К книге
Весь этот рок-н-роллЛиния Керта Кобейна
68%
Линия Керта Кобейна
15

Мы с вами, господа, не будем долго выбирать, за кем из двух персонажей тянуть мое повествование. Данная глава носит название «Линия Керта Кобейна», поэтому будем следовать суровой логике повествования и полному ее отсутствию, что не противоречит одно другому, а вполне соответствует философской категории: орел и решка – штуки противоречивые, а вместе – пятак. А в разные эпохи бытия социумов – рубль, а то и доллар. Но один. Так что, судари мои, следуя этим рассуждениям, мы чесанем вслед за Кертом Кобейном на паровозе «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска.

Опустим описания русской природы, которая весьма переменчива как в просторах своих, в смысле климатических зон, так и в смысле душевных состояний человека, эти просторы пользующего для продвижения по ним. «Унылая пора! Очей очарованье!», «Печаль моя светла», «Но я ее люблю, за что, не знаю сам» и прочие «И рыбку съесть, и на … (вы меня понимаете) не сесть».

Паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска, старчески попыхтев, остановил колеса в ночи порта города Замудонск-Камчатского и взревел гудком, разбудив бывшего революционного матроса Джона Ли Хукера, который, разочаровавшись в революции прошлой, готовил будущую. А так как немецких денег не предвиделось (какие немцы на Камчатке?), то он их зарабатывал сам на швартовке суден неясных этимологии, генезиса и какой-либо отчетливой отчизны. И он не увидел причин, по которым бы ему не пристало пришвартовать паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска рядом с атомной подводной лодкой «Владимиру Ильичу на память» шестьдесят пятого года выпуска. Тем самым слегка компенсировав разлуку Иосифа Виссарионовича и Владимира Ильича в мавзолее 31 октября шестьдесят первого года. Вместо живых башлей на устройство новой революции (которых у Керта не было) старый хрен получил громадного краба, у которого не хватало одной клешни, но который мог лаять по-собачьи, курить, пить водку, но предпочитал «Хванчкару» малаховского розлива, и которого можно было бы сдать в аренду Тлену Миллеру, владельцу аттракциона «Гонки по вертикальной стене», который уже полгода доставал жителей Приморского района ревом своего трижды гребаного мотоцикла. А неполноногий, пьющий «Хванчкару» малаховского розлива краб мог налаять старикану башлей если и не на полноценную революцию, то на завалящий бунтик Кондрата Булавина – запросто. Так что матрос с инвалидствующим крабом похиляли к Тлену Миллеру, а Керт откинул корпус назад, чтобы, собравшись с силами, прыгнуть на пирс и где-нибудь обрести Михаила Федоровича Липскерова образца будущих неизвестных времен.

Итак, Керт прыгнул на пирс. Но не допрыгнул и наверняка бы утонул без следа, а камчадалы долго мучились эзотерической загадкой пребывания у пирса паровоза «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска и приходили в мистический экстаз при виде Тлена Миллера, мчащегося по вертикальной стене на инвалидном крабе, пердящем собачьим лаем. Но тут Керт ощутил, что кто-то с борта атомной подводной лодки блюет ему на голову. Не буду объяснять, как Керт понял, что ему на голову именно блюют, а не отправляют какие-либо другие естественные потребности. Каждый здравомыслящий, владеющий зачатками логики джентльмен, которому когда-либо блевали на голову, запросто определит, что на него блюют, а не… Я доходчиво объяснил?..

Так вот, Керт отплыл слегка в сторону, чтобы крикнуть:

– Будьте любезны, не блюйте мне на голову!

А если бы он не отплыл, то ему наблевали бы в открытый для крика рот, а забитым чужой блевотиной ртом немного накричишь, и Керт все равно бы утоп, а так он все же крикнул:

– Чувак, ты бы хоть смотрел, куда блюешь!

Чувак на подлодке поперхнулся. Да и вы бы поперхнулись, если бы, вышедши в ночной тиши на борт атомной подводной лодки в районе Замудонск-Камчатского, чтобы от души поблевать в Авачинскую бухту, были в разгар процесса остановлены из морских глубин криком: «Чувак, ты бы хоть смотрел, куда блюешь!»

Я полагаю, что лишь единицы из вас сохранили бы разум и дееспособность на всю оставшуюся жизнь. Большинство бы сгинуло в глубинах домов скорби, и многочисленные поколения молодых психотерапевтов пробовали бы на них результаты исследований многочисленных поколений старых психотерапевтов.

Но не таков был Михаил Федорович Липскеров! А это был именно он. Иначе зачем бы моя фантазия пригнала паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года к пирсу порта города Замудонск-Камчатского? Так вот, отблевавшись в свое удовольствие, Михаил Федорович вытер слезящиеся глаза и задал Керту вопрос:

– Человек за бортом?

