К книге
Болтливая служанка. Приговорённый умирает в пять. Я убил призракаФред Кассак Болтливая служанка (пер. с фр. Вал. Орлова). Часть третья (allegro molto vivace[25]). 2
85%
Фред Кассак Болтливая служанка (пер. с фр. Вал. Орлова). Часть третья (allegro molto vivace[25]). 2
39

Ему помнилось это так ясно, как если бы произошло вчера. Ему будет помниться это до смертного часа.

Каникулы в Сен-Мало, отель «Шатобриан», фуражка и дева Боттичелли.

Впервые в жизни он в тот год надел фуражку.

Фуражку яхтсмена ярко-синего цвета, щедро обшитую галуном, с позолоченным якорем над козырьком. Ему нравится эта фуражка, она так ладно сидит на голове. Она придает ему уверенность в себе. В ней он чувствует себя мужчиной. Расстается он с ней только на время еды и сна. В остальное время он носит ее то слегка набекрень, на манер мичмана, то сдвинутой на затылок, на манер морского волка.

Между тем на сцене появляется дева словно с полотна Боттичелли. Хрупкая, прямо-таки неземная красота. Пепельно-белокурые волосы, фиалковые глаза, атласная кожа и все, что полагается. Единственный недостаток: неотлучно находящаяся при ней мамаша. Мамаша, весьма еще, впрочем, недурная собой, но он-то с первого взгляда влюбился в дочь.

Без фуражки на голове он наверняка лишь любовался бы ею издали, скромно слагая стихи влюбленного в звезду червя.

Но при виде его якоря в ее фиалковых глазах, как ему показалось, зажегся огонек восхищения, и он смело идет навстречу в своей замечательной фуражке, сдернув ее лишь на время, нужное, чтобы поприветствовать мамашу, и завязывает разговор с дочерью. Ему отвечают вполне благосклонно. Пьянящее блаженство. Ему кажется, будто мамаша взирает на молодую пару которую образовал он с ее дочерью, так умильно, словно уже слышит звуки органа в соборе.

Тем не менее, хоть он и переживает самую что ни есть платоническую любовь и купается в самых что ни есть возвышенных чувствах, телесная оболочка у него по-прежнему в наличии и он вынужден подчиняться законам природы.

И вот однажды утром, сидя вследствие этого в месте общего (для всего этажа) пользования в позе роденовского «Мыслителя», в пижаме и в непременной своей фуражке, которой приписывает чудодейственные свойства в самых различных областях, он с испугом видит, как ручка поворачивается и дверь открывается: он забыл запереть ее на задвижку!

Он порывается закрыть ее, но его стреноживают спущенные штаны. Не успевает он сделать и шага, как дверь распахивается и на пороге возникает дева.

При виде него она вскрикивает и захлопывает дверь, оставляя его во власти ужаса и унижения: почему именно она? почему именно здесь? Но, если его не подвели органы чувства, было и нечто гораздо худшее: фиалковые глаза сверкали ироническим огоньком, а вскрик перешел в смешок.

Немного погодя он встречает ее уже на пляже — как обычно, в сопровождении мамаши. Завидев его, обе вполне отчетливо прыскают, и его словно пронзает иглой: так значит, она предала его, она рассказала все матери! И теперь обе над ним потешаются!

Он снимает с головы фуражку и больше не надевает ее. Безмолвно, с непокрытой головой и могильным холодом в душе он уходит прочь, играть с песком.

Почти тотчас вприпрыжку прибегает эта девочка, располагается прямо у него под носом… и, давясь смехом, усаживает куклу делать пи-пи!

Гадюка номер один.

В следующем году его отправляют в школу. Покрытые пушком ляжки учительницы гимнастики и те чудеса, что она открывает взору, раздираясь пополам на брусьях, пробуждает в подводной части его корпуса смутные, но четко локализованные ощущения. До тех пор пока это создание не награждает его из-за длинных вьющихся волос кличкой Барышня, тем самым превращая в козла отпущения для трех дюжин отроков и отроковиц и одновременно преобразуя его зарождавшуюся склонность к опушенным ляжкам и вышеупомянутым чудесам в необоримое отвращение. Гадюка номер два.

