меня, склон состоял из замшелых камней, когда-то давно сорвавшихся сверху и поросших теперь дубами и рябинами, чьи ветви затеняли вход в пещеру. По другую сторону, всего в нескольких шагах от арки, бил источник.
Я подошел к нему поближе. Небольшой родничок выдавал слабый блеск воды, сбегавшей из трещины в скале в округлое углубление, похожее на каменную чашу. Вокруг чаши было сухо — выходит, вода не переливалась через край. Скорее всего источник бил из скалы, вода собиралась в каменную чашу, а затем через другую трещину в камне просачивалась вниз, подпитывая ручей на дне горной долинки. В чистой воде были видны каждый камешек, каждая песчинка на дне чаши. Над самой чашей склонился папоротник-листовик, край водоема был укрыт мхом, а под ним пышно росла свежая трава.
Став на колени у каменной чаши, я уже было собрался приникнуть губами к воде, как вдруг увидел ковшик. Он стоял в крошечной нише среди папоротников.
Ковшик величиной с ладонь был сделан из коричневого рога. Подняв его, я обнаружил полускрытую папоротником резную фигурку деревянного божка. Я узнал его. Я видел его прежде — под дубом в Тир Мирддине. Здесь, на вершине холма под открытым небом, он был в своих владеньях.
Я наполнил ковш и выпил, пролив несколько капель на землю для бога.
А потом вошел в пещеру.