– За бортом, за бортом, – подтвердил Керт, слегка захлебываясь.

– А чего ты там делаешь? – совершенно справедливо задал второй вопрос Михаил Федорович. Ибо нужно же выяснить, что именно делает человек за бортом. Может, это у него страсть такая – купаться по ночам в Авачинской бухте… Или, может быть, он – иностранный разведчик, пытающийся узнать, как проводит ночь атомная подводная лодка. Или есть еще какая уважительная причина ошиваться около помянутой атомной подводной лодки. Мало ли что… И нужно доподлинно выяснить, принесет ли человеку за бортом вытаскивание его на борт какую-никакую пользу. Все не так просто, ой, не так…

Был у меня один знакомый малый из глухого села, не знавший о существовании теплых туалетов и ничего никогда не слышавший о ночных горшках. Так он, по неведению, по ночам выходил «до ветру» на крыльцо и писал на еще не остывшую от дневного зноя землю. А потом его перевезли в город Калязин, где временно поселили в четырнадцатую палату городской больницы по случаю ликвидации камней в почках. И ночью ему захотелось писать. К слову сказать, ему уже много лет по ночам хотелось писать, и наука не могла объяснить этого феномена, потому что не занималась его исследованием, не видя в этом феномене особенного феномена. Так вот, ночью этот малый встал и, вместо того чтобы пописать в банку из-под лечо (а где ж в больнице города Калязина найдешь утку?), пошел, деревенщина эдакая, до ветру. В нашем случае – на полутемное крыльцо калязинской горбольницы. А полутемным оно было по причине ночи, а лампочку как свинтили в двадцать втором году при основании больницы, так и свинчивали каждый раз, когда ее ввинчивали. Такой был у калязинских горожан обычай. Но какой-никакой свет все-таки был – из-за звезд, светом которых исстари славился славный город Калязин. Так вот, этот малый, лишившийся камней в почках, полюбовался звездами, выпростал из фланелевых серых в розовый цветочек пижамных порток свой мочевой аппарат и стал писать. И все бы обошлось, если бы камни в почках ему удалили до конца. Но ему их удалили не до конца, потому что перед последним камнем скальпель затупился (а как ему не затупиться, когда камней в почках у моего знакомого малого было больше, чем на холме из давнишней рекламы банка «Империал»?), и его потащили точить в соседний гастроном к дяде Шарлю Азнавуряну, который официально точил топоры и ножи мясному отделу, а неофициально – всему городу. Но дядя Азнавурян в это время точил когти медведю Полу в цирке-шапито, чтобы Пол хоть чем-то походил на медведя. А за ним в очереди на точку стояли маникюрщица Тони Тайлер, герой всех городских событий, связанных с поножовщиной, Фифти Сент, какая-то сомнительная баба магометанского облика в глухой парандже с косой в руке. Так что хирург с тупым скальпелем Роджер Вотерс решил совместить стояние в очереди с питьем пивка в заведении «Шесть сушеных дроздов» и наточил скальпель лишь к ночи, когда рабочий день уже закончился, а идти за гроши в больницу после рабочего дня – ищите дураков. Поэтому он остался в заведении «Шесть сушеных дроздов», где поучаствовал в поножовщине с Фифти Сентом, завершившейся приходом сомнительной бабы магометанского облика в глухой парандже с наточенной косой. Вот почему мой знакомый остался с камнем в почке и его вернули в палату.

И вот он по старой деревенской привычке ссать только до ветру вышел на полутемное крыльцо калязинской городской больницы под звездную калязинскую ночь, чтобы в нее поссать. И поссал. И камень-последыш вылетел со страшной силой и ударил в висок точильщику Шарлю Азнавуряну, который завершал некий процесс с маникюрщицей Тони Тайлер.

И много лет после этого город Калязин разгадывал тайну последнего крика Шарля Азнавуряна. То ли от… то ли, наоборот, от… А маникюрщица Тони Тайлер унесла тайну в монастырь блаженной Лили Брик.

Вот и Михаилу Федоровичу было неизвестно, ради каких целей болтается человек за бортом атомной подводной лодки «Владимиру Ильичу на память». Но потом под воздействием крика: «Михаил Федорович, это я, Керт!» память его чайкой белой взметнулась в темное камчатское небо и отыскала в нем железнодорожный разъезд Замудонск-Могдогочского и парнишку по имени Керт, пытающегося с помощью паровоза «Иосиф Сталин» выпытать у него, лейтенанта Советской Армии Михаила Федоровича Липскерова, вопрос о вопросе, который Керт должен задать, чтобы получить ответ на этот неизвестный вопрос. Так что Михаил Федорович протянул руку своему юному другу, и тот ступил на борт грозы американских авианосцев – атомной подводной лодки «Владимиру Ильичу на память».

