СОН. Сон всегда являлся для меня перезагрузкой. Я как бы умирал и очищался за часы, отпущенные на него. Уходили тревога, обида и злость, оставаясь во вчерашнем дне. Сон — своеобразная черта. День не считался завершенным, если я не касался головой подушки и не отключал мозг, проваливаясь в тепло своего дыхания под одеялом. Неважно, во сколько это происходит — день не окончен, пока не поспишь.
Иногда сны были яркими и красочными. Иногда страшными и кошмарно реалистичными. А иногда, стоило только закрыть глаза и провалиться во тьму, как тут же чей-нибудь голос кричит: «Подъем!!!» И это означает, что твой сон кончился. После этого согретое постелью тело, еле одетое, вываливается из утробы здания в холод утра. Его заставляют бегать, прыгать и подтягиваться. Физические нагрузки с утра отнимали у меня столько сил, что остаток дня я ходил разбитый и слабый (наверное, это особенность некоторых людей — я мог выкладываться по спортивным нормативам только после десяти утра). А немного позже я заболевал простудами и ангинами. Здоровье не в порядке? Спасибо зарядке!
В Низино я вообще не слышал никаких дневальных криков и крепко спал до самых занятий или завтрака. Это пришло со временем — я имею в виду наглость и наплевательство. Поначалу я выбегал вместе со всеми, но недолго. Позже стал прятаться в учебных помещениях вместе с единомышленниками. Брал с собой одеяло и, словно паранджу накинув его на голову, ложился на одну из парт запертого изнутри класса. Если меня находил командир, я говорил: «Я ГРИБ!»
Прошло еще немного времени, и я просто падал на пол и закатывался под кровать. Там меня и находили уже во время приборки, по храпу. Потом я совсем перестал вставать с кровати. Будить меня побаивались после нескольких несчастных случаев. Я очень пугливый человек, и если меня попытаться резко и громко разбудить, могу перепугаться и случайно, спросонья, стукнуть.
В общем, как-то ко мне попривыкли, и мое тело в койке во время уборки и зарядки всех успокаивало. Дежурные по части заходили в роту, писали мою фамилию к себе в блокнотик и со спокойной душой уходили на КПП. Своеобразный обмен: я давал им возможность себя записать, они давали мне поспать.
— Если Попов на месте — значит, все в порядке. Значит, все идет своим чередом, — говорили «проверяющие», знавшие мою фамилию уже наизусть. И очень переживали, если меня не было «на месте».
Как меня могли наказать? Дать наряд на работу, на службу. Или объявить неувольнение. Наряды я и так нес исправно, одним меньше — какая мне разница? А увольнение, которого они меня лишали, — вообще издевательство. Хочешь в город? Хочешь увидеть своих родных и близких или свою (пока еще, наверное) девушку? А может, мечтаешь посмотреть на достопримечательности Санкт-Петербурга? Отлично! Вы — наш клиент! Тогда осталось ВСЕГО НИЧЕГО! Неделю тебе необходимо быть ИДЕАЛЬНЫМ парнем с картинки в мозгу всех твоих начальников. Таким своеобразным собирательным образом из воображаемого УСТАВНОГО мира. Быть отглаженным, чистым, бритым, стриженым (причем, для кого-нибудь ты все равно окажешься нестриженым), получать только хорошие оценки. Помимо этого, не попадаться на глаза начальству и не выделяться из толпы. Ведь и до столба докопаются, если плохое настроение или маленький член.
Очень сложно оставаться чистым и аккуратным, если ты возишься в грязи и дерьме, как помойная крыса. Всего один мешок с гнилой картошкой на твоем плече, и ты уже можешь быть наказан за неопрятный вид. Начнешь оправдываться — еще больше вкатают за пререкания. Никому не интересны твои суждения о том, что ты только что прополз на брюхе сто метров и окапывался в лесу на практических занятиях по морской пехоте. Всем плевать. Здесь, в военном мире, почти каждый занят воспеванием своего ЭГО, а все остальное — лишь средство этого. Я — средство. Но я умное и бунтарски настроенное средство, которое отказывается от подобных переживаний. Поэтому я просто отрицаю их правила и живу по своим внутренним законам. МНЕ не нужны доказательства того, что я человек. Это ИМ нужно подчеркнуть свою значимость в этом мире. Каждый, кто строит из себя гениального индивидуума, по сути, является НИЧЕМ. Индивидууму не нужно доказательств, что он такой. Осознание себя и отсутствие необходимости самоутверждаться за счет других — и есть индивидуальность.
Ну, допустим, прошла неделя и наступила долгожданная суббота. Накануне ты звонил своей девушке и захлебывался слюнями от одного ее голоса. Ты отстоял ночью очередь в гладилку и отпарил парадную форму, засыпая при каждом движении утюга. Ты заискивал перед всевозможным начальством и преподавателями. Стирал тельняшку в холодной воде и носил ее сырой, потому что за ночь она не успевает высохнуть, а другая — летняя майка (тонкий полосатый кусочек ткани на туловище). Хорошо! Допустим, все удачно сложилось, и ты не заступил в наряд в этот день, переходящий в следующий вечер (наряд заступается в 16:00 и сменяется в 17:00 следующего дня). Ну, тогда осталось совсем немного до твоей заветной цели.
С 15:00 до 17:00 — большая уборка с проверкой объектов на исполнение. И еще немного.
В 17:15 — построение «достойных» с противогазами и рюкзаками. Теперь все, кто хотят оказаться в городе, должны пробежать пять километров в боевой выкладке (но без автоматов) и уложиться в нормативы. Зачет по последнему. Это значит, что стрелка секундомера остановится только тогда, когда последний человек из твоего взвода «увольняемых» пересечет финишную прямую. То есть на этом этапе конкурса можно обломаться не по своей вине, а за компанию, коллективно.
Ну да ладно, допустим и здесь все хорошо, и вы укладываетесь в норматив. Пробегаешь дистанцию, отплевываясь от скопления «ПРИМЫ» в легких коричневыми сгустками. Потный и вонючий, стоишь в строю, ждешь, пока объявят результаты. В стылом воздухе от нас идет пар. Пот льется по спине и подмышками. Воняет, как от стада баранов, пасущихся у берегов сточных вод. Вот сдаем номерки, которые цепляли себе на спину и грудь для лучшего учета результатов. И теперь кажется, что все позади и город рядом, а не только в твоей голове.
Через пятнадцать минут в тех же тельняшках — построение в парадной форме одежды для осмотра дежурным по батальону на предмет чистоты и красоты (крЫсоты). За это время все стараются успеть (и ТЫ — СЧАСТЛИВЧИК) просунуться к раковине. Провести по волосатой потной подмышке куском мыла «слоненок», которое кусочками прилипает к телу и волоскам и не желает растворяться и смываться холодной водой. Одеваем форму для выхода, которая частично состоит из повседневной, и выбегаем строиться на плац. После таких косметических манипуляций с телом на темно-синей парадно-выходной фланке остаются под мышками светлые соляно-мыльные разводы, которые не исчезают никогда. Выглядит это безумно уродливо.
Строились, строились и, наконец, построились. На часах уже 18:00. Офицер с раздутым ЭГО начинает самоутверждение:
— Так! Слушай мою команду! (Да уже давно слушаем). Первая шеренга, шаг вперед! На один шаг! ШАГОМ марш! Так-так-так. Ты не стрижен (в их понятии это значит НЕ ЛЫСЫЙ)! Твои брюки не глажены! Твои бакенбарды не по уставу! (Для них бакенбарды — это все, что растет по бокам головы ниже уровня глаз, возможно, даже уши). У тебя нет платка (расчески)! У тебя есть, но грязный! У тебя обувь не чищена! Погоны грязные! Тельняшка серая! Вы, товарищ курсант, вообще УЕБИЩЕ!!! (ЭГО радуется)
Наше «войско» редеет с каждой секундой. Много расстроенных лиц покидает нас. Всем дается час на устранение замечаний. Для них построение в 19:00 (но это уже неважно, потом поймете почему).
УФ-Ф-Ф! Повезло! Ты попал в число ИЗБРАННЫХ. Ты целую неделю провел, вздрагивая от каждой мелочи, заглядывая в рот каждому, кто мог тебя лишить этого дня. Получил только положительные оценки. Не заступил на вахту. Уложился в норматив и прошел последнюю стадию — дежурного по училищу. И ЧТО ДАЛЬШЕ? Строем триста (оставшихся из шестисот!) человек ведут за ворота КПП. Все — СВОБОДА! Ты свободен!!! Но и это еще не конец твоему приключению. Подходит один автобус. А нас, как спартанцев, 300. Забились под завязку. И еще немного сверх возможного ресурса транспорта. Но обычно автобус, при виде такого количества курсантов, проезжает мимо и не останавливается. Нас здесь не любят. Мы чужие в этой местности. Интересно, а где нас любят?