Много лет спустя, чтобы доставить удовольствие матушке, он женится. На женщине, которая неотступно преследует его своими животными домогательствами. Поскольку он отказывается, она пытается рассорить его со все, ми друзьями. Не преуспев в этом, принимается пить. Ежевечерне возвращаясь домой в пьяном виде, по-звериному набрасывается на него со всеми своими ляжками, пушком и чудесами. Избавиться от всего этого ему удается лишь ценой весьма внушительного ежемесячного содержания. Гадюка номер три. Так вот…

Так вот, все эти три гадюки лишь подготовили пришествие четвертой: Гадюки законченной, Гадюки заматерелой, Гадюки непревзойденной, Гадюки вершинной, квинтэссенции Гадюки, Гадюки химически чистой, Гадюки из Гадюк: так называемой Пажине, что якобы из Шартра.

Чье настоящее место в петле на конце веревки, а не на том конце телефонного провода.

Она звонила ему еще дважды, назначив две встречи в двух музеях: Сернуши (искусство Китая со 2-го тысячелетия до нашей эры и до XVIII века) и Карнавале (лики Парижа от эпохи Генриха Четвертого до наших дней).

В последнюю встречу Гадюка, как обычно, поклялась, что уж эта действительно последняя, и тон ее был до того искренен, что хоть на стенку лезь. Так что, занимаясь умерщвлением Афанасия, он задавался вопросом, когда же наступит следующий раз.

В умерщвление Афанасия он вкладывал суеверную озлобленность. Он не мог отделаться от мысли, что сей благочестивец принес ему неудачу и с его исчезновением сгинет и появившаяся вместе с ним Гадюка.

По счастью, конец был уже близок: изгнанный Валентом, патриарх в начале 366-го года добился разрешения вернуться в Александрию, где и завершил в мире изобилующую крутыми поворотами плодоносную карьеру. И вот уже и долгожданное 2 мая 373 года: Афанасий умирает, и вокруг него начинает распространяться стойкий запах святости.

Смерть являла собой весьма деликатный эпизод: о ней следовало повествовать достаточно живо, хотя и не чрезмерно реалистично, гармонично дозируя серьезность и легкость, чтобы донести до читателя, что она — всего лишь начало. Задачка.

На всякий случай Афанасий простил всем своим арианским гонителям, и в частности Евсевию Никомедскому и Евсевию Кесарийскому, — и в этот момент, деликатно постучавшись в дверь, в комнату вошла служанка и осведомилась, можно ли ей убирать в кабинете.

— Ах, нет. Сейчас не время! — воскликнул Сиберг, похлопывая по бокам пишущей машинки.

— Но я закончила в комнате!

— Нет, Жоржетта, не сейчас! Попозже!

Досадливо помахав в сторону двери, он задался вопросом, какую же, черт побери, впечатляющую мистическую демонстрацию мог выдать этот треклятый святоша, прежде чем по примеру всех прочих откинуть копыта.

Жоржетта с пылесосом в руках продолжала торчать перед ним.

— Да уж, чтобы писать книжки, надо иметь кое-то в голове! — заметила она, покачав собственной. — Я, как вижу вас, просто в экстазе.

В раздражении Сиберг снова хлопнул свою машинку по бокам. С его языка готовы были слететь грубые слова, но неожиданно он сдержался: воистину, эту Жоржетту иногда посылает словно само провидение. И он тотчас вогнал Афанасия в экстаз.

— Я, конечно, извиняюсь, — молвила Жоржетта, — но раз я кончила комнату и не могу заняться кабинетом, то что мне делать?

— Что хотите… Знаете что, сходите-ка мне за газетой.

— За какой?

— За любой.

— Не знаю, найду ли такую, — обиженно отозвалась Жоржетта.