В кают-компании славные моряки-подводники, наследники славы Маринеску и Фисановича, увлеченно пили спирт и закусывали воблой из громадных жестяных банок. Капитан второго ранга со звездой Героя Советского Союза встретил пришельцев двояко:

– Проблевался, Федорович? А это что за салабон?

Михаил Федорович также ответил двояко:

– От души. Керт Кобейн… искатель вопросов на ответы к вопросам.

Герой Советского Союза кивнул звездой и задал сакраментальный вопрос, наводящий ужас на всех граждан великой державы:

– А допуск у него есть?

– К чему допуск, Пит? – спросил Михаил Федорович.

– Провокационный вопрос, – в пространство намекнул капитан третьего ранга с медалью к столетию Ленина на одной груди.

Михаил Федорович, будучи не пальцем деланным, о чем он сообщил, прежде чем рвануть на груди белую поплиновую рубашку, усыпанную воблиной чешуей, заорал с романсовым надрывом:

– А где ты был, когда в шестьдесят девятом году на Даманском нас с этим вот пацаном накрыло собственным «Градом»»?! Тогда у нас допуска никто не требовал! Как и при взятии Перекопа! А в Альпах! Я уж не говорю, когда наши кони били копытом в засадном полку Баброка-Волынского на Непрядве! Где ты раньше был, где ты раньше был, когда я с другим, с нелюбимым, над пропастью шла? Шел то есть… – И закручинился Михаил Федорович, пустив необильную слезу. Потому что обильная в основном пролилась во время блева на голову Керта и частично в воды Авачинской бухты.

Морское офицерство посмотрело на лениноносца с осуждением. А Герой укоризненно покачал звездой:

– Ну зачем так, Майлз… Мы же не на партийном собрании. А ты, пацан, часом, не в партии?

– Ни часом, ни минутой, Пит, – поспешил Михаил Федорович во избежание.

– Таки-хорошо, – кивнул звездой кавторанг, заронив в Керте мыслишку, что Герой был ближе к Фисановичу, чем к Маринеску. – Я к тому за допуск спросил, что самая великая тайна подводного флота стоит на этом самом столе. Но раз допуска у тебя нет, то и знать, что это за тайна, тебе, молодой человек, пока ни к чему. Ты чистый будешь или развести?

И офицеры-подводники с интересом глянули на Керта. А Керт глянул на Михаила Федоровича и понял, что этот вопрос может решить его судьбу. Либо он приблизится к ответу на вопрос о вопросе, либо его выкинут в Авачинскую бухту ко всем едреным и прочим матерям, как скажет через много лет Михаилу Федоровичу его подружка по «Фейсбуку» Лена Белицкая по вопросу о выборах куда-то. Керт увидел себя, лежащим на дне рядом с остовом миноносца «Стремительный», случайно потопленным во время учений в позапрошлом году. А потом он увидел инвалидного краба, превратившегося в кота, и услышал знакомую всей советской интеллигенции фразу: «Разве я могу предлагать даме водку? Чистый спирт!»

И Керт, убежденный, что коты и крабы-инвалиды никогда не врут, потому что зачем, гаркнул так, что медалька к столетию Ленина от ужаса слетела с кителя партийца. (Через много лет ею расплатился россиянин Меонард Коэн с россиянкой Джанис Джоплин на свалке одного из замудонсков нашей великой… За услугу в сфере услуг.)

– Чистый! – гаркнул Керт.

– Если молодой человек хочут чистый, так кто скажет против? Никто не скажет против.

Керт еще больше убедился, что кавторанг – наследник именно Фисановича, а не Маринеску. Кстати, насчет спирта. Одно лето Керт бил шурфы в поселке Кия, что у впадения речки Кия в реку Енисей, и в магазине смешанных товаров из смешанных товаров были спирт, конфекты-подушечки из стратегических запасов и резиновые сапоги до яиц сорок шестого размера. Ну как же не выпить… И с тех времен Керт знал, что разводить спирт водой крайне неэкономично. Разводишь девяносто шесть градусов один к одному и получаешь не сорок восемь по арифметике, а сорок! Потому что – Менделеев, адсорбция, а главное – химия, вся залупа синяя.

Так что Керт был не чужд спирта и, ничтоже сумняшеся, шарахнул полстакана чистяка, не выдыхая, запил глотком воды, краем зуба куснул воблы и стал счастливым.

Подводники похлопали Керта по плечам, а кавторанг снова расплескал спирт и сказал:

– Товарищи офицеры!

Товарищи офицеры встали.

– Товарищи офицеры, прежде всего я хочу в шестнадцатый раз выпить за Михаила Федоровича, замечательного сценариста мультипликации, который принес нам свое замечательное искусство, а вместо показа своего замечательного кино, потому что нет экрана, крайне увлекательно рассказал, кто кого в половом смысле в советском кинематографе. Также хочу выпить за его острый взгляд, который сквозь мрак замудонск-камчатской ночи в беспредельных просторах Авачинской бухты точно наблевал на голову очень приличного молодого человека по имени Керт. Предлагаю выпить и за него.