Некоторые из «непоместившихся» садятся в маршрутки. Но, честно, и тех, и других очень мало в этой области: автобус — один штука (ходит раз в час), маршрутка — две штуки (раз в полчаса). Если нет денег и не поместился в автобус, то не беда. Ведь до железнодорожной станции идти всего-то каких-то полтора часа быстрым шагом. Все просто: поместился — едешь, нет — идешь.
Ну, допустим, ты все же доехал-дошел до ж/д станции. А электричка ушла несколько минут назад. Следующий поезд прибудет через сорок минут. Это если по расписанию, а по жизни и по рельсам, так через час с небольшим. Дождался! Ура! Ну, ты и молодец! Еще прикол хочешь? ЭЛЕКТРИЧКА ПЛАТНАЯ. Для военного, который получает-то всего ничего 120 рублей — ПЛАТНАЯ! Но мы все равно не платим. Очень сложно заставить платить десяток-другой военных, одичавших от людской жизни, за проезд нескольким кондукторам. Страшно им становится что-нибудь сказать, когда смотрят в наши безумные глаза. Зато могут силой высадить, если ты один едешь. Как бы в отместку за всех. Ну, ВЕЗУНЧИК, как настроение? Еще не в конец испортилось? Тогда продолжаем путешествие. Только уже от первого лица, то есть от моего.
20:45. Я в ПИТЕРЕ, на Балтийском вокзале. Еду в метро. Вокруг много (по сравнению с казармой) красивых (проклятый спермотоксикоз) девчонок и обычных людей. Я чувствую, как от меня воняет потом, «слоненком» и затхлостью. Люди тоже чувствуют и отходят. Я даже хуже бомжа, потому что Я — как раб. Я всегда должен и обязан. Мне же никто ничего не должен. Я сгораю от стыда и осознания свого социального ничтожества.
21:45 (примерно час по Питеру добираться до пункта назначения). Я — дома (у родственников, у девушки). И что? Еще прикол — увольнение заканчивается в 23:45. Так, я выехал в 18:30 (примерно). Чтобы не опоздать, остается 20–30 минут. Я моюсь, смываю с себя этот мерзкий запах, но тут же надеваю свою одежду и снова воняю. Ем впрок. Закидываю все, что возможно переварить. У меня после 1998 года в НВМУ голод не проходит никогда. Меня постоянно терзает мысль, что подобное может повториться. Но я внутренне готов к этому. Готов драться за еду-помои.
Мой отец во время трапезы успевает напомнить о моей ничтожности и никчемности:
— Ты еще ни копейки не принес! (Я же позапрошлое лето все работал и деньги приносил?!!) А ведь прибежал и ЖРЕШЬ мои продукты! Моешься моей водой, за которую заплатил я! Вода-то не бесплатная! Тапочки мои одел (своих у меня в этом доме нет)! Ты — ГОВНО! Лучше бы я лишний раз подрочил, чтобы тебя не было!
И так далее… Он, возможно, хотел перебить мне аппетит, но это не получится ни у кого на этом свете после того, что я уже съел в этой жизни! Мама пытается сгладить сказанное отцом, пока тот уходит курить на балкон:
— Папа любит тебя. Он переживает за тебя…
Я негодую и говорю:
— Мама, ты курица! И мозги у тебя куриные! Я уйду, а он будет вас и дальше тиранить. Я всего лишь предлог, для его ЭГО. Он же придурок, отставной военный. Как напьется, так в форму наряжается. В трусах и кителе по квартире ходит, орет да медалями звенит. Медали-то за что? За 10 и 15 лет безупречной службы, из которых пять лет училищных. Так по этой логике, можно и тебе медаль давать за то, что на работу ходишь уже 15 лет. Я же ведь был на его службе так называемой. Бумажки пишет, и все. Строчит доклады и донесения. И наши офицеры, тех, кого я вижу, тоже бумажки клепают. Сотни деревьев валят и срубают, чтобы такие, как они, в случае войны бумажками врага закидали. Чтобы чернилами, поверх бумажного завала, свои подписи ставили. Чтобы потом, когда напивались, они стучали кулаком в грудь и кричали, что они герои. Хотя, если вдуматься, то это их выбор жизненного пути. И никто не виноват в их выборе. Никто не должен чувствовать себя виноватым перед ними. Перед такими офицерами-героями. А они сидят в кабинетах и «писюльки» рисуют, с перерывами на чай-кофе. Они этого добра выпивают немерено, во время работы-службы. И не оттого, что им это помогает сосредоточиться. А потому, что им делать нечего. А после 18:00 пьяные шатаются. Животы смотри какие. Отчего? А жопы в форме кресел? Они подтянуться-то хоть раз смогут? Они студень на ножках, стыдно смотреть. А если подтянутое тело — значит, спортсмен-отморозок, со всеми вытекающими последствиями для личного состава. Значит, руки распускает, чтобы почувствовать и показать свою силу. Я не имею в виду всех офицеров нашей страны. Нет. Потому что, если вера в настоящих людей у меня пропадет, то и я пропаду. Понимаешь? Нет? Отец никого не любит, кроме себя!
Папа выходит с балкона и продолжает свою тираду, а мама обижается и говорит, что я такой же козел, как и папин отец. Папа соглашается и говорит: «Ублюдок, проваливай отсюда к себе в казарму». А я вежливо отвечаю с набитым гречкой ртом, но внятно и четко: «И вам не хворать!» А после этого улыбаюсь «гречневой» улыбкой, ошметки которой падают обратно в тарелку, и встаю из-за стола.
Быстрым шагом выскакиваю из дома и еду обратно. Пытаюсь не опоздать. Но все равно опаздываю. Слишком много завязок на транспорт. Те, кто опоздал, после полуночи драят унитазы красным кирпичом. И теперь, драя унитаз в час ночи, думаю: «НА КОЙ ХРЕН мне такое увольнение? Сплошные нервы. Дома меня не ждут. Единственная, кого я рад видеть, это сестренка. А так я никому не нужен. А если мне будет все равно? Если будет наплевать на это увольнение, тогда меня никто и огорчить не сможет. Если у меня ничего нет, значит и отнять нечего. Больше никто из этих скотов-офицеров не получит удовлетворения от ощущения власти надо мной. Пиши-пиши в свой блокнот, мудак херов. Моей жизни не хватит все это отработать. Отстоять все наряды, которые ты плюсуешь в столбик. А потому — ПЛЕВАТЬ!»
В этот же промежуток своей жизни я сделал наколку. Я наколол лицо своего второго Я на правое плечо. Его звали «S-а». Это череп с выпирающими клыками и хищным оскалом. Позади него колыхающийся огонь, получившийся немного похожим на ирокез. Он по книге означал «Ангел АДА» — была такая банда байкеров в Америке. Мои мысли: байк — это мотоцикл. Мотоцикл — это свобода. Свобода — это счастье. Я — внутренне свободный и счастливый.
Пока мне кололи ее несколько часов самодельной машинкой в гладилке, я прокусил от боли две пилотки. Машинка состояла из моторчика от электробритвы, резинок и заточенной гитарной струны. Поскольку длина струны была не отрегулирована, то она врезалась под кожу гораздо глубже необходимого, в самую мякоть мышцы. Поэтому и было больно. Но я считал, что боль при подобных ритуалах дает больше смысла и энергетики этому символу. Она олицетворяла независимость, агрессивность. Она придавала сил моему духу и телу. Я был первым в своей роте, кто сделал себе тату. И, по моему, единственным, кто вдумался в силу и энергетику рисунка, навсегда ставшему частью меня. Остальные рисовали волнистые переплетающиеся линии, носящие название «кельтские узоры». Они стали модными после показа фильма «От заката до рассвета», в котором герой до самого края лица был украшен таким черным графическим огнем, выступающим из-под кожи.
Я же просто подчеркивал свою отрешенность от всех правил. Я был отречен от своей семьи. От нормальной жизни. Я не познал школьного выпускного. Я не могу, закрывая глаза в сладком прищуре, вспоминать школьную любовь, потому что ее не было. Я был нещадно кинут в струю жизни. Жестко. Больно. Холодно. Никакой любви. Потому что на нее у тебя не остается времени. У тебя есть время только на секс. Но если быть до конца откровенным, то курсантам достаются в основном очень страшные и очень глупые девушки. Они наливают курсантам водку с пивом. Кормят их пирожками. Позволяют почувствовать себя человеком в их обществе, терпя от них грубость и лелея их пока еще мелкое ЭГО. Но это лишь то, чему их научили мамы, которые свою жизнь прожили вот так, как и моя мать, терпя всякую херню от мужа и считая, что так и должно быть. Жертвенная любовь, любовь из жалости — ненастоящая любовь.