У нее появилось смутное ощущение, что поход за газетой не продиктован никакой особой необходимостью — если не считать таковою желание хозяина услать ее подальше. Тем временем Сиберг вовсю стучал на машинке, не обращая на нее больше никакого внимания. Она сухо ответила, что, дескать, ладно, она идет, и недовольной походкой вышла из кабинета.

«Афанасий в экстазе ожидал зова Господня…» — легко печатал Сиберг. Проклятье вот-вот снимется, наконец-то с него спустит свой дурной глаз этот святой, которого он уже не мог видеть: Афанасию оставалось каких-то несколько строчек, он не перевалит за 205-ю страницу, «…и зов Господень прозвучал».

Одновременно с телефонным звонком. Сиберг помянул Всемогущего, хлопнул по бокам машинку, которой это уже начало надоедать, снял трубку и нелюбезно произнес:

— Алло!

— Алло, мэтр?

— Опять вы! — пробурчал он.

То была она.

— Уж и не знаю, как перед вами извиняться, мэтр…

Этот лицемерный голос! Голос, который словно заламывает в отчаянии руки!

— Так и не извиняйтесь! И не называйте меня «мэтр»! — прорычал он, хлопая по бокам машинку, которая и без того уже была на взводе, а теперь и вовсе обозлилась и решила при первом же удобном случае заклинить свои табуляторы.

— Мне неловко, я чувствую, что беспокою вас… Похоже, вы немного нервничаете. Если вы предпочитаете, чтобы я позвонила несколько позже…

— Говорите, что имеете сказать, да поторопитесь: сейчас вернется моя служанка, и мне бы не хотелось, чтобы она…

— Ну разумеется! Уж я-то знаю, что это такое!.. Вы, конечно, догадываетесь, для чего я позволила себе вам позвонить?

Сиберг, набрав в грудь побольше воздуха, произнес, чеканя слова и давая им веско упасть:

— Послушайте-ка меня, мадемуазель… Пажине: деньги у меня кончились. Понимаете? Кон-чи-лись! Или вы думаете, что я их печатаю?

— А ваши книги? А Афанасий?

— С Афанасием я до сих пор еще не разделался! И все из-за вас! Как вы думаете, легко ли сосредоточиться в промежутках между вашими телефонными звонками и встречами с вами в музеях?

— Уж поверьте: если б это зависело только от меня!..

— Встаньте-ка на мое место, черт побери!

— Я на нем уже стою! Как раз поэтому мне и необходимо еще…

— Ни гроша! Вы слышите?

— …на двадцать пять процентов больше, чем в прошлый раз.

— Как? Как? Как?

— Да-да, я понимаю.

— Нет, но у вас что-то с головой? Нет, но вы отдаете себе отчет… Где я, по-вашему, возьму…

— Я к вам не с ножом к горлу: скажем, послезавтра, в четверг, в шестнадцать часов, в музее Человека.

— О-ля-ля! Ля-ля!

— …у скелета питекантропа.

— У скелета питекант… О небо, чем я перед тобой провинился?

— Что такое? — оскорбилась так называемая Пажине, — вам не нравятся питекантропы? Вы что, расист?

Столь грязное обвинение оказалось последней каплей, и Сиберга прорвало.

— Вы с вашими музеями! — зарыдал он. — Видеть больше не могу эти музеи! Ненавижу музеи! От ваших музеев меня тошнит! Понимаете?

— Еще как понимаю! Знали бы вы, как я вас понимаю!

— В мире есть и другие места помимо музеев! Не знаю, ну там парки, скверы…

— Ну конечно же! Вы совершенно правы! Это куда веселее! И почему вы раньше не предложили? Всякий раз, когда у вас появятся мысли по усовершенствованию наших встреч, наподобие этой, высказывайте их без колебаний. Итак, по-прежнему послезавтра, в четыре часа пополудни, но в Люксембургском саду. Перед Кукольным театром.

Она дала отбой. Сиберг бросил дьявольскую трубку на адский рычаг, вырвал из машинки страницу 205, на которой, с удобством устроившись на тончайших листах бумаги, вдобавок проложенных копиркой, треклятый Афанасий ожидал в экстазе, скомкал ее и швырнул в корзину для бумаг, тут же опрокинул корзину, потом разодрал записную книжку, сломал шариковую ручку, распотрошил фломастер, раздавил вечное перо, разодрал свой бювар, истоптал свой коврик, бухнул кулаком в стол, изорвал свой «Малый Ларусс» в мелкие клочки и рассеял их по ветру[26], и наконец осыпал ударами бока пишущей машинки, которая, потеряв терпение, тотчас отказала, даже не подумав подать, как это предусмотрено трудовым законодательством, заблаговременного письменного предупреждения.

Запыхавшийся, с разламывающейся от ненависти к Гадюке и от денежных забот головой, он не услыхал стука в дверь и не пригласил войти, вследствие чего с газетой под мышкой вошла Жоржетта.

— Смотри-ка! — удивилась она, — у вас был сквозняк?

Она положила газету на письменный стол посреди обломков ручек и клочков «Лapycca».

— Вот газета, — объяснила она, указывая на газету. — Я так и попросила: любую. И мне ее дали.

— Спасибо, — отозвался Сиберг, усиленно думая: «Где взять денег?»

— Так я могу убирать в кабинете?

— А? Нет!

Деньги… деньги…

— А уборка бы тут не помешала! — заметила Жоржетта, обозревая поле битвы. — Вы не читаете газету?

— А? Нет!

Деньги… деньги…

— Тогда, может, я ее почитаю — мне все равно нечего делать.

— А? Да!

Деньги… деньги…

Жоржетта пренебрегла всевозможными геноцидами, массовой резней, должностными преступлениями, заговорами, государственными переворотами и покушениями, которыми полнились дипломатические страницы этого издания, а сразу погрузилась в хронику происшествий.

Тем временем Сиберг суммировал: содержание Гадюки номер три, платежи, связанные с приобретением квартиры и современной обстановки, не говоря уже о ежегодных отчислениях в Фонд Дополнительной Пенсии для Религиозных Авторов (ФДПРА), в Социально-Страховой Фонд Писателей, Перешедших в Католичество (ССФППК), в Фонд Медицинского Обеспечения Не Получающих Жалованья Болландистов (ФМОНПЖБ), в Фонд Обеспечения Старости Независимых Агиографов Парижского Региона (ФОСНАПР), и сравнивал результат с авансом, который ему уже согласилось выдать под Афанасия издательство Блюмштейна.

— Смотри-ка! Вот это интересно!

Это восклицание Жоржетты вывело Сиберга из приходно-расходных размышлений.

— А? Что? Что там интересного?

Жоржетта помахала газетой:

— Да вот этот снимок! Они говорят, это фото мужчины, который исчез!

— Действительно, очень интересно!

Деньги, деньги!

— Но я же видела этого мужчину! — возбужденно продолжала Жоржетта.

— Тем лучше для вас, — с отсутствующим видом проронил Сиберг. Про себя он обращался к Афанасию со спешной и горячей молитвой:

«Возможно, я был с вами резковат, но вы не были бы святым, если б не умели прощать! В этом деле мамочка рискует жизнью, бедняжка, а я — писательской карьерой!..»

— Смотри-ка! Вот это интересно!

Досадуя, что его перебили в столь возвышенном общении, — он прокричал:

— Ну, что там еще?

— В заметке пишут, что этот мужчина пропал в субботу утром! А я как раз и видела его в субботу утром! У того господина, к которому прихожу убирать по субботам: господина Летуара!..

«На мамочку вам, возможно, наплевать, — возобновил Сиберг свое обращение к Афанасию, — но если рухнет вся моя карьера, то не увидит света и ваше жизнеописание! Так что…»

— Смотри-ка! Вот это интересно!

— О-ля-ля! — в отчаянии воскликнул Сиберг.