Все разом выпили, разом запили, разом выдохнули и разом загрызли. (Есть какая-то прелесть в воинском строе.)

– А теперь, молодой человек, вы получили допуск, и я доверю вам великую военную тайну, которая позволяет советским подводникам на равных маневрировать с нашими американскими друзьями. Товарищи офицеры!

Подводники вскочили по стойке «смирно».

– Воблу, товарищ Керт, надо хранить в жестяных банках. Вы меня поняли?

– Понял, товарищ капитан второго ранга, – ответил Керт и заснул стоя.

А когда проснулся, то рядом с ним была Авачинская, но уже не бухта, а сопка, которая раскуривала свою первую утреннюю сигарету. Вокруг росла какая-то скудная хрень, приравненная к районам Крайнего Севера, рядом довольно хило прихрапывал Михаил Федорович в обнимку с капитаном второго ранга со звездой Героя Советского Союза под головой. А всю спящую не сильно святую троицу лениво охранял кашляющий неполноногий краб. Рядом стояла бутылка спирта, раздвигающаяся алюминиевая стопка и аккуратно разделанная вобла. А число ее было неизвестно, настолько мелко и с любовью она была разделана.

Керт окинул взглядом окрестности в радиусе двух-трех метров в расчете на воду. Не потому, что сильно хотел пить, а потому, что спирт без воды – это страшная немилосердная жестокость. Но в радиусе двух-трех метров воды не было, а была она в радиусе пяти в мелком ручье, сквозь водичку которого просвечивал черный камень обсидиан, которым так любили вспарывать грудь жрецы Кецалькоатля. И вот какая заковыка. Спирт и закусочная вобла расположились рядом в призывной близости, а промежуточный меж ними продукт журчал в пяти метрах. Для тех, кто понимает, а я пишу для понимающих людей, сострадающих мне и моим героям, пять метров по утрянке для нечасто пьющего человека – это горизонтальный Эверест. И вот Керт собирал в себе моральные силы, чтобы сообразить, в каком направлении жить дальше. То ли подтащить себя со спиртом к ручью, то ли каким-то образом подтащить ручей к спирту. Так и не решив проблему, он громко затосковал, так что разбудил своих конфидентов. Чтобы втроем решить проблему воссоединения спирта с водой, а потом задать Михаилу Федоровичу вопрос вопросов, требующий ответа, от которого, как Керт сообразил во время странствий, зависит вся его будущая жизнь.

А сейчас – лирическое отступление.

Вот ведь, мой любезный читатель, как устроено содержание русского человека. Вполне себе жизненно совместившись со средой, человек живет себе и живет, не чувствуя, что ему чего-то остро, до обвала кишок не хватает. И неважно, кто он в этой жизни: обжитой в среде успешный семьянин; влачащий себя к красному диплому студент МИФИ; не мечтающий в поколениях плугарь или какой-нибудь филолог, погрязший в комментариях к шестьдесят второму тому примечаний к пятой главе Большой Эдды.

Рано или поздно в каждом из них ПРОСЫПАЕТСЯ. Поначалу все происходит в рамках легкого недоумения в смысле «для чего». И начинаются недоразвитые брожения в смысле «а зачем вот это вот “для чего”». И человек попадет в заколдованный круг. Он сам не понимает, что с ним происходит. Более того, он не понимает, что в нем что-то происходит. Он только чувствует. То, чего раньше не чувствовал. И объяснить себе он это не может, потому что не видит в себе аналогов этому самому чувствованию. А как он может увидеть эти аналоги, если их в нем раньше и не было. И вот он уже несет ложку с рассольником в левое ухо, что не укладывается в рамки обыденного прагматизма. Или не садится в метро, ожидая появления лиц пожилого возраста, пассажиров с детьми и инвалидов. Или ни с того ни с сего начинает оказывать эротическое внимание жене, с которой прожил в беспорочном браке двадцать шесть лет. Или, самое страшное, идет на какой-либо митинг, на котором начинает орать какие-то лозунги, смысл которых ему абсолютно неизвестен. И даже отмудоханный омоновцами, не получает успокоения в душе. И вот тогда, в какой-то неясный день и час, он обнаруживает себя едущим в плацкартном вагоне не шибко скорого поезда в Замудонск-Большеградский, о котором он доселе не то чтобы не слышал, а просто был уверен, что такового не существует, выпивает с какими-то людьми, выходит с этими людьми из поезда в Замудонск-Большеградском, выпивает с ними по паре пива в станционном буфете, садится на этот же поезд, но уже в обратную сторону, и возвращается домой удовлетворенный. Но не вполне. Не вполне…

Другие бросают все и уезжают с концами в какую-то полуэкзотику, беспрестанно рожают детей, которые растут, смотрят на океан и каждую ночь размышляют о переезде в уже совершенную экзотику. В дикую таежную Россию.

