К книге
ТалкаСтраница 2
67%
Страница 2
2

Говорили кухарки, господские прислуги, оповещали, как измываются над ними капризные барыни, держат ночь и день на цепи…

Стояли и слушали. Стояли и думали:

«Что это, как жизнь рабочая устроилась – работы, кажись, никто не боится, а всяк рабочий в нужде потонул, как пень в болоте?»

Тогда выступали большевики и рассказывали, как, отчего это все выходит, как надо бороться с врагом…

Из Владимира приехал губернатор. Вкруг губернатора сучкой перевивался Шлегель, жандармский ротмистр, служилый пес, – докладывал своему господину:

– Не извольте верить, ваше превосходительство, будто волнения происходят из-за заработной платы, – один предлог, ваше превосходительство. Все основание дела состоит в злостной агитации неблагонамеренного и вредного элемента, – вообще сказать, социалистов, ваше-ство. И смею предложить свое слово вашему превосходительству: всю силу нам полезно употребить именно в эту точку, следует изничтожить злокозненный элемент, причину всякого волнения, ваше превосходительство.

Губернатор раздумчиво мял усы, сочувственно хмыкал словам холопа, кивал доверчиво головой:

– Так-так… Это так… Это как есть так…

У губернатора готов был план помощи забастовщикам; в город стягивалась пехота, драгуны, на подмогу желтолампасным астраханцам откуда-то пригнали донских казаков; власти готовились обычным порядком.

Рабочие делегаты говорили с губернатором:

– Отчего молчат фабриканты? Ваше дело – на них подействовать!

Губернатор уверял, губернатор обещал. Губернатор пояснял через день:

– Поделать ничего нельзя: хозяева вольны отвечать и не отвечать, это ихнее право… Вот по гривенничку на рубль – они согласны…

Негодуя – отбросили подачку. Забастовку было решено продолжать.

Высылали фабриканты в разведку слуг своих – фабричных инспекторов. Старший губернский инспектор просил собраться обе стороны в мещанской управе и даже сам предложил совету рабочему выбрать на том заседании председателя – ишь ты, куда заметал. А потом – лисой… лисой… лисой…

– Вам, товарищи рабочие, самое удобное – это разобраться по фабрикам и вразбивку отстаивать свои требования.

– Мы же вам заявили на площади, – оборвали резко инспектора, – на то выбран совет, чтобы действовать дружно. Не бывать тому, чего хотите, и думать забудьте, господин инспектор…

Закусил инспектор удила – промолчал. Обсуждались требования, выработанные советом, – несколько десятков пунктов. Разбирали, поясняли, принимали. Среди заседанья прибежал кто-то от фабрикантов.

– В типографии требуется срочно отпечатать бумагу хозяину…

– Нельзя печатать!

– Но ему необходимо…

– Нам вот тоже тут необходимо: совет не разрешает печатать.

Масленой лисицей засластил было снова инспектор, хотел уговорить, убедить, но его и тут посадили:

– Обсуждайте пункты, господин инспектор, а насчет работы совет один справится: нельзя печатать!

Вспыхнул гневом инспектор, лязгнул в бессилье зубами и опять смолчал. Два его сопомощника тихо попыхивали глубоко припрятанным гневом.

Что б там ни было, пункты приняли. И политические приняли и фабрикантам всучили, а те похахалились:

– Учредительное собрание? Что же, можно, пожалуйста… Мы не возражаем, хоть завтра… А впрочем, с царем поговорите сначала, – может, он и не захочет. Ха-ха-ха!.. Что же вас касается по существу – гривенник на рубль и – более ни гроша!

А Бурылин, Гарелин ли Мефодка, треснул по дубовому столу кулачищем:

– В Уводи все деньги стоплю… По миру сам пойду, а не дам ни гроша подлецам; пущай дохнут, лучше работу не кидают. Против своего хозяйского слова – шагу не ступлю. Што сказано – свято!

Дикие речи сумасбродного толстосума доходили до рабочих, и в гневной ярости слушали они те слова:

– Забастовку продолжать! На работу не вступать! Врут, гады, – сдадут!

Обе стороны крепки были – каждая по-своему.

Совет собирался в мещанской управе, открытые митинги каждый день собирались на городской управской площади. Скоро объявили власти, что митинги по городу одна помеха – собранья вынесли на Талку.

Скоро власти заявили, что протоколы советских заседаний надо им присылать на просмотр. Посмеялись, плюнули на полицейскую бумажонку – и заседания совета перекинули на Талку.

И стала Талка словно рабочий университет: от зари и до ночи обучались на Талке рабочие мужественной, дружной борьбе. Талка – малая речка – стала желанным, любимым пристанищем ткачей. Рано-рано собирался каждодневно совет – он заседал у соснового бора, на том берегу речушки, возле сторожевой будки. На заседанья совета приходили только его члены – сторонних не пускали; заседанья были спешные, строгие, деловые. Надо было взвесить и учесть все до прихода массы, каждый день давать ей отчет о своей работе, намечать дальше путь борьбы. На том берегу, по откосу – все гуще, гуще, гуще – со всех сторон: и с Ям, и от станции, от ближних залесных деревень, с Хуторова – группками собирались рабочие. Заполняли весь приречный луг, десятки тысяч теснились на побережье. Тут же прилипли мелкие торговцы – с хлебом, с квасом, с папиросами – людное поле шумит, ожидает начала.