А курсанты не имели возможностей (финансовых, социальных, временных) на полноценный выбор партнерш (были, по-моему, и вправду настоящие чувства, но я говорю о большинстве случаев). Курсанты, которые моются раз в неделю и таскают уставные черные трусы. Которые начинают понимать обреченность и катастрофичность ситуации. Ведь вся ловушка в том, что за тебя на службе все время кто-нибудь решает. Все время кто-то говорит, что тебе делать и как. Твоя инициатива наказывается начальством. Постепенно мозг атрофируется за ненадобностью, и курсант начинает мыслить инстинктивно. Хочу есть. Хочу пить. Хочу спать. Хочу секса… (Это же будущие офицеры).
И вот теперь, эта девушка (некрасивая до приема алкоголя) говорит, что ты лучший и самый красивый. И что она таких умных парней еще не встречала. Что ты просто Брэд Питт и предел ее мечтаний… 80 процентов военных повелось на это. Я пытался. Нет, правда, пытался переспать вот так, как большинство. Проблемы с девичьим вниманием я начал испытывать только благодаря изоляции от мира. То есть видел только местных, деревенских девушек. Я помню, как сидел ночью на оградке газона, и на моем колене расположилась девушка по имени Люда. Я знал, что она тащится от военных и постоянно с кем-нибудь да спит в казармах, иногда с несколькими. Она относилась к числу фанаток, постоянно тусящих возле училищ и воинских частей. Ее не нужно было разводить на секс, она сама готова предложить себя прямо сейчас где угодно. Она умеет закидывать ноги за голову, как йог и кричит во время секса, как теннисистка (и таких, как она, достаточно много). Что еще мне надо? Не знаю. Сама мысль прикасаться к ней, как к месту общественного пользования, вызывала у меня отвращение. Она уже пьяная и глазки строит, намекает на сношение. Нет. Не хочу вот так. Точнее, я хочу близости, но не такой. Я не хочу изваляться в грязи. Я и так в ней живу. Я отодвигаюсь от нее в сторону и тихонько, ничего не объясняя, пытаюсь уйти. Она как раз смотрит куда-то в сторону и не видит, как я ухожу. Она думает, что я рядом и облокачивается на мое ушедшее тело.
Бух! — проваливается в воздух и спиной гулко плюхается на газон, как водолаз с баллонами при перевороте за борт судна (крупным планом водолаз, проделывающий такой кульбит). А я ухожу быстро и бесшумно, как белорусский партизан, пока она не очнулась. Уж лучше онанизм, который почему-то не приветствуется. Хотя это и есть почти вся наша половая курсантская жизнь.
Лет в четырнадцать отец заговорил со мной об онанизме. Он считал себя продвинутым психологом с красным дипломом и хотел откровенничать со мной, как со своими клиентами-матросами. Клиентов оказалось мало в гарнизоне, и он переключился на семью. Он говорил, что это нормально, что это делают все. И вообще, это даже полезно, если не увлекаться. А когда станешь офицером и начнешь ходить в «автономки» по полгода, так и вовсе это станет твоей личной жизнью. Блин! Я был обескуражен таким разговором и подумал вот о чем. О тех порнокассетах, просмотренных мною с десятилетнего возраста, когда обнаружил у себя в штанах эрекцию. Я подумал, что поздновато он как-то с такими лекциями подкатил, что пора бы уже о контрацепции разговор вести. Нет, правда, так и подумал. Ну а внешне соглашался с отцом, который выпил для храбрости и немного увлекся, поэтому часто терял нить разговора и повторялся в высказываниях, дыша на меня сигаретным дымом и перегаром.
Так вот, забил я на все это. На гражданскую жизнь. На секс по любви. Вообще на секс. Больше шестисот курсантов со спермотоксикозом, а рядом маленькая деревня, где даже восьмиклассница считается почти зрелой женщиной. НЕ ХОЧУ! Это не та жизнь, о которой писали Дюма и Пушкин. Это не та жизнь, в которой упоминаются НАСТОЯЩИЕ люди, ценящие и вершащие свои и чужие судьбы. ВСЕ ЭТО — ВЫГРЕБНАЯ ЯМА. В этой яме, в куче говна барахтаются люди. И у них есть свои приоритеты. Приоритет — находиться сверху. Но запах ведь тот же! Все, что я сейчас рассказал, являлось описанием моего душевного состояния и внешнего общества. А подводил я вот к чему.
Спал я, спал, и вот в один непрекрасный день, а точнее, в непрекрасное утро, командир решил проявить храбрость перед самим собой и разбудить мое бренное тело почти после подъема. Он принялся меня трясти за плечо. А я спросонья лопотал:
— У-у-у! Мама, можно я не пойду в школу. Ну, пожалуйста…
АГЕИЧ, почувствовав себя хозяином положения, пропищал величественно:
— НЕТ! — и стукнул меня рукояткой металлического фонаря по лицу. В итоге я встал и уставился на командира-насекомое, прикидывая, сколько он выпил, чтобы решиться на такой поступок. Как-то ночью он попытался показать преимущество своей власти (начал бить меня по лицу) и уже один раз получил в темноте по «чайнику» спросонья.
Я тогда сказал, поднимая его с пола: «Я думал, что это ГОМОСЕКИ напали. Обычно они приходят по средам и нападают. Но и по четвергам тоже захаживают. И вообще заявляются без расписания когда хотят. Они ведь ГОМОСЕКИ».
Выслушав мое откровение, он перестал захаживать ко мне по ночам. Наверное, боялся ГОМОСЕКОВ. Он позволял себе только издали, стоя на середине кубрика, словно одинокий маяк среди океана, светить мне в лицо фонарем и что-то передавать по азбуке Морзе, мигая светом. Псих, одним словом.
Надо сказать, что военные спят на двухъярусных кроватях и по команде «ПОДЪЕМ» откидывают на высокие спинки-дужки одеяло с простыней. Получившийся прямоугольный треугольник из железной спинки и материи называют «откидкой».
— Почему вы спите? — задало вопрос чудовище, и в его ноздрях заколосились поля черного пшена, колеблясь при каждом выдыхаемом слове. При этом его кадык ездил от засаленной желто-кремовой рубашки до упрямо растущей, местами желтой как бы с подпалинами, щетины и обратно.
Я вздохнул и заговорил:
— Если это философский вопрос, то у меня множество ответов. Если воспринимать сон как возможность восстановиться физически, это одно. А еще можно воспринимать сон, подобно инкам или ацтекам, как основу жизни. Вы же, наверное, знаете, что эти развитые племена со своей огромной культурой считали сон единственно реальной жизнью? Они приходили в эту жизнь, чтобы спать. Возможно, это звучит странно, но это не более удивительный факт, чем бесследное исчезновение одного из племен. Они оставили после себя постройки и жилища, золото и оружие. Но не оставили ни единого фрагмента останков тел. Точнее, их не нашли. Они будто перенеслись в другой мир…
— М-м-м, — мычит насекомое, шевеля волосками-щупальцами. Кажется, что они схватят меня и порвут на части, как в кино. А на уровне его головы находится «откидка», о которой я говорил ранее. Во время моего трактата по философии жизни и сна из нее медленно-медленно появляется нога. Командир ее не видит, он слишком занят мычанием в ответ на мою дискуссию.
Курсант СВИН как-то поместился в этом пространстве второго яруса под откидкой, несмотря на двухметровый рост. И теперь высовывал свою мозолистую пятку с нанесенной на нее грязевой картой мира возле головы ИГОРЬКА.
Возможно, кто-нибудь из вас помнит «Очень страшное кино», первую часть. В этом фильме есть фрагмент, где один из героев в туалете прислоняет ухо к отверстию соседней кабинки. А оттуда со смешным звуком «У-и-и-ы-ы-и!» появляется эрегированный мужской половой орган и исчезает. А потом протыкает насквозь голову. Смешно до одури.
Такой же звук, только тише, издавал СВИН, контролируя приближение ноги к уху НАШЕГО ГЕРОЯ. Нога медленно-медленно, сантиметр за сантиметром приближалась.
— У-и-и-ы-ы-и! — уже можно было увидеть комочки грязи между пальцев ног. В этих черных катышках, впитавших в себя ароматы плесневелых швейцарских сыров, сконцентрировалась смертельная гремучая смесь нестиранных носков и немытых ног.
— У-и-и-ы-ы-и! — исполнял саундтрэк СВИН, напрягая единственного зрителя — меня. Я стоял, и время от времени прикусывал с силой нижнюю губу, чтобы не взорваться смехом и не выдать ПАРТИЗАНА. Нога появлялась и исчезала, имитируя половой акт. Напоследок стряхнув несколько катышков на засаленные погоны командира, она поклонилась и исчезла в темноте «откидки».