Третьи бросают ухоженную жизнь, такую же ухоженную жену, очаровательных талантливых детей и лет через двадцать упокаиваются под крестом в дикой таежной России, о которой размышляет предыдущая категория русских, и на могиле их, раскинув руки, лежит никому неизвестная глухонемая горбунья.

И все эти категории русских людей объединяет одно чувство. И называется оно одним русским словом «НАСТОПИ*ДЕЛО». И каждый русский носит его в себе, мучается его смыслом, большей частью не находя, и уходит в неуверенности, что и там, в продолжении пути, ему не будет покоя, и там через какие-то годы или века его настигнет то же самое «НАСТОПИ*ДЕЛО».

Но это еще не самое тяжкое «НАСТОПИ*ДЕЛО», когда человек в целях выпрыга из этого состояния предпринимает какое-то осмысленное поползновение, куда-то чешет, пилит, хиляет. Самое страшное, когда он всю свою не слишком долгую жизнь колупается в этом вязком состоянии, не то чтобы мучаясь им, а какой-то частью своего естества ощущая что-то не то, чтобы… а вот это не могу передать вам словами, сударь мой, ибо беден русский язык для моих чувствий… а вот англичанин, тот всенепременно нашел бы, что по сему поводу изъяснить… а мы-с – нация в каком-то неосязательном смысле неполноценная и доступно нам не бороздить моря и океаны, а перекидываться здесь в штос да поглядывать, питая самые фривольные, низменного характера намеки на мамзель Аретту, дочку почтмейстера Франклина, и все-с одно сплошное язычество… и только при самом окончании конца увидеть всю пустейшую пустоту своего семидесятилетнего или сколько там влачения и завыть воем… а окружающий близкий родственный люд будет перешептываться: вот ведь как мучается Джейсон съедает его болезнь вон гляньте Фред Асторович тело под простынями почти и не виднеется одна видимость хе-хе простите за невместный каламбурец а пойдемте-ка по рюмашке я как врач вам говорю что пятнадцать а то и двадцать минут НАМ осталось хе-хе простите за невольное бонмо, но так вот она жизнь устроилась что мы простите за некое ерничество в разных смыслах выпьем ЗА НЕГО… Хе-хе. А Джейсон или Иван Ильич слушал эти слова и выл, выл, выл, поняв, насколько все «НАСТОПИ*ДЕЛО», и понимая, что свет, который он увидел впереди, ничего, кроме будущего бесконечного «НАСТОПИ*ДЕЛО», ему не светит. Простите теперь меня за невольный каламбур. Потому что ничегошеньки он не сделал, чтобы вырваться из этого, надоело повторять, а самое паскудное, что только ощущал в себе потребность в каком-то свершении и ничего не сделал, чтобы это самое свершение свершить. Ох народ мой, народ, живут в нас с тобой и борются из века в век два порыва: «А-а-а, бля!» и «А х…й с ним…» И никогда нам не понять, когда – что? Потому и… Недаром америкосы назвали аттракцион «Русские горки». Когда под одним фраком «Я помню чудное мгновенье» и «Вчера с Божьей помощью вы…б Анну Керн». И тут же заяц и дуэль. И проч., и проч., и проч. А потому, милые мои читатели, это и есть странничество. Вне себя, внутри себя, рядом с собой. И мыслю я сам с собой. В этом странничестве и заключена экзистенция русского народа. Метания, сомнения, любовь и ненависть. Сомнения в метаниях, ненависть к любимым. Надо только понять это, а если быть точным, почувствовать, и тогда слегка отстраниться от себя и понять, что тот чувак, который там, наверху, положил нам это, и не гневаться на Него, и не взывать: «За что, Господи?» Потому что и гнев наш не утишится, и ответа мы не дождемся, да и не нужен он нам. Потому что, получив ответ, в жизни нашей не останется вопросов. А без вопросов народное существование обезынтересится… Потому что зачем, если ответ на «зачем» известен. Любая мысль станет бессмысленной, если конец ее известен сначала… Так что до истечения времен придется русскому народу каждый Божий день, испив кофию, чаю или пива, отправляться в путь. В вечное, не имеющее земного завершения странствие.

Идем.