И вот – представитель совета. Он рассказывает положенье дел к сегодняшнему утру, докладывает, что пришлось узнать-услыхать, что нового в обстановке, как дальше намерен действовать совет. Предложенья обсуждаются, голосуются, записываются на месте.

Выступают рабочие – кто о чем; так в течение нескольких часов обсуждалось положенье. Потом кто-нибудь выступал с политическим докладом, рассказывал о положенье, о борьбе рабочего класса, о международной солидарности… Часы проходили за часами. Уже свечереет, а десятитысячные толпы рабочих все стоят и слушают-слушают…

В конце – революционные песни; с песнями уходили по домам, чтобы завтра утром снова прийти и снова быть здесь до темного вечера. Иные оставались целую ночь – уходили в лес, зажигали костры, вкруг костров – ночи напролет сидели, толковали, слушали, учились: Талка и в ночь была рабочим университетом.

Выступали здесь те же – знакомые и любимые: Евлампий Дунаев, Отец, Семен Балашов, Бубнов, Миша Фрунзе, Шорохов, Самойлов, Жиделев, Марта Сармантова… С докладами выступали наезжие – Станислав Вольский, Николай Подвойский… На ночь все скрывались как могли – уж зорко выслеживали вожаков полицейские ищейки…

Часто переодевался Евлампий Дунаев, скрывался то в лесу, то по городским кладбищам, – как-то вместо него даже выловили сыщики схожего рабочего, трое суток проморили в каталажке, пока не расчухали ошибку.

Талка и ночь и день жила своей жизнью – днем гудела тысячными толпами, ночью золотилась кострами…

В городе – строг стоял революционный порядок, в городе ни шуму, ни драк, ни скандалов. По требованию совета закрыли «казенки» – винные лавки. Создал на Талке совет свою милицию. Ходили рабочие-милиционеры в черных ластиковых рубахах, опоясанные черными широкими поясами, в руках – палка, окрашенная в черный цвет. Милиция поддерживала в городе порядок. То, что не давалось полицейским, легко удавалось рабочей охране. Стояли рабочие патрули и у фабрик, зорко смотрели: не пришел бы кто работать, но не было никого у фабричных стен, только дутым, ощеренным индюком прохаживался господский сторож. Стояли наглухо замкнуты фабричные чугунные ворота.

Забастовка из Иванова перекинулась по окрестности: уж встали фабрики Тейкова, Вичуги, Шуи, Кохмы… Отовсюду на Талку съезжались представители, получали советы-указанья, захватывали кипки листовок и воззваний, возвращались крепко заряженные…

Типография советская спрятана была где-то по Лежневскому тракту; заведовал ею Николай Дианов; краску, бумагу, шрифты ему возили Отец, Федор Самойлов и другие ребята. Типография работала куда как лихо: выбрасывала то и знай десятки тысяч листовок, в тех листовках поясняла пути борьбы, поясняла каждый свой и вражеский шаг, рассказывала о том, что происходило на Талке. Листовки на время заменяли газеты. Более близкого в эти дни не было ничего; листовки говорили про борьбу, листовки учили побеждать. Читались они нарасхват.

Фабриканты молчали, на требования рабочих ответа не давали. Снова и снова говорили рабочие делегаты с фабричными инспекторами – эти уверяли, что сделают все, – и не делали ничего, говорили с губернатором – этот руки разводил недоуменно, голову вжимая в жирные плечи, присмеивался:

– Не из кармана я выну эту надбавку. Не хотят фабриканты, – что поделаешь, – на то они полное право имеют, да-с.

Ходили делегаты и по фабрикам, говорили с директорами-управителями.

– Ничего-с, ничего-с не можем. Хозяева уехали в Москву, пишут, что за жизнь свою беспокоятся здесь. А указаний нет, никаких нет-с, гривенничек на рубль, как говорили-с…

И они хихикали злорадно и слюняво.

А голод крепчал, рабочие распродавали барахлишко, иные на время уходили по деревням, многосемейные выбивались последними усилиями, в толщу рабочую вкрадывались тревоги, цепко хватала она материнские сердца, – матери дальше не могли смотреть без слез на ребят, оставшихся без хлеба, истомившихся в голодухе.

Тревога росла, проникала к самому сердцу массы, и те, что дрогнули раз, на другой раз боль свою прорывали ропотом, в третий раз горе свое развевали угрозами и проклятьями.

Шпики, ищейки, переодетые жандармы шныряли и следили за поворотом, замечали, как лютой ржавчиной разъедает голод самую сердцевину, доносили о том ищейковым главарям, и те подсчитывали сроки, когда можно будет выступить в открытую.