Не в силах больше сдерживаться, я взорвался диким хохотом, брызнув на АГЕИЧА искренними, жизнерадостными слюнками. Мое тело согнуло пополам и бросило на пол в конвульсиях истерики. Постепенно, под свой гогот, как телефон на виброзвонке, я уполз под соседние кровати, притворившись комочком (точнее КОМИЩЕМ) пыли.
Его ботинки с кончиками засаленных и помятых брюк процокали рядом и остановились. Наверное, вам кажется, что слово «засаленный» слишком часто упоминается в моем описании данного существа. Но клянусь, это чистая правда. Его одежда не познала радости стирального порошка и почти никогда не снималась с тела «насекомого». Даже примета в нашей роте была: «Увидеть командира голым — быть беде».
В общем, ОНО встало на четвереньки и, протянув руку, попыталось схватить мою лодыжку. Я отполз еще дальше, под другую пару кроватей и оглянулся. ОНО лезло за мной, как пришелец из кокона. Сначала обе руки. Пауза — фуражка не пролезла и покатилась по полу, оголив коротко стриженую голову. Затем пол-туловища. И наконец, тело полностью расположилось со мной в одной плоскости. Показывая чудеса скоростного передвижения по-пластунски, АГЕИЧ рывком преодолел разделяющее нас расстояние и схватил меня за ногу в тапке. Не знаю почему, но я сделал одновременно несколько вещей. Закричал, откровенно испугавшись неожиданного рывка и захвата. Резко выдернул ногу, оставив в руке «насекомого» тапок со своей фамилией. Пукнул (тоже для себя неожиданно и, скорее всего, от резкого сокращения всего моего тела).
Затем я устремился, крича, вглубь подкроватных пространств в надежде спастись. ОНО откинуло тапок в сторону и, произведя звук, похожий на скрип пенопласта по стеклу, ринулось в погоню. Видно, мой крик воодушевил преследователя, который, перебирая всеми конечностями, словно ИГУАНА с канала ДИСКАВЕРИ (крупным планом бегущая рептилия), быстро пошел на сближение со мной. Метраж панцирных джунглей заканчивался, впереди виднелась стена, а ЧУДОВИЩЕ не отставало. Мое воображение рисовало красочные картины, как его гигантские щупальца, вьющиеся из носа, тянутся ко мне, в надежде полакомиться моей плотью. Адреналин толкал меня вперед сквозь комки пыли.
Другая сторона кубрика таила в себе спасительную возможность уйти от преследования, но для этого предстояло пересечь коридор шириной около пяти метров. Здесь ОНО могло пойти наперехват, срезая дистанцию, и поймать меня. Но другого варианта не оставалось, и я свернул в проход между кроватями, ведущий к коридору. Мы оба уже изрядно собрали на себя пыли, поцарапали головы о торчащие местами пружины и начали задыхаться…
В это время рота прибежала с улицы и, увидев бледного от неясных звуков и грохота дневального, стояла, не решаясь пройти в помещение. И вдруг, чихая и кашляя, при этом громко стуча коленями и локтями, в трусах и единичном экземпляре тапка из-под одной части кубрика выполз «s — а» и, доковыляв до середины коридора, на секунду замер, увидев глядевших на него людей. Этой секунды хватает, чтобы худосочное, пыльное НЕЧТО в погонах капитана третьего ранга, догнало его и вцепилось в трусы. С криком «Помогите, насилуют!» «s — а» ныряет под спасительную тень кроватей, оставив в руках пыльного ИГОРЬКА уставные черные трусы, словно ящерица хвост. А ИГОРЕК во время короткой борьбы получает ногой в сандалии в лоб и, потеряв ориентацию в пространстве, растягивается на полу в легком нокауте, глядя вслед удаляющейся очаровательной волосатой заднице Попова, исчезающей в темноте коек. Рота некоторое время стояла молча, а потом взорвалась неуемным смехом. АГЕИЧ еще немного попытался проползти вперед, но передумал и, встав на ноги, убежал к себе в кабинет, сжимая в руках мои трусы. Он так их и не отдал.
Спустя примерно час… Построение на подъем флага. Ритуал, когда-то что-то значащий во всей этой военной дребедени. Сейчас для меня и моих сверстников флаг — это тряпка. Тонкая, синтетическая, местами взлохмаченная и грязная (в этих же местах подпаленная зажигалкой) тряпка. Тряпка, купленная в сувенирном ларьке за тысячу рублей. Тряпка, на которой изображен синим на белом Андреевский флаг. Интересно, много здесь людей, кроме меня, знают легенду появления этой символики? Вряд ли. Я повторяю этот ритуал уже не первый год (в НВМУ, правда, только иногда). Каждое утро. После завтрака. Сотни людей в форме собираются в определенном месте и стоят. Сначала просто стоят и переговариваются на морозе(холоде, жаре, сырости, дожде). Затем появляются начальники. Этих много, и всяких. «Маленькие» появляются первыми — и все начинают шептаться вполголоса. «Средние» — все губами изъясняются и строят рожи. И только потом, заставив всех постоять и подождать, появляется, как в компьютерной игре «БОСС», «Большой начальник». Обычно он один такой. И поэтому, чтобы не развеивать миф о его божественном происхождении, безграничной власти и сверхвозможностях, мы затихаем. Первый ряд замирает и выпучивает глаза. Чем больше глаза выпучены, тем более преданным считается человек. Поэтому впереди стоят высокие и пучеглазые. Дальше идет средняя прослойка, как в пироге начинка. Эти хотят, чтобы их не заметили. Если высокие, то горбатятся, если низкие, то тянутся. А в конце, замыкая строй, стоят представители маленького роста, которых можно увидеть, если обойти с другой стороны. Иногда кто-нибудь стоит сзади и «палит» карапузов. Лично я горбачусь и пускаю комочки пара в середке.
Наступает тишина, и дежурный по батальону командует: «Равняйсь!» По этой команде все, как один, должны резко повернуть головы вправо и вздернуть подбородки вверх.
В моем воображении сумасшедшего возникает картинка. Сумасшедшего, которому нечего терять, кроме 21 грамма своей души. Кроме сырых носков. Кроме бесконечных мозолей на руках и ногах. Кроме непрекращающегося авитаминоза, из-за которого стала слезать лоскутами кожа с пальцев рук. Кроме повседневной вони капусты или другого дерьма на завтрак, обед и ужин. Кроме чая с бромом или брома с чаем. Кроме пожелания моих родителей, чтобы я до конца своих дней жил вот так… В этой воображаемой картинке я хочу, чтобы сейчас вся рота и весь батальон резко повернули головы вправо и вверх, чтобы в нависшей тишине над этим прямоугольно правильным местом раздался и пронесся оглушительным эхом треск свернутых шейных позвонков. Чтобы все перестарались, и в секунду, по команде, свернули свои шеи. Секунда — и шестьсот человек отдали свои жизни бездушной тряпке. Они на секунду замерли и рухнули одновременно, повалившись на асфальт, сохраняя порядок. И только такие распиздяи, как я, его нарушат, уронив свое мертвое тело куда-нибудь в сторонку ото всех. Хотя я, скорее всего, останусь в живых, потому что не собираюсь дергать челюстью, как припадочный фанат. Еще в живых останется комбат, которому не позволит проделать такое второй подбородок. И мичманы склада, которым помешает проделать это третий. К ним в придачу останется два курсантика. Один с горном. Второй с флагом, прикрепленным к флагштоку. Первый, пуская слюни внутрь дуделки и прилипая губами (из-за мороза) к основанию инструмента, будет от шока пучить глаза, играть «Как „охренительны“ в России вечера». А второй под эту ахинею, с жутким скрипом (скрип-скрип) несмазанного ролика флагштока будет торжественно поднимать эту тряпку. В конце процедуры, насладившись вволю нашими конвульсиями, комбат скажет: «Вольно!» Он приложит руку к срезу козырька фуражки, отдавая воинское приветствие в атмосферу. Но это образно — «приложит». На самом деле, он себя и не коснется. Его ладонь согнута в локте руки где-то ниже плеча. Чем больше звание, тем дальше ладонь. Его красное большое лицо будет олицетворять радость шамана, вступившего в контакт с духами пра-праотцов после принесения жертвы. Ноздри раздуются и фыркнут, как у скаковой лошади после забега. Его экстаз будет не сравним ни с каким оргазмом. И вдруг с неба огромная рука, собранная в кулак с вытянутым указательным пальцем, опускается на его тело. Как на муху или таракана. Хруст его костей подобен хрусту раздавленного насекомого. Брызги крови во все стороны. Немного поводя кончиком пальца по асфальту и вытирая останки СВЕРХЧЕЛОВЕКА о наждачную поверхность плаца, рука вновь исчезает в небе. Мальчик с горном от пережитого писает в штаны и просто пищит в медную дуделку, забитую под завязку слюнями. Мальчик с флагом седеет. А я ухожу в никуда. Буду жить в лесу. Построю себе землянку и буду отшельничать…
— Смирно! — раздается с середины плаца голос, вырывая меня из фантазий.
