Сватать четырнадцатилетнюю Евпраксию Всеволодовну из Германии прибыла её тётка — маркграфиня Ода фон Штаде.
Дело в том, что Ода была второй женой старшего сына Ярослава Мудрого — Святослава Ярославича. Вместе жили они недолго, но счастливо, правили Киевом три года и родили сына. Но внезапно у князя на щеке появился фурункул, вскрыли его неудачно, и от заражения крови Святослав умер. Безутешная вдова с маленьким ребёнком отбыла в Германию, увезя с собой громадное состояние...
И никто не знал, что княгиня перед отъездом спрятала в днепровских пещерах ценностей не меньше, взять с собой которые просто не смогла. А потом искала предлог возвратиться в Киев за второй половиной своих сокровищ.
Что ж, предлог был выбран достаточно убедительный. Северной землёй в Саксонии, Нордмаркой, правил её брат, Удон II фон Штаде. В тридцать девять лет он скоропостижно скончался, поскользнувшись на лестнице и разбив затылок о каменную ступеньку. И оставил после себя процветающие поместья, многочисленные амбары, полные пшеницы и проса, винные погреба, две суконных мануфактуры и немалые стада коров и овец. Всё это досталось его сыновьям — Генриху по прозвищу Длинный, семнадцатилетнему юноше, и тринадцатилетнему Людигеро-Удо. В общем, тётя сделала предложение старшему племяннику: мол, она съездит в Киев и сосватает за него княжну Евпраксию, за которой дадут приданого — видимо-невидимо.
Генрих Длинный, тощий, нескладный молодой человек, рыжий и лопоухий, сплошь в больших и маленьких конопушках, с недоверием смотрел на неё, невысокую тридцатилетнюю даму, полноватую и довольно милую:
— Право, тётя, я озадачен. Может быть, найти невесту из наших?
Ода возразила:
— Глупости, мой друг, у тебя напрасные опасения. Русские такие же христиане, как мы; чуточку наивнее и попроще, чуточку упрямее и суровее, а вообще люди славные и гостеприимные. Я вон прожила среди них столько лет и, как видишь, жива-здорова.
Юноша по-прежнему сомневался:
— Да она, наверное, ни бум-бум по-немецки...
— О, не страшно. Мы её отдадим подучиться в Кведлинбургский монастырь. Пусть штудирует языки, примет католичество, разовьётся как следует. Ей ведь ныне всего четырнадцать. А когда шестнадцать исполнится, свадебку сыграете.
Генрих Длинный молча поморгал и спросил напоследок:
— Да она хороша ль собою?
— Просто прелесть! — с воодушевлением воскликнула тётка. — В ней намешана скандинавская, славянская и куманская кровь. В результате вышел ангелочек — глаз не оторвать! И смышлёная очень. Ты не пожалеешь, верно говорю.
Наконец он сдался и кивнул со вздохом:
— