На вторые сутки пути их корабль оказался в окрестностях Майнца и Висбадена: здесь была развилка рек — Рейн налево, Майн направо. Йошка плыл по Рейну на север, Герман собирался по Майну во Франкфурт. И Опраксе надо было решать, с кем же следовать дальше.
Разговор состоялся на палубе, под открытым небом и довольно сильным дождём. Ветер теребил их накидки, капли брызгали в лицо, и беседа вышла какой-то нервной, неприятной, обрывочной. Немец звал с собой, убеждал, что нельзя расставаться, что в конце концов дело не в императоре, а, наоборот, в них самих — лучше скоротать оставшиеся дни вместе, пусть отрёкшись от схимы, от духовных обетов, но зато в любви и покое. Евпраксия отнекивалась — грустно, нехотя, погруженная в себя, в собственные мысли. Нет, остаться в Германии вовсе не хотела, потому что Германа не любила и не чувствовала потребности разделить с ним остаток жизни; но и возвращаться на Русь опасалась — в келью, в одиночество, в прозябание и забвение. Что же выбрать? По какому пути отправиться?
Йошка торопил: судно не могло стоять долго, надо было сниматься с якоря. И епископ, нахохлившись, мокрый, раздражённый, не выдержал:
— Ваша светлость, говорите же последнее слово. Или сходим вместе, или ухожу я один.
«Господи, последнее слово! — ужаснулась она. — Точно перед казнью. Вынесение приговора — и ему, и себе, и всем... Я не знаю, Господи! Совершенно не представляю!» и потом, словно не сама по себе, а под чью-то диктовку, произнесла:
— Еду дальше. Будь что будет.
Промелькнула мысль: «Что же я наделала?!» Даже удивилась: «Почему сказала именно так? Не заметила, как переступила черту». Спохватилась: «Может, передумать? Присоединиться к нему?» Но смолчала.
Кёльнский священнослужитель тоже молчал. Сразу как-то сник, словно бычий пузырь, из которого выпустили воздух. И морщины на лбу и щеках сделались рельефнее. Выдохнул негромко:
— Ну, как знаете, сударыня. У меня больше нет слов.
Снова воцарилось молчание. Дождик моросил, оседая в ткани накидок.
На губах у Опраксы промелькнуло некое подобие невесёлой улыбки. И она сказала:
— Тихий ангел пролетел...
Он не понял:
— Что?
Евпраксия пояснила:
— Так у нас в Киеве говорят. Если собеседники потеряли нить разговора и замолчали — «тихий ангел пролетел»...
Герман посмотрел на неё с тоской:
— Тихий ангел, да... Вы, как тихий ангел, пролетели по моей жизни... и по нашей Германии!..
— О-о! — воскликнула Опракса. — Я совсем не ангел. Столько грехов на мне, что не отмолить никогда. И совсем уж не тихий: стала роковой женщиной для кесаря...
— Кесарь сам виновен.
— Ах, не будем говорить о покойном плохо.
Снова помолчав, немец заключил:
— Обещаю вашей светлости: приложу все силы, чтобы снять анафему с императора и похоронить его с честью. А когда добьюсь этого, то приеду на Русь и возьму вас к себе.
Ксюша засмеялась:
— Даже если буду уже старухой?
— Даже если старухой. Но надеюсь, что увидимся раньше. — Наклонившись, он поцеловал её в щёку.
И она поцеловала его.
Герман сразу заторопился, прихватил свои вещи, помахал рукой Йошке и стремительно побежал по сходням на берег. Даже не оглянулся ни разу, словно опасался не выдержать, броситься назад и опять молить её о любви.
Судно отвалило от пристани.
Евпраксия смотрела вслед архиепископу до последнего мига, до тех пор, пока далёкий причал не исчез из её поля зрения. Осенила себя крестом и подумала: «Вот и всё. Я опять одна. Впрочем, не беда. Мне никто не нужен — кроме Кати, Васки и маменьки. Лучше быть одной, чем жить с человеком без взаимного чувства».
Рейн катил осенние воды. Впереди лежали Вестфалия и Брабант, а затем — Северное море.
До трагической гибели Адельгейды оставалось ровно полтора года.