— Флаг поднять!!!
Скрипит механизм: скрип! скрип! скрип! скрип!
— Давай быстрей! Жопа мерзнет! — шепотом проносится гул в рядах. СВИН, пользуясь случаем, писает в сугроб, отвернувшись в другую сторону. Все в тишине слышат, помимо скрипа, журчание мочи СВИНА. Но поворачиваться нельзя. Нужно смотреть на флаг и думать о ВЕЧНОМ. Я знаю, что это он. Никто не докажет, что это он, но многие знают — это СВИН. Наш командир стоит, приложив руку то ли к носу, то ли к глазу, то ли к уху. Волоски его носа стремятся в небо, облагораживаясь сосульками на морозе. Грязная шея вытянута из-под грязного воротника, являющегося началом его грязной рубашки. Козырек ЕГО фуражки смотрит влево. Кокарда смотрит вправо. Глаза смотрят влево. Рот улыбается вправо. Кадык выпирает влево. Туловище наклонено вправо… Кажется, что это чудо асимметрии является творением из пластилина трехгодовалого ребенка в детском саду. Внутренне я зло смеюсь над ним и его миром, над нашим миром. Тут его зрачок, словно у хамелеона, западает в дальний уголок глаза и начинает свербить меня.
— Вольно! — раздается из центра нашего мирка — рта «сверхчеловека». Обычно здесь следуют объявления и наставления, но не сегодня.
— От батальона нужно четыре человека. Возможны добровольцы или курсанты, имеющие неотработанные наряды! — комбат так гремит голосовыми связками, сотрясая морозный воздух, что в моем воображении он рвет толстые резиновые грелки на части своими легкими, выдыхая на счет «три». Шуршит батальон — совещается. Выходят первый, второй и третий «ЧЕЛОВЕКИ». Кто же четвертый? Неожиданно в мою спину кто-то упирается и начинает толкать вперед. Я качусь по льду, упираясь в поверхность прямыми ногами. Со стороны смотрится, как будто катят огромный саквояж на колесиках. Я и вправду напрягся от такой наглости. Я слышу смех сначала своей роты, а после и всего батальона. Передо мной приближающиеся комбат и его заместители тоже ржут от чего-то пыхтящего за моей спиной и толкающего мое тело навстречу неизвестности. Я уперся в брюшко комбата и, наконец, смог вывернуться из-под действия кинетической энергии, равномерно на меня действующей. То, что толкало всем весом, потеряв опору в виде меня, пыхтя и сопя от усердия и выставив вперед руки и наклонившись к земле под крутым градусом, словно маленький ребенок, с пробуксовкой и ускорением утонуло в животике полковника. Полковник выставил вперед руку и ладонью уперся в лоб нашего «дохлого» командира, отодвинув его в сторону и стараясь перестать смеяться, спросил: «Попов? А за что Попова?»
Здесь хочу немного отвлечься и поведать об относительно нормальных нейтральных моих отношениях с «верхушкой» батальона. Поскольку во мне, помимо бунтаря жила еще и творческая личность, искавшая пути самореализации, то я брался за всю творческую самодеятельность в радиусе своего действия. Как ни странно, это приветствовалось полковником и замами. Я танцевал на культурных мероприятиях, обучая деревенскую девичью часть основам танца. А они ставили куда-то галочки и докладывали о проведении культурного воспитания. Режиссировал, писал сценарии и играл в КВНах. В одном из таких КВНов, показывая фокусы, я попросил для трюка часы с руки комбата. Часы я обернул платком и под таинственную музыку расколошматил их молотком. Я видел замеревшие лица курсантов-зрителей, осознававших, что Попову теперь точно ПИЗДЕЦ. Боковым зрением я смотрел на наливающееся кровью лицо полковника, от которого исходили флюиды смерти. Но меня такие мелочи не смутили и, произнеся тарабарское заклинание, раскрыл платок, держа на весу руку. Шестеренки вместе с медным циферблатом и раздробленным стеклом в гробовой тишине посыпались на пол, отбивая четкие ритмы. Это почти как засунуть голову в пасть тигра на арене цирка, только быстрой смертью здесь не обойдешься. Все засмеялись. Все, кроме комбата. Комбат готов был разодрать меня в клочья, но его дети и родственники, которых он пригласил на КВН, не поняли бы его. Они тоже смеялись над неудавшимися фокусами сумасшедшего Коперфильда, секунду назад с выдиранием волос из своего носа плоскогубцами проводившим интервью с пародийными персонажами — Дедом Морозом, Борисом Дребенщиковым и ПеЧичереНегренной. После всего этого я танцевал в балетной пачке и колготах с еще двумя безумцами «Лебединое озеро». В конце постановки меня забили охотники прикладами АКМов прямо на сцене. Для реалистичности битье было в полсилы, но правдивое. Поэтому и получилось смешно. Только чужая боль большинству приносит здоровый смех. После выступления я отдал ловко подмененные целые часы комбату. И он запомнил меня, поместив в блок памяти между перловкой и определением слова «строй» из устава.
Еще я нарисовал на воротах нашего батальона двуглавую курицу-мутанта (герб), опираясь на основы творчества раннего Пикассо. Меня спрашивали друзья: «А зачем это тебе?» Я пожимал плечами и отвечал: «Как еще можно нарисовать что-то на заборе, чтобы это не попытались стереть ацетоном на следующий день?»
Поэтому комбат немного был удивлен, что моя кандидатура была очень настойчиво предложена АГЕИЧЕМ. Командир похлопал глазками, как девочка-первоклашка с колокольчиком в руке, сидящая на плече выпускника школы во время последнего звонка, и ответил: «Спит в неположенное время, товарищ полковник!»
Полковник посмотрел на меня и хотел было отпустить, как деятеля культуры, но загалдели другие командиры рот, заступавшие время от времени дежурными по части: «Да, спит! Постоянно захожу, а он спит!» Комбат насупился, изображая грозный вид, и произнес: «Спишь, Попов?» С этим про метафизику сна не порассуждаешь.
Я молчу. Я не знаю, что сказать про ВСЕ ЭТО. Моя душа умирает быстрее тела, и это печалит больше, чем все остальное в мире, проносящееся мимо меня. Образы. Сплошные образы. Что я хочу в этой жизни? Сейчас спросите меня и после убейте, потому что у вас этого нет. А я отвечу: «Я хочу любви. Хочу, чтобы меня любили. Просто так. Просто так в меня верили. Просто так хвалили. Жаль, что это не мои родные по крови люди. Нет, правда, жаль. А еще я хочу любить. Любить без остатка. Чувствовать запах и тепло ее тела. Смотреть в ее глаза и жмуриться от света, искрящегося в них. Просыпаться по ночам и плакать от счастья. Я видел ее во сне…»
— Ладно, — смеется комбат, — Попов так Попов!
Мой командир мерзко потирает ладошки, словно муха, севшая на свежие и теплые фекалии. Времени одеться теплее нам не дают и просто загоняют в военный грузовик. Теплого белья на нас нет. Куда едем — не знаем. Сидим на деревянных скамейках внутри этого кита на колесах, где железные дуги-прутья — ребра, а брезент — кожа гигантского организма. Мы, четверо «проглоченных» с силой прижимаем попы к деревянным скамейкам руками, чтобы совсем не отбить, и смотрим. Сперва друг на друга. Потом на проносящуюся вселенную за задним бортом автомобиля. Заснеженное захолустье с клубами выхлопных газов нашего «Урала», словно бесконечный одинаковый пейзаж, только с изредка возникающими людьми или постройками, но они, как неудачный мазок кисти, уже в следующее мгновение стираются рукой невидимого художника. Нам всем по семнадцать лет. Кому-то, может быть, восемнадцать, но не мне. У меня день рождения и совершеннолетие через полтора месяца.
Пытаюсь приободрить попутчиков и кричу сквозь рев двигателя анекдоты. Они смеются, но все равно мы все напряжены. Такое в первый раз, везут и не говорят, куда и зачем. Обычно всегда знаешь, зачем понадобились твои руки и ноги.
