Итак, впервые фамилию Червоного я услышал на проверке на следующее утро после того, как новая партия зеков оказалась в нашем бараке. Честно говоря, даже не разглядел его тогда. Чего там смотреть…
Увидишь такого же, как ты сам, худого заключенного, наголо бритого тупой машинкой, а через эту машинку проходил каждый из нас, независимо от присужденной статьи, и вряд ли ее наточили хоть раз за эти годы. На нем такой же, как на тебе, грязный ватник, под ним — жесткая роба и, если повезло сохранить на этапе, свитер толстой вязки (правда, его могли забрать блатные или конфисковать конвойные, наказывая за какую-нибудь провинность); впрочем, долго такая одежка не продержится — расползется на нитки. Еще ватные штаны, по большей части не новые, снятые с очередного умершего дохляка и обработанные в средстве для дезинфекции, а потом подобранные для новичка по размеру. А вместо опорок с калошами, сооруженными из кусков автомобильных покрышек, на ногах у новоприбывших красовались кирзовые сапоги.
Собственно, правом одеваться кроме лагерной еще и в остатки «вольной» одежды осужденные после отмены указа двадцать два — сорок три отличались от нас, настоящих каторжан. Мы такой возможности не имели, даже если кто-то поддерживал связь с родственниками и мог бы иногда получать теплую одежду и белье с передачей — дачкой по-нашему. А обувь Червоного привлекла не только мое внимание. В нашей команде собрались фронтовики, среди которых — разжалованный офицер. В этом, кстати, был злой умысел Абрамова: я, сержант, водитель и механик танка, фактически руководил — насколько это может позволить себе обычный каторжанин — старшим по званию. Но, так или иначе, каждый из нас не забыл, какие на вид пускай грязные, стоптанные, но настоящие хромовые офицерские сапоги.
Конечно, такая обувь на зеке, обреченном прозябать в угольной шахте, выглядела откровенным пижонством и издевательством над другими заключенными. Ведь подобное воспринималось как по меньшей мере потакание со стороны лагерной администрации. Но меня удивило другое: офицерские сапоги Червоный умудрился сохранить на этапе, где всегда пасутся блатари, выискивая у других осужденных что-нибудь ценное и питательное. Когда по этапу вели меня, собственными глазами видел, как бедолаг, пытавшихся сопротивляться, безо всяких сомнений душили, пыряли самодельной пикой, калечили и даже выбрасывали из «телячьих» вагонов на ходу при полнейшем равнодушии конвоя в красных погонах.
Очень скоро не только я — мы все поняли, как и почему Червоный, его друзья-бандеровцы и прибалтийские «лесные братья» доехали до места отбытия наказания в своей одежде и даже в собственных сапогах…
Еще Данила Червоный и другие бывшие бойцы отличались цветом кожи, особенно на лице. Впрочем, эта разница быстро исчезнет: вскоре угольная пыль прочно въестся в лица, они будут зудеть, и светлыми останутся только белки глаз, а если кто-то из них доживет до лета, угольная пыль смешается еще и с солидолом. Короткими летними днями будут докучать комары и мелкая, почти незаметная и оттого еще более противная мошкара. Намазав морды тонким слоем солидола, мы могли хоть немного уберечься от укусов. Насекомые липли к жиже, вязли в ней. Время от времени мы счищали их вместе с остатками солидола, чтобы намазаться снова. К этой процедуре рано или поздно здесь прибегают все, как бы долго ни брезговали, оттягивая неприятный момент. С окончанием лета защитная маска смывалась, а угольная пыль оставалась.
Разобрав новеньких по бригадам, бригадиры — бугры, преимущественно зеки с бытовыми статьями или уголовные элементы, которым их закон не запрещал занимать эту должность, по большей части — так называемые суки, повели отряды на работу. Развернул свою команду и я: так начался новый день, похожий на все, что были, и все, что будут.
Пожалуй, пора несколько слов сказать о том, как я сам оказался не такой блатной или, лучше сказать, придурочной работе.