И вот три наших героя (два постоянных, а один приблудившийся по ходу повествования) неведомыми путями за ночь переместились с борта атомной подводной лодки «Владимиру Ильичу на память» на склон Авачинской сопки в компании почищенной воблы, бутылки спирта, ручья в пяти метрах от их лежбища и полной невозможности осуществить логическую последовательность спирт – вода – почищенная вобла. Как?! Керт на какое-то мгновение даже подумал, что в ответе на этот вопрос и заключается тот самый ответ на вопрос вопросов. Он даже сбегал в область дискурсивного мышления, в коем зачастую ответ заключается в правильно поставленном вопросе. Но по краткому размышлению (дискурсивному, разумеется) из побега возвратился. Потому что ответ находился не в плоскости мышления, а в области что ни на есть практики. После безумной идеи рыть канал от спирта к ручью, предложенной Михаилом Федоровичем, Герой-кавторанг предложил рыть от ручья к спирту. Но проблема-то как раз и состояла в том, как добраться до этого поганого (поганого в моральном смысле) ручья. Керт, лежа на спине в позе домашнего пса, ожидающего, чтобы ему почесали брюхо, предложил сползать к ручью со всеми припасами. Старшие, насколько это возможно, повернули к нему головы и, насколько это возможно, синхронно проговорили:

– Маресьев хренов…

Но тут, господа, как и следовало ожидать, потому что автор, то есть я, не зверь какой, чтобы обречь на страдания трех вполне приличных джентльменов, на склоне Авачинской сопки появилась волшебная палочка в виде неполноногого краба в мотоциклетном шлеме, который зачерпнул этим самым шлемом из ручья, плеснул в складную рюмку спирту и застыл в ожидании. Кому? После недолгого мучительного раздумья Герой прошептал:

– Пацану… Ему еще жить…

Михаил Федорович из последних сил кивнул, и вот уже два героя, обнявшись, как родные братья, проследили, как сначала в Керта провалился спирт, затем туда же шмыгнула вода, а уж потом последовало размеренное жевание воблы. Но тут же послышался невесть откуда взявшийся женский голос:

– Да что ж ты, мать твою, творишь?

Все, включая краба, вздрогнули. Неужели в угаре пьяном, в сигаретном дыму, по ресторанам они приволокли на Авачинскую сопку какую-то бабу, которую несправедливо отлучили от первого места в воссоединении тела, спирта, воды из ручья (точнее, из мотоциклетного шлема) и почищенной воблы? Неужели постигшее их патологическое опьянение вышибло из их мозгов присущее каждому русскому человеку уважение к женщине? Потрясение духовных основ в Замудонск-Камчатском…

Глянули направо.

Глянули налево.

Глянули на все четыре стороны.

А безоднопалый краб поднял специфически устроенные глаза наверх.

Бабы не было.

Нигде.

– Да что ж ты, твою мать, – уже без экивоков спросил женский голос, – творишь? Подлюка эдакая! Друганы твои черной мукой мучаются, воздуха свежего горлом своим не дышат…

– Ну вот, – обреченно вспомнили Михаил Федорович и кавторанг, – опять… – И эту обреченность усугубило то обстоятельство, что женский голос исходил из Керта.

А голос меж тем продолжал метать из чрева Керта гневные инвективы в адрес Керта, из открытого рта которого выпал непрожеванный кусочек воблы:

– Что ж ты, подлюка эдакая, сам похмелился, а товарищей своих, сучара, Илью, можно сказать, Муромца и Добрыню, лучше сказать, Федоровича, на черную муку обрек. Будто не тебе, пидору гнойному, раз и навсегда было сказано: «Нет уз святее товарищества»… А ну-ка, дерьмо собачье…

– Я протестую, – прервал инвалидный краб собачьим голосом, коий жутко напоминал голос трехногого пса, коий и принял облик краба, коего я придумал для освежения сюжета, для придания ему некоей свежести, коея… Ну да ладно. Не об том речь. А об том, что у краба-пса гневно забилось ретивое при сравнении его дерьма с бесчеловечностью Керта.

И тут кавторанг с Михаилом Федоровичем снова включили синхрон:

– Все, больше ни капли…

И невольно солгали.

Но спешу сообщить вам, господа, не их в этом вина. Потому что это была не рядовая белая горячка, примитивный делириум тременс, а была вещь погуще. Это впервые на жизненном пути заговорила совесть Керта. А то, что она вплетала в свою речь слова, не приличествующие интеллигенту в первом поколении, так о каких приличиях может идти речь, когда речь идет об узах, святее которых нет?

Так что через две минуты Кертова совесть довольно рыгнула, и все три героя лениво лежали на склоне Авачинской сопки и довольствовались. И тут Керт вспомнил о том, ради чего он гонялся за Михаилом Федоровичем по всей стране. А она… широка… моя родная… и я, господа, другой такой страны не знаю, где бы крабы разливали людям спирт в складной стаканчик и давали им запить водицей из ручья, дно которого устилала порода обсидиан, ножами из которого так любили вспарывать грудные клетки поклонники Кецалькоатля…

– Так, Михаил Федорович, вы обещали насчет вопроса ответить, в смысле, какой вопрос я вам должен задать, чтобы получить ответ…