Холодно. Необычно сильный мороз для области Питера, примерно около двадцати пяти градусов. При такой влажности очень-очень холодно. Наши обледенелые задницы бьются по ровным, отшлифованным чужими попами скамейкам с хлопками закрывающихся чемоданов. Квартет саквояжников с застежками. Кто-то дома в тепле пердит под одеялом, а мы отбиваем рок-н-ролльные ритмы попами из-за неровностей дороги. Дороги как таковой нет — здесь не ездят большие начальники и главы мэрии. Как это ни банально, но область живет в прошлом веке. Это, конечно, не касается больших музейных экспонатов-поселков. Зато при удалении от главных магистралей можно всякое увидеть. Света нет. Дрова и уголь — топливо. Самогон — лекарство. Одинокие покосившиеся деревянные домишки и пожилые бабушки, обреченные вести нищенское существование и борьбу за выживание. Их всех забыли, оставили здесь, не захватив в двадцать первый век, да и в двадцатый тоже. Их бросили умирать, а они не делают этого.
Наконец, нас привезли куда-то. Велели сидеть. Сидим. Замерзли, как цуцики. Какая-то больница. А может, тюрьма. В нашей стране много построек-шлагбаумов. Они являются пограничными. Границей между миром свободных и подневольных. Границей между миром живых и мертвых.
— А пописать можно? — спрашиваем водителя.
— Можно, но возвращайтесь сюда же (как будто убежим).
— А где туалет?
— А где найдете…
Атос, Портос, Арамис и Д`Артаньян спрыгнули с «кита» и, разминая затекшие и замерзшие тела, принялись искать туалет.
Штукатурки на здании почти не осталось. Красный кирпич местами вывалился. Внутри все окрашено в цвет детских какашек. Нечто среднее между светло-коричневым, апельсиново-лимонным и грязно-желчным цветом гепатитного больного. Военные психологи придумали его для успокоения психики людей, помещенных в пространство этого цветового спектра. По мне, так помести меня на год в этот цвет вместе с другими людьми и закрой — и я спокойно уже через месяц словно по велению этого цвета буду раскрашивать стены сгустками свернувшейся крови убитых соседей: от черного до светло-розового кровяного матового отблеска живого цвета. Ах, да, я же и так в нем существую! Я не желаю жить в отблесках мерзкой и неживой палитры. А у военных почти все окрашено в этот морковно-отрыжечный цвет, как бы способствующий успокоению души. На самом деле он настолько раздражающий, что дальше некуда. «Кремовые» офицерские рубашки впитали в себя этот цвет кошачьей утренней мочи. Приборные панели. Бесконечные коридоры и переборки. Все, что не черное, темно-синее или зеленое, обязательно должно быть такого — «пущенного на опилки Буратино и добавленной капельки ванили» цвета.
Мы нашли туалет. По запаху. По запаху же мне стало ясно, что это больница. В воздухе витали запахи хлорки, пенициллина, аммиака и кварцевания. Люди, сидящие в коридорах, кашляли и чихали. Интересно, а что мы здесь делаем? Чего ждем?
Закончив свои неотложные дела, я отделяюсь от остальных, воодушевившихся идеей «где бы пожрать», и возвращаюсь к машине. На улице, по-моему, стало еще холодней, чем было с утра. Я залезаю в нагретую кабину грузовика.
Обычно чтобы узнать неприятную правду, нужно наступить на нее. В кабине нет водителя. Наверное, ушел куда-то… Зато сидит какая-то дама лет шестидесяти с опухшими и покрасневшими от слез глазами. Слезы и сейчас струятся по ее лицу, но она не издает ни звука. Она не всхлипывает, не вздыхает, не стонет. Она даже не шевелится, только смотрит вдаль сквозь пелену слез.
Я некоторое время наблюдаю краем глаза за ней и начинаю впадать в сладкое марево сна. Тепло печки начинает согревать тело. Я расслабился. Мне хорошо. Дыхание становится глубоким и ровным. Голова клонится к боковому стеклу и упирается в него. Глаза закрываются. Неожиданно она рывком притягивает меня за ворот шинели к себе и шипит осипшим голосом:
— Он приходит ко мне по ночам и стучит в дверь. Стучит в дверь своим кулаком. Он уже две недели приходит и стучит. А еще он воет, когда стучит. Он воет и рассказывает о том, как его били…
Ее глаза — словно блюдца, а зрачки — будто огромные сливы. Из ее рта пахнет спиртным. Она продолжает, постепенно ускоряясь:
— Он рассказывает. Каждую ночь. Рассказывает, как они били его. Сначала били ногами, валяя по земле. Потом били железными арматурными прутами и смеялись. Они били его и смеялись, как гиены над каждой его сломанной костью. И чем громче он кричал от боли, тем громче они смеялись. Он каждую ночь приходит и рассказывает. И каждое его слово — словно капля крови. Я уже выкинула все зеркала. Но он все равно приходит. Каждую ночь. Иногда он склоняется надо мной и кричит. Он начинает стучать по стене и кричать, как кричал тогда. Я сильно любила его. Зачем он приходит? Зачем? Зачем?!! Его нашли только на десятый день после случившегося. Он лежал, присыпанный снегом за гаражами. Самое ужасное, что он со всеми переломами, сотрясениями и кровоизлияниями умер только через двенадцать часов, от переохлаждения. Я даже проходила рядом, когда искала его. Возможно, он даже видел меня. Может, поэтому и приходит. Возможно, он пытался позвать на помощь. Но только бульканье крови пузырями выходило изо рта. Ломаные ребра впивались ему в легкие и не давали дышать. И теперь он приходит ко мне каждую ночь…
Я холоднее снега и тону в ее глазах. Я чувствую, что все это — правда. Мне становится трудно дышать. Наверное, недавно пережитое мистическое происшествие должно было сделать меня менее чувствительным к подобного рода вещам. Но получилось наоборот. Я стал побаиваться всего, что связано с мертвецами. А мы приехали определенно за трупом. Вырвавшись из вдовьих объятий, я поведал цель нашей поездки спутникам путешествия.
— Я никогда такого не делал. Никогда не трогал мертвого человека, — сказал один.
— Я боюсь, — кратко сказал второй. Третий промолчал. Во мне проснулась какая-то ответственность за этих парней. И помимо прочего я же «Питон». Я уже прошел какую-то жизненную школу, пока они за косички девчонок в школе дергали. Мне стыдней всего будет сказать, что на самом деле мне страшно не меньше, чем им. Поэтому роль уверенного в себе человека, которого не страшат такие «обыденные» для меня вещи, как трупы, пришлось принять именно мне.
Нас позвали через час, который мы прождали в холодном кузове автомобиля. Мы шли следом за работником морга, который по пути рассказывал о нашем грузе.
— Он пролежал достаточно долго и поэтому распух. Мы, конечно, старались сохранить его надлежащим образом, но поймите, тело после насильственной смерти — это не самое лучшее, на что стоит смотреть…
Все, я уже не слышал его. Я уже зашел внутрь морга. Оказывается, только в кино все трупы помещены в выдвижные настенные полки-шкафы. Дизайнеры моргов этих фильмов словно подрабатывают дизайнерами мебели от «Икеа». Их лозунг звучит примерно так: «Больше свободного места!»
«Вот!» — наконец, заткнулся экскурсовод, окинув рукою свои владения. И помявшись немного, добавил: «Здесь я работаю!»
Несколько трупов, накрытых простынями на кроватях-каталках, отошли на второй план, когда в глубине комнаты мы увидели кучу тел, лежавших на кафельном полу. Еще недавно они приходили домой и радовались мелочам этой жизни. А может, мечтали о смерти после литра водки и просмотра выпуска новостей. Никто уже не узнает этого. Работник приседает на корточки и просматривает бирки на ногах мертвецов. «Вот ваш, — заявляет он. — Самый нижний».
Двоих из нас рвет на кафельный пол непереваренной капустой. Работник морга словно не видит этого и что-то насвистывает себе под нос. Он хватает одной рукой стакан, лежавший на этом же полу. Протирает его дно двумя пальцами руки, засунув в него ладонь, которой только что касался тел, и наливает себе какого-то мутного самогона. Выпив залпом спиртосодержащую жидкость, он с кряком роется в карманах халата, извлекает конфету «барбариску». Неудачно разворачивает, и она, уже без упаковки, падает на пол. С невозмутимым видом он поднимает ее и, подув, кладет себе в рот. Немного помурлыкав с полузакрытыми глазами, возвращается мыслями к нам и говорит: «Чего ждете? Он сам же не вылезет из-под своих мертвых товарищей. Доставайте и берите».
Тех двоих опять рвет, и они выбегают на свежий воздух. А я и еще один бледный парень с четвертого факультета остаемся снимать верхние тела, чтобы добраться до нижнего. Никаких перчаток. Он за руки. Я за ноги. Иногда наоборот. И кто сказал, что после смерти человек становится легче на двадцать один грамм? По-моему, даже на вид щуплый мертвый парень весит как пьяный тяжелоатлет в пятничный вечер после посещения десяти злачных мест.