Весной 1944 года из всех обитателей «политического» барака я оказался первым фронтовиком, осужденным на полтора десятка лет каторги. Тогда особенного отношения ко мне у майора Абрамова не было. Но немного позже, к лету, с разными этапами пришли Саня Морозов, прозванный Морячком, Иннокентий Свистун, к которому, несмотря на красноречивую фамилию, прилипла простенькая кличка Кеша, и тот самый бывший офицер Красной армии Марат Дорохов, еще на пересылке окрещенный Сапером. Вот тогда начальник лагеря начал уделять нам чем дальше, тем больше внимания. Однажды Абрамов вызвал меня к себе через «кума», капитана Бородина, и поставил вопрос ребром:
— У меня, Гуров, сын на фронте без вести пропал. Как и ты, в танковых войсках служил. Только командир танка, младший лейтенант. Абрамов, Александр… Шурик… Не встречал?
— Нет, — ограничился я коротким ответом, зная — мое дело начальник лагеря наверняка изучил, значит — в курсе, что с его Шуриком мы воевали на разных фронтах. Спросил Абрамов скорее машинально, такое часто вырывается, даже когда человек встречает военного в обычных условиях, на воле: не видел ли ты, сынок, мол, моего там, на войне…
— Что ты там с особистом не поделил — не мое дело, — сказал майор, выдержав короткую паузу. — Твое скорее. — Тут он красноречиво похлопал по не очень пухлой картонной папке, которую я видел уже несколько раз, то есть моему уголовному делу с тщательно подшитыми одна к другой бумажками. — Есть мнение, Гуров, что эти вот враги народа, которым не угодила советская власть, к ответственным работам не готовы. С людьми они не смогут здесь работать, скажи, Гуров?
Я молчал. За время, пока меня мотало по тюрьмам, пересылкам и этапам, успел усвоить одно правило: когда к тебе обращается сотрудник МВД — лучше слушать и молчать. Так как все, что ты можешь ему ответить, он наперед знает.
— Им, Гуров, физический труд на благо и процветание советской промышленности очень полезен, — продолжал майор Абрамов. — Умственную свою деятельность они запороли. Мозги — просрали троцкизмом и другой контрреволюцией. Им власть большевиков давала шанс послужить. Теперь пусть кайлами машут. Ты же боевой офицер, танкист, людьми командовал. Значит, и с человеческим материалом справишься. Справишься, Гуров? Можно на тебя положиться?
— Так точно, гражданин майор, — автоматически отчеканил я, еще не взяв в толк, к чему он ведет.
Когда дошло, лишний раз удивился поистине ни на что не похожему, чисто лагерному, можно сказать — воркутинскому чувству юмора начальника лагеря. Эта его работа с людьми, или, как он потом чаще говорил, с людями, действительно предусматривала подобный род лагерных работ. Только речь шла о еле живых, умирающих или уже мертвых людях.
Приказав мне самому подобрать зеков из числа «политических» для работы в похоронной команде и вообще при больнице, Абрамов прозрачно намекнул: да, я враг народа, но дело мое он внимательно прочитал, сделал поправку на то, что я воевал, пусть и недолго, и его предложение в определенной степени вызвано желанием хоть как-то компенсировать потерю сына. Иногда мне даже казалось, что начальник лагеря видит на моем месте или на месте кого-то из моих товарищей по несчастью своего парня, о котором я так и не узнал ничего больше — только то, что обронил мимоходом Абрамов.
Теперь, после всего, что мне пришлось пережить в лагере, я готов честно признать: перевод меня, а вместе со мной Морозова, Свистуна и Дорохова из угольной шахты в так называемую похоронную команду был чуть ли не единственным достойным поступком, который позволил себе начальник лагеря от назначения на эту должность до самой смерти, преждевременной и страшной.