Михаил Федорович задумался, а потом выпил из услужливо поданного крабом стаканчика. Или сначала выпил, а потом задумался?.. Не, конечно, сначала задумался, а потом выпил. Потому что если ты уже выпил, то дальше и думать нечего. И так хорошо. И где-то даже все понятно. И власть эта гребаная, и бабы не те пошли, и с кольцами Сатурна проблемы. И тут надо не задумываться, а окончательно решать. И все эти вопросы уже выпивший Михаил Федорович на пару с выпившим кавторангом готовы были решить, а кавторанг даже собрался шваркнуть по сатурновским кольцам парой торпед, но спускаться в порт из-за такой пустяковины, когда полбанки спирта еще есть, недостойно продолжателя дела Маринеску или Фисановича. С уклоном в сторону Фисановича. А Михаил Федорович отвечал Керту следующим образом:

– А скажи-ка, друг ты мой сердешный, друг ты мой желанный, а сколько годков тебе стукнуло?

Друг ответил искренний, друг ответил преданный:

– Двадцать семь мне, Михаил Федорович. – И добавил: – Стукнуло.

Михаил Федорович закатил глаза под густые брови, добывая оттуда воспоминания о своих двадцати семи годочках и пытаясь обрести в них ответ на вопрос вопросов, потому что если есть вопрос вопросов, то где-то рядышком, но не так чтобы совсем, а в умственной досягаемости есть и ответ ответов. И Михаил Федорович, выпростав глаза из-под густых бровей, сделал следующую предъяву:

– Кавторанг, ты на саксофоне играешь?

Боевой кавторанг, не мигнув глазом, ответил старым анекдотом:

– Не знаю, не пробовал…

Предъявив тем самым очередное доказательство мистической связи с Фисановичем, а никак не с Маринеску.

– Заиграешь, – сказал Михаил Федорович уверенно.

И действительно, складной стаканчик, только что опустевший в горло кавторанга, превратился в альт-саксофон фирмы Yanagisawa. И кавторанг, как будто всю жизнь не расставался с дудкой, вынул из нагрудного кармана мундира, превратившегося в клабмэновский клифт, трость, вставил в мундштук альта и выдул квадрат, что твой Пол Десмонд.

– Гляди-ка, – слегка удивился он, – клево…

И…

На сцене Замудонск-Сибирской филармонии сидел классический биг-бэнд из семнадцати рыл, среди которых были будущие легенды советского джаза. На фано лабал Гарри Брил, за ударными – Боб Журавски, взад и вперед таскал тромбон Бен РуБинглуз, за тенором потел коньяком Юл Десмонд… И… и… и…

Биг-бэнд играл знаменитейшую композицию Work song Кененбола-Эверли, а солировал на альту, догадайтесь… ну конечно же молодой кавторанг Алекс Билли-Гоат.

Гром аплодисментов, потом – тутти, вторичный гром… На сцену выходит кто? Хрен догадаетесь… А на сцену выходит Михаил Федорович и, улыбаясь во всю рожу, говорит:

– Дорогие друзья, уважаемые товарищи зрители, наш концерт окончен!

А за стенами филармонии стоял город Замудонск-Сибирский, известный всему Советскому Союзу химическим комбинатом, а эстрадному фрагменту Советского Союза – минетчицей Ритой Пантерой. При виде… ну, прямо как пантера! Ииии… нууууу… что вам сказать… нечего мне вам сказать… Как-то раз приехала в Зауральск пара хмырей-куплетистов. Один хмырь – средних лет, второй – преклонных. Тот, который средних, был тот еще поганец. Когда хмырь, который преклонных, будучи в трусах, гонял перед концертом рожу электробритвой «Харьков», хмырь средних запустил к нему в номер Риту. А потом накропал докладную в местком Москонцерта, что хмырь преклонных не смог выйти на концерт по причине искажения морального облика советского человека путем внебрачных половых сношений в смысле множественных орально-генитальных контактов. Тому влепили строгача по партийной линии, но без занесения. Чтобы не портить человеку биографию. Хотя какая, на хрен, биография в семьдесят два года. По себе знаю: что испорчено, то испорчено. Хуже уже не будет. Да и куда заносить, если он был беспартийный?

Вот что такое, судари мои, была Рита Пантера в шестьдесят шестом году.

(Через много-много лет нелегкая судьба безработного сценариста мультипликации занесла Михаила Федоровича в Замудонск-Сибирский на предмет кооперативных заработков. Как-то днем он решил зачем-то узнать, как там живет Рита. Адресок дал ему престарелый драматург эстрады Майкл Мессер, который периодически устраивал Пантере гастроли в Замудонск-Столичном и тем доказывал тезис, что основные богатства России находятся в Сибири. Михаил Федорович шел по Подгорной улице, и в нем ворошилась чужая память.

Рита Хейуорд русского минета проживала в том самом доме, в котором в сорок третьем скрывался от войны в эвакуации четырехлетний Джем Моррисон.

Она умирала от… ну, от чего практически все умирают.