Запах стоит ужасный. Похоже на забродившую дыню, перемешанную с гнилой капустой. Чувствуется, что он едкими частичками оседает сладковатым привкусом разложения на языке. Ноги. Руки. Руки. Ноги. Каждое тело холодное. Я иногда блюю. Скоро запас пищи кончается, остается только желчь. Блевать нечем. Я робот. Я гружу и смотрю. Я вижу, что их глаза не закрыты. Многие «стеклянные» глаза налиты кровью от лопнувших сосудов и внутренних кровоизлияний. Я вижу нормальные лица. Изуродованные лица. Опухшие лица. Черные от гематом лица. Желтые лица. Лица без глаз. Лица без кожи. Лица без носа. Лица без челюсти. Лица, сплюснутые от ударов твердого предмета…
Мой напарник тоже блюет, но постепенно перестает. Ему тоже нечем. А вот, наконец, и наш, самый нижний. Оказывается, я его видел несколько раз в нашем батальоне. По-моему, он кем-то работал при части. Жаль, не могу вспомнить кем. Нет, не жаль. Почему-то стыдно, что не могу вспомнить. Наш изуродованный и изувеченный труп. Пока я добрался до него, уже говорю, что НАШ. Он уже как родной мне. Он стучится в моей голове в блок памяти своим изувеченным и распухшим телом, пролежавшим везде слишком много. Везде. Какие же уроды те, кто сделал это.
Кладем его на каталку и везем в другое помещение. Затем кладем в цинковый гроб с бархатной обивкой. Словно кроватка куклы Барби, он темно-бордового цвета. Работник помогает засунуть окоченевшее тело в этот «спичечный коробок». Как похороны таракана на заднем дворе в далеком детстве.
Чтоб тело поместилось, работник скальпелем делает надрезы на сухожилиях. Одна нога не хочет расслабляться, и он словно доску ставит ее наискосок и прыгает, ломая весом своего тела. ХРУМ! Как куриная шея…
Детские воспоминания. Мне шесть лет. Студент из ПТУ, где преподает моя бабушка, рубит топором куриные головы. Их тела бегают кругами, брызгая кровью, до тех пор, пока давление кровавого фонтанчика из обрубка шеи не снижается. А в это время их отрубленная голова лежит на «плахе» и видит тело. Она моргает и открывает клюв, как выброшенная на сушу рыба. Страшно, наверное, видеть со стороны свое безголовое тело, мечущееся из стороны в сторону, и сознавать, что секунду назад ты с ним был единым целым. Смех. Он смеялся. Этот студент смеялся над происходящим. Ему было смешно. Я тоже смеялся, но и плакал. Смех был истерикой. Я остолбенел от страха. Дольше всех бегал петух, который не раз гонял меня по бабушкиной даче. Мне было жалко его. Даже без головы он пытался спасти своих возлюбленных. Он бегал, пока его куриная любовь давала ему сил. А его голова лежала на пне и смотрела на страдания своего тела. Это была моя первая встреча со смертью. Смех этого ПЭТЭУШНИКА навсегда засел в моей голове. Такие воспоминания как радиация разъедают душу, словно она — тело. Со временем тяжелых воспоминаний становится больше. Каждое из них становится тяжелей и приобретает глубокий оттенок. Чем старше, тем ядовитее среда. Тем больше яда в каждом вздохе твоей памяти. Наверное, так надо, чтобы среди яда прочувствовать сладкий момент счастья в своей жизни…
Я сижу молча в брезентовом кузове автомобиля. Замерз, как бревно. Ноги ледяные. Иногда достаю их из ботинок и пытаюсь согреть посиневшие кончики пальцев. Руки и голова тоже замерзли. Холод пробрался глубоко, почти к самому сердцу, которое стучит, как часы. Тик-так… тик-так…
Гроб стоит ровно посередине, накрытый крышкой. Едем куда-то снова. Куда — не знаем. Зачем нам что-то знать? Сиди и молчи. Справа от меня снежная пустынная дорога с проносящимися остовами деревьев. Они будто умерли, вознося руки-ветки к солнцу и небу. Замерли их сухие кости, так и не достав до синевы, не потрогав солнца. Так и не поцеловав звезды. Многие из них весной проснутся и будут снова жить, до следующей зимы. А тело в гробу уже никогда не проснется. Оно будет съедено червями и растаскано по кусочкам мышами-полевками. Я представляю, как черви будут копошиться своими белесыми телами сплошным живым ковром, и мне снова становится дурно. Я думаю, что когда придет мой черед умереть, то лучше быть кремированным. Ведь настоящие воины в древности предавались огню, а их пепел подхватывал ветер и нес по миру, давая возможность попрощаться с ним. В этом есть что-то благородное и очищающее.
Слева от меня сидит тот паренек, который со мной таскал трупы в морге, а напротив сидят те, кто вовремя смылся. Этих двоих распирает любопытство. Им явно интересно: а какой он? Тот человек, который в гробу? Один из них встает и поднимает крышку гроба прежде, чем я успеваю что-либо сделать, чтобы остановить его. Одновременно с этим наша машина попадает в абсолютное бездорожье. Если бы это был самолет, то это назвали бы вхождением в зону повышенной турбулентности. Самолет бы трясло, а пассажиры визжали от страха. Им бы очень хотелось в эту секунду жить. И неважно, что вся их жизнь — это стремление к безграничному потреблению и возможности оставить свою копию, на 50 процентов совпадающую с оригиналом. Когда человек живет? Когда ходит в детский сад и выполняет указания родителей и педагогов? Когда ходит в школу и делает бесконечные и однообразные домашние задания, убивающие чувство индивидуальности? Когда служит в армии? Когда устраивается на престижную работу? Когда стоит в пробке? Когда прижимается к чужим людям в метро? Когда спит? Когда ест? Когда? Когда? Когда? Эти мысли крутятся в моей голове в то время, как наши земные дорожные ямы начинают подбрасывать содержимое кузова вверх, словно мы мыши в банке. На доли секунды, наверное, мы попадаем в состояние невесомости. Крышка гроба сползла рядом с любопытным, который упал от тряски на пол. От толчков мертвец стал выбираться из «домика Барби». Его левое веко, налитое запекшейся кровью, почти закрывает глаз, но все равно виден зрачок, смотрящий в никуда.
Смотрели фильм «Уик-энд у Берни — 2»? В этой черной комедии труп начинал пускаться в пляс при звучании мотивов латиноамериканских танцев, что в принципе забавляло. Но нашего-то «плясуна» лучше хоронить в закрытом гробу, настолько он страшно выглядел.
Надрезанные сухожилия и поломанные кости дергались конечностями, как у тряпичной куклы, которая вылезала из цинковой коробки. Руки и ноги как плети молотили воздух и попадали по курсанту, открывшему гроб. Покойник будто сердился за потревоженный покой. Курсант визжал, закрыв лицо руками. Остальные тоже забились в углы и орали. Нужно было их успокоить. Кто-то должен быть сильным. Сегодня это я… Вскакиваю и, пытаясь сохранить равновесие, начинаю ногами запихивать труп обратно. Когда получается, закрываю его крышкой и подаю руку упавшему. Тот хватается за нее и встает. Я ору сквозь рев автомобиля: «Деньги есть?» Все молча кивают. Я снова ору: «Давайте!» Курсанты отдают мне купюры. «Сейчас поедим и выпьем, чтоб согреться», — говорю я. Начинаю со всей дури барабанить по водительской кабине кулаками, пока водитель не тормозит.
— Командир, остановишь возле ларька? Уже три часа — жрать хочется, да и замерзли мы, согреться надо, — делаю жест пальцем у горла, означающий выпивку.
— Вам же нельзя… — пытается перебить меня водитель. Но я ему говорю:
— А с трупами возиться можно? Иди-ка ты на хер. Не остановишься — я тебе стекло лобовое разобью, чтобы наравне путешествовали. А то, понимаешь, сидишь себе в нагретой кабине и размышляешь, что нам можно, а что нельзя…
Мы остановились у ларька, и я через несколько минут залез в кузов с несколькими бутылками водки и пакетиками сухариков — на большее не хватило средств. С хрустом откупорил крышку литровой бутылки и приложился к горлышку. Шумно дыша через нос, я выпил ее, не останавливаясь, до дна. Остальные пустили другую бутылку по кругу и отпивали небольшие глотки. Они уставились на пустую бутылку в моих руках и на меня, но, видя, что я в норме, продолжили свою процедуру. Я даже не согрелся, а голова ясная-ясная. Не действует. Жалко. Только пищевод жжет от этой сорокаградусной гадости.