Ой, что-то меня опять понесло не туда…
Но уж потерпите, давно я ничего из этого не вспоминал вслух. Тем более, что если бы я не крутился постоянно возле больницы, то не имел бы возможности более-менее свободно общаться с теми, кого по существующим в лагере правилам держали отдельно от нас. В частности — с вором-законником, которого все звали Коля Тайга.
Считалось, что именно он держит зону, то есть он — ее неофициальная власть, иногда сильнее власти Абрамова. Волею судьбы я познакомился с Тайгой на пересылке. Узнав, что я тоже ленинградский, да еще и жил на Ваське — Васильевском острове, профессиональный вор сразу посоветовал его держаться. И хотя я сам мог о себе позаботиться, решил — такое землячество ни к чему не обяжет, а мне, для которого все вокруг было новым, неожиданным и диким, из этого знакомства может выйти прок.
Прогнозы сбылись: уже в зоне нас разделили, поместив меня к «политическим», но блатных, в отличие от нашего брата, в передвижении по территории лагеря никто не ограничивал. Поэтому я нечасто, но все-таки контачил с Тайгой, иногда получал какой-нибудь мелкий грев — горбушку хлеба или маленький кусок сахара, а когда был назначен бугром так называемой похоронной команды и оказался при больнице, общаться с Колей стал чаще: блатные всегда имели у медсанчасти массу своих интересов.
Я не слишком удивился, когда через три дня после появления в лагере бандеровцев, среди которых Данила Червоный считался чуть ли не командиром, и уж точно — старшим, из-за угла барака, где располагался морг, мне сначала тихонько свистнули, потом — так же негромко окликнули:
— Э, Танкист… Тайга перетереть хочет.
Повернувшись, я увидел Васю Шарика — киевского щипача — карманного вора, одного из приближенных к ленинградскому авторитету. Вообще свита Коли Тайги состояла из десяти всецело преданных ему людей, где каждый знал свое дело. Например, Шарик, получивший прозвище не за идеально круглую форму головы, как могли подумать непосвященные, а за то, что однажды в оккупированном Киеве не умер с голоду, поймав, сварив и съев немецкую овчарку, был у Тайги посыльным. Но это не означало, что Шарик — типичная шестерка : для мелких поручений у него самого на подхвате была стайка молодых уголовников, проходивших только первый курс своего лагерного университета. Если от имени Тайги с кем-то приходил говорить сам Вася Шарик, это означало, во-первых, важность дела, о котором идет речь, а во-вторых — определенную степень доверия со стороны самого смотрящего.
Кроме Шарика в распоряжении Коли Тайги было несколько настоящих бандитов и убийц, но, чтоб вы знали, даже рецидивист, зарезавший или застреливший человека во время своего очередного преступления, имел по суду меньший срок, чем жители нашего, «политического» барака. Рассказанный не в той компании политический анекдот или даже осторожно высказанное сомнение по поводу конкретных действий партии, правительства и лично товарища Сталина наказывались примерно так же, как умышленное убийство человека. Вот только условия для убийц и вообще разных уголовных элементов в тюрьмах и зонах были лучше, чем для нашего брата, осужденного за политику. Я, вообще-то, даже не за политику… Ладно, позже об этом, ко мне же применили пятьдесят восьмую.
И еще скажу, чтобы потом не отвлекаться: сейчас в советских тюрьмах мало что поменялось. Да и в целом законодательство не слишком изменилось. У меня, как вы уже знаете, есть определенные знакомства среди юристов, адвокатов в частности. Могу даже юридические консультации давать, но не дай бог вам они понадобятся, молодой человек.
Ага, опять немного в сторону отошли. Придется потерпеть, все-таки воспоминания о Даниле Червоном — это воспоминания о времени, о котором стоит говорить и писать. Только запрещено это, посадят за антисоветчину. Поэтому уж извините за желание выговориться. Тем более что без таких вот подробностей вам не будет до конца понятно, как развивались события в лагерном отделении номер четыре особого лагеря номер шесть с появлением Червоного и других бандеровцев.