…Они посидели, вспомнили старое, она хитро посмотрела на Михаила Федоровича, провела бледным языком по ссохшимся губам и умерла. И сладко улыбалась, шалава старая… Да, и еще, перед тем как свалить, сказала, что где-то обретается ее дочка от «ну, Мишка, ты знаешь» не тогда когда по первости она с пацаном одним а она в тамошнем ПТУ училась на швею-мотористку больно было жутко будто на осиновый кол ее насадили уж как она просила чтобы он вынул вырвалась было схлопотала по роже а потом чтобы плоть эту зверскую утешить в рот взяла и такую сладость вдруг ощутила что всякий раз когда живого ЕГО в природе встречала удержаться не могла и хватала его жадными губами жажду чтобы свою смирить и свою плоть насытить проглотом и еще еще еще а тогда тот первый ее полет прервал на самой вершине неба и опять в нее снизу воткнул и вылил в нее свое нетерпение мужское свое первоприродное для зачатия предназначенное а она после более даже и не раздевалась никогда и за грудь ее никто даже потрогать не успевал как уже стонал сладко и за волосы ее туда-сюда таскал будто она сама не знала как и что а перед тем как матка ее начинала сокращаться судорожно вибрировать в предсмертье языком играла на уздечке и двавзрывавырывалисьмгновенновдвух-телахикрикстоялтакойчтововсейгостиницевставаличленыивлагалищаначиналисамостоятельно-сокращатьсяичеловеческиеплотисливалисьводнуактобылводиночестве-кончалвпростынюилитерподушкоймежмокрыхбедеривсягостиницадрожала-аснеювместеживоймирпревращалсяводнокончающеетело…

– А во второй раз, когда один малый, которого ты привел, когда с джазом Юрия Соула приезжал, кончил, куда ему захотелось кончить, а я второй раз в жизни дала туда, он мне пришелся, и боли не было, я и подзалетела, а потом дочку родила и назвала ее Джанис, а фамилию ей дала свою – Джоплин, а где она сейчас, не знаю, потому что оставила ее у детдома, так что уж и не знаю, как тебя теперь называть, Мишка, или… отчество у тебя какое? Федорович, попытайся, понимаю, ты занятой, но если «а вдруг», ну разное бывает, ей сейчас двадцать пять, поищи, может, что и узнаешь, а я буду спокойна…

И умерла, шалава старая, с улыбкой, проведя перед тем бледным языком по иссохшим губам.

Через пару лет Михаил Федорович шастал по ночам из Замудонск-Столичного в Замудонск-Сибирский по волнам памяти Адика Тухманова и таки нашел дочку Риты Пантеры, где ей на роду и было предписано находиться. На свалке этого скучного города. И было ей тогда двадцать семь лет. И произошли там кое-какие события.

О коих я, автор этой книги, вам, милостивые господа, уже сообщал в главе «Линия Джанис Джоплин». А что будет дальше, мы с вами узнаем дальше.)

…После концерта Михаил Федорович привел Керта в отель «Засибирск», в холле которого в кресле сидела Пантера. Лабухи встретили ее радостными криками. Девка своя, известная, артистка своего дела, джазовая чувайя, так импровизировать во всем Советском Союзе никто не умел. А что башли берет, так и мы не за так работаем. Музыка, она без башлей какая-то не такая… Нет, конечно, и на шару сыграть можно, но это на джеме если, а так, чуваки, это не хиляет, потому что кофтать-берлять каждому надо, будь ты хоть какой Колтрейн, или на флейте лабаешь в Ричмондской филармонии, или, как вон та же Пантера, сосешь. Музыка, она без башлей – обыкновенный уличный шум.

Так что Ритку встретили без грубостей и с уважением. И Михаил Федорович определил ее с Кертом в свой номер, принес им из кабака бутылку коньяка, салаты оливье и бифштексы рубленые с яйцом. А потом вернулся в кабак, где его уже ждали альтист Алекс Билли-Гоат, он же Герой Советского Союза, капитан второго ранга (совершенно секретно), и тромбонист Бен РуБинглуз. Ну и конечно, как всегда, шел мирный разговор. Вдруг раздался паровозный гудок, и в кабак верхом на паровозе «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска въехал трехлапый пес с повадками пятиногого краба. Паровоз остановился у столика. Из кабины машиниста высунулось лицо Керта Кобейна.

– Михаил Федорович, я временно счастлив, так что я с вами расстаюсь. Я приблизился к вопросу вопросов. А ответ? Встретимся…

Керт глянул на пачку «Беломора».

– Замудонск-Тверской. Дворец Кощея Бессмертного… Странно…

А Михаил Федорович лишь пожал плечами.

И паровоз «Иосиф Сталин» из Замудонск-Сибирского шестьдесят шестого рванул в Замудонск-Тверской в год… Ну не надо так уж… По мелочам…

Предыдущая главаГлава 15 из 22Следующая глава