И вот мы на кладбище. Гроб аккуратно спущен с автомобиля и отнесен в палатку, похожую на летнюю резиденцию пивных алкашей. Длинноволосый священник с бородкой спрашивает у вдовы: «Он у вас не самоубийца?» По-моему, дурацкий вопрос, если посмотреть на труп. Или поп думает, что покойник сам себя вот так поломал? Суть вопроса такова: по нашей религии, говорящей о всепрощающей любви, если скажешь ДА, то хрен тебе, а не отпевание души…
Священник машет кадилом и нараспев читает речитатив-молитву за упокой души.
Что есть наша религия? Страх? Скорее всего, он, потому что многие руководствуются только им. Что говорит наше Писание? Не укради. Не убей. Не возжелай. Не радуйся. Не любуйся в зеркале. Не ешь вкусно. Все это звучит как теоретическая инструкция к фантастической жизни. И тогда, наверное, после смерти попадешь в рай, где вдоволь наешься и отдохнешь. А если этого там нет? Что дальше? Что если дальше будет еще одна жизнь в другом теле? Проживешь так же бездарно? Но о таком, по нашей религии, думать нельзя. Нельзя сомневаться в написанном две тысячи лет назад. Не надо мыслей, просто верь и попадешь в рай. Все это похоже на правило: чем тупее человек, тем легче им управлять. Вся эта белиберда про поочередное подставление щек для точных ударов, похожа на прививание рабских идеалов. Эдакая религия работников низких сословий и менеджеров среднего звена. Это выгодно тем, кто живет на верхушке пирамиды нашего мира. Им нужно, чтобы ты не злился на них, потому что они будут наказаны после смерти и попадут в ад. Пожалейте кто-нибудь дяденьку на «Роллс-Ройсе»…
Так, похоже, алкоголь все-таки начал действовать…
— Аминь! Бла-бла-бла! Аминь! Бла-бла-бла! — по традиции, в этот момент бородатый поп должен закрыть глаза мертвого своей рукой. Он проводит ею над разлагающимся лицом покойного, и глаза, почти закрывшись, открываются, словно от пружины.
— Аминь! — прозвучало вхолостую, потому что глаза открыты.
— Бла-бла-бла! Аминь! — снова поп пытается пальцами закрыть глаза изувеченного и гниющего покойного. Но те, как у куклы-пупса, которую надо крутить в руках, открываются.
Блин, по сценарию глаза закроются, и все, конец. Все плачут и крестятся. Но сейчас они откроются снова. А потом еще. И еще. Тело настолько задеревенело, что нет конца процедуре упокоения. Святой отец с жиденькой бородкой понимает это. И в очередной раз, протягивая пальцы к глазницам трупа, он с силой нажимает на них. Белки глаз лопнули и потекли по углам остатками мутной жидкости, освободив веки от напряжения и, наконец, закрыв глаза.
— Аминь! — совпало с тихим хрустом лопнувших белков. Да уж, действительно аминь.
Я не хочу доставать оставшиеся на морозе воспоминания об этом трупе, но такое не забывается. Дальше были завывания вдовы и холод. Скребки лопат, закидывающих комки мерзлой земли с глухими ударами на крышку гроба. И снова холод.
Машина заурчала и увезла нас от кладбища и трупа. Ехали молча. Каждый сам переваривал произошедшее и переживал боль обмороженной на морозе кожи.
Дальше вспышка памяти уже дома у вдовы. Салатики. Картошка. Селедка. И водка.
— Водку нельзя! — вопят нам уже пьяные водитель и вдова. Парней тоже стало развозить от прежде выпитого, как только попали в тепло. Один я — трезвый как стекло. Что-то беру и ем. Никакого вкуса, все как бумага. Не могу есть. Внутри меня что-то клокочет, и снова начинает подташнивать. Резко хватаю со стола бутылку водки и осушаю прежде, чем мне что-либо успевают сказать. НИЧЕГО! Как вода. Я не могу напиться. Почему?
— На, закуси, — тычет мне под нос вдова колечко лука на вилке, с которого растительное масло капает мне на брюки…
Вот я сижу в деревянном кресле комнаты отдыха своей роты и смотрю дурацкий MTV. Транслируется клип группы «РАМШТАЙН», что в переводе означает каменоломня. В этом видео парни с ирокезами на головах захватывают банк. Держат ружья и взрывчатку наготове, чтобы убить себя и всех.
— Чего ты хочешь? — поют они на немецком языке. И я смотрю на них и понимаю, что ничего не хочу. Хочу только, чтобы меня никто не трогал и не разговаривал со мной.
Рядом со мной еще один друг-питон ЕФТЕЙ. У него на одной руке четыре пальца из-за врачебной ошибки в санчасти. Поранился тогда вроде не сильно, поэтому был отослан, а точнее послан. Полили зеленкой и все. А впоследствии воспаление тканей распространилось, и заболел палец.
— Не выдумывай! — как обычно, кричали врачи на него в санчасти, пока совсем плох не стал его палец. И только тогда его повезли в госпиталь, где и отхватили часть конечности хирурги. А кому пожалуешься? Он был из такой же простой семьи, как и я. Мать у него была одна, отец бросил их еще в детстве. Жила в далеком гарнизоне и болела сильно. Чем она поможет? Только зря нервы ей теребить. Поэтому ничего не сказал ЕФТЕЙ (это настоящее его имя), а только стал подгибать обрубок среднего пальца под кусок хлеба во время трапезы, как будто все в порядке и палец на месте. ЕФТЕЙ понимал меня, наверное, даже чувствовал, поэтому просто сидел рядом и молчал, не доставая вопросами.
Заходит мой командир-насекомое. Он подходит ко мне вплотную, загораживая собой телевизор. Он чувствует мою внутреннюю слабость. А я смотрю сквозь него, пытаясь осознать смысл этой жизни. Смысл этой смерти. Смысл мой.
— Что ты хочешь? — поют господа арийцы с ирокезами.
— Был приказ выйти на ужин! — кричит на меня насекомое. Мой обед, завтрак и ужин уже несколько месяцев — это бигус с кислой капустой. Вся трапеза пахнет так же, как тот труп. Гнилью. Я сижу в прострации, набираясь теплом помещения. Мне необходимы сейчас отдых и покой. Не надо меня трогать.
— Ты что, не понял?! — кулак командира врезался мне в подбородок, возвращая к реальности.
ЕФТЕЙ знает мое сумасшедшее Я и поэтому зло улыбается командиру перед тем, как уйти за дверь, оставив нас наедине. Знаете, почему офицер может ударить курсанта или солдата? А что он офицеру сделает? И что докажет? Правила таковы, что если это случится наоборот, то тебя посадят в дисциплинарный батальон. «Дисбат» — это ад на земле, после которого тюрьма покажется курортом. Там за несколько месяцев пребывания здоровья вытягивают, как за полжизни. Оттуда возвращаются с пустыми глазами и печатью молчания. Офицеру даже перечить нельзя — это тоже статья, по которой туда можно попасть. Но сейчас мы одни, без свидетелей, хотя по большому счету, никто из роты не стал бы на меня доносы писать, так что можно было ЕФТЕЮ и не уходить.
Я уставился на АГЕИЧА, которого распирало изнутри героизмом. Я ждал еще одного удара, для очищения моей совести. И дождался его. От него мою голову мотнуло в сторону, и клацнули зубы. Я встал и коротким ударом в солнечное сплетение изменил выражение лица офицера от самодовольного до испуганного. Хватая ртом воздух, под припев немецкой группы, ОНО осело по стеночке на пол. Взяв его чуть пониже кадыка двумя руками, я принялся сдавливать его горло, заставляя менять цвет лица. Когда оно стало темно-бордового цвета с оттенком фиолетового, я разжал ладони, и АГЕИЧ закашлялся, жадно задышав. Я бы еще разок повторил это, но тогда бы я стал ничем не лучше всех тех уродов, которые попадались мне по жизни, бренча передо мной медальками и тыча меня носом в свои погоны, как в последний довод своей правоты. Я встаю и ухожу в кубрик, где в полутьме заваливаюсь на «шконку», обтянутую синим вонючим одеялом с тремя белыми полосками снизу. Мне не у кого спросить совета. Что, так и должно быть? Разве такая она — жизнь? В детстве мне читали детское Евангелие, где добро побеждает зло наивным игнорированием последнего. Зачем? Ведь это же неправда! Добро без кулаков — растерзанный труп. Правда в том, что нужен баланс между темным и светлым внутри каждого.
Вот о чем я думал, когда АГЕИЧ выскочил из роты и принялся звонить с КПП всем подряд.
— Алло, мама? Я не переживу этого. Меня хотят убить. Да, мама, Попов.
— Алло, дежурный по ЛенВМБ? Меня хотят убить. Фамилия — Попов. Да. Да. Да.
— Алло, президент? Как, не туда попали? Как, пошел на хрен? А Попов?