Жоржетта истолковала этот возглас как приглашение поделиться подробностями:

— А в статье-то про господина Летуара даже не упоминают! Тут пишут, что никто, дескать, не видел того, другого господина с тех пор, как он вышел из дому…

— Выходит, вы видели не его, вот и все!

«…Так что из сострадания и в своих же собственных интересах, святейший Афанасий, помогите мне! Сделайте так, чтобы я нашел деньги!»

— Да нет же, это был точно он! Я прекрасно помню! Даже то, что, когда он пришел к господину Летуару, у него был очень недовольный вид, — я еще подумала, что добром промеж них дело не кончится!

— Добром не кончится? — навострил уши Сиберг.

— Ну, это просто так говорится. Самой убедиться в том, права я была или нет, мне не пришлось: господин Летуар сразу же услал меня за покупками. А когда я вернулась, тот господин уже ушел. Забыв свою шляпу!

— Смотри-ка! — воскликнул Сиберг. — Это интересно! И он не спохватился? Не вернулся за ней?

Жоржетта, прыснув, помотала головой:

— Вот же разиня, а? Когда я сказала про шляпу господину Летуару, он с досады едва лопату не выронил.

Сиберг замер на стуле:

— Лопату? Какую лопату?

— Ту, что была у него в руках, а то еще какую?

— И что же он делал с этой лопатой?

— Сажал у себя в саду картошку.

— Вы хотите сказать, что он лопатой сажал картошку?

— Да ничего я не хочу сказать — это он сказал мне, что посадил картошку! Он как раз заканчивал засыпать яму.

— Яму, — повторил Сиберг. — Какого размера?

— Нормального.

— Что значит — нормального? Длинную? Широкую? Припомните!

— Ну, длиной и шириной как… э-э… в рост нормального человека, вот! Этот господин Летуар живет один, вот я и подумала, что он посадил картошку на одного человека!

— Ну конечно! — пробормотал Сиберг.

— Но я все равно удивилась — ведь я впервые видела, чтобы он занимался огородничеством.

— Так значит, когда вы показали ему на шляпу, забытую гостем, он выглядел раздосадованным?

— Не то слово! Да еще наказал никому об этом госте не рассказывать. Как будто это в моих привычках — трепаться направо и налево о том, что творится у людей дома! Не-ет, мой девиз — «Держи язык за зубами!»

— Как вы правы, Жоржетта! — с жаром подхватил Сиберг. — «Слово, хранимое в себе, — твой раб, слово же высказанное — твой властелин», — говорил один китайский мудрец…

— Ах, эти китайцы! — всплеснула руками Жоржетта. — Я читала, что через десять лет их будет чертовски много!

— Тем более следует продолжать обо всем этом помалкивать!

— Я так и собираюсь!

— Ни слова! Никому! Раз уж этот господин… этот господин, как бишь его?

— Летуар.

— Раз уж этот господин Летуар… который живет… э-э… где, вы говорите?

— В Сен-Клу, дом двадцать девять по улице Бориса Виана.

— Раз уж этот господин Летуар, — повторил Сиберг, лихорадочно записывая что-то обломком шариковой ручки на обрывке бумаги, — который живет в Сен-Клу, в доме двадцать девять по улице Бориса Виана, попросил вас молчать, то у него на это, видимо, были свои причины.

— Ну разумеется! Частная жизнь людей — это святое!

— Совершенно верно. Так, ну хорошо, Жоржетта, вы свободны.

— Так мне не убирать кабинет?

— Нет. Не сегодня. У меня срочная работа…

— Тогда до следующего вторника, месье.

— До вторника. Эй, не прихватите мою газету! Дайте-ка ее сюда.

Когда Жоржетта ушла, Сиберг со все нарастающим возбуждением прочел заметку в газете. Потом он откинулся на спинку кресла, развел руками и устремил восхищенный взгляд в потолок.

— Чудо! — прошептал он. — Афанасий, благодарю вас! Вот это оперативность!

Предыдущая главаГлава 39 из 46Следующая глава