Совет выделил комиссию, эта комиссия выделяла самые голодные семьи, выдавала из грошового фонда чеки, по чекам шли рабочие в кооператив. Хоть сколько ни есть, а поддержка была. И на время притихало ропотное сердце, смолкали протесты, пропадала тревога тех, что дрогнули в безвыходности.

И как-то раз стало слышно на Талке:

– Фабриканты ответили, фабриканты прислали письмо…

В самом деле, перед собравшимися массами выступил представитель совета и распечатал не одно – целую груду писем. Фабриканты отвечали, каждый свое.

Но что ни писали там по-разному, – у всех было одно: надбавки не будет никакой, кроме того, что сказано: гривенник на рубль! Кое-где говорили про кухню фабричную, про бани, про страховку рабочих…

И как ни крепко голод глотку сцепил когтями – постановили грозно:

– Забастовку продолжать!

И с утра до ночи, ночь напролет жила, дышала Талка, делал свое дело рабочий университет. Бывало вначале – попробуй крикнуть: «Долой царя!» Эх как распалялись рабочие, как галдели:

– Неча царя трогать… Царь ни при чем – дело больше давай, надбавку…

Так было вначале, а теперь, всего через недели, те же смелые призывы против царской тирании встречаются восторженным и гневным криком: рабочий университет, как крот, прокапывал невидные пути в рабочем сознании, добирался до самого сокровенного, перестраивал все на новый, невиданный лад.

Видели власти, как разрушает талочный крот вековые устои, понимали царские служаки, что не в шутку затеялось дело.

Второго июня губернатор повесил бумагу:

«Ни в городе, ни на Талке собранья отныне не разрешаю!»

Тогда спешно собрался совет рабочих депутатов в бору и постановил свое:

«Приказу губернатора не подчиняться. Собранья на Талке продолжать!»

Схлестнулись лицом к лицу два суровых решенья: эта стычка даром пройти не могла.

Раннее утро 3 июня. Теплы и тихи июньские дни. Хорошо на талочном зеленом берегу. Хорошо у бора, где густы и пряны запахи высоких трав. Хорошо в бору, где расплылась над травами, над хвоей щекотная прохлада леса. На этот раз собирались под самым бором: с высокого берега, с луга мостиком перебирались над журчливой Талкой к опушке. И рассаживались грудками по траве. Митинг не открывали – ждали, когда подойдут новые тысячи. С Хуторова, с Ям, от вокзала шли рабочие, примыкали к тем, что ждали у бора, все новыми кучками засыпали поляну, снижались к реке. Что-то дрогнуло вдалеке и заколыхалось черной широкой тенью.

Вон она ближе, строже тень, вот из облачка изумрудной пыли выскочила отчетливая казацкая кавалькада: казаки путь держали к Талке.

Рабочие, как были, остались сидеть на полянке. Около самого бора члены совета сбились крепкой взволнованной кучкой.

На берегу, переливаясь желчью, пестрели, суматошились лампасы астраханцев. С астраханцами впереди Кожеловский – полицмейстер. Казаки чуть замялись над речкою, но, видимо, все было сговорено ранее: торопливо спустили коней вниз, перемахнули мелководную тихоструйную Талку, вырвались на поляну к рабочим; те сидели и стояли, чуть оторопелые. Да и что в этом казачьем визите опасного, когда на управской площади все собранья проходили в казачьем и в драгунском кольце?

Вдруг Кожеловский высоко и резко крякнул три раза взапал:

– Разойдись!

И не успели понять рабочие, что кричит полицмейстер, как выхватил он шашку, блеснул над головой и кинулся к грудкам безоружных. Казаки гикнули, кинулись вослед.

Тогда только и рабочие повскакали, кинулись врассыпную. Те, что были у самого бора, юркнули меж деревьев, помчали по лесу, – их не могли достичь казацкие шашки, им вослед казаки открыли огонь.

Но главная драма там – у насыпи, на открытом песчаном взгорье, куда побежала масса рабочих. Казаки, как дьяволы, метались по всем направлениям, стреляли прямо в густую толпу, наскакивали и мяли бегущих под конями, махали шашками, резко свистели смолеными нагайками.

Тех, что падали убитые и раненые, никто не собирал – и через них и по ним скакали озверелые от крови казаки.

Часть отбитых с насыпи окружили и загнали вновь на поляну; скоро их прогнали в тюрьму.

В ужасе неслись рабочие через насыпь на город. Страданьем и гневом искажены лица. Страстная месть загоралась в глазах. Бешеным потоком хлестали они по улицам, вырывали, сбивали телеграфные столбы, рвали провода, а потом, ввечеру, стреляли на постах в городовых и по жандармам, зажгли на Ямах Гандуринскую ситцевую, склад фабриканта Гарелина… Скоро запылали в окрестностях фабрикантские дачи – Бурылинская, Фокина, Дербенева.

Предыдущая главаГлава 2 из 3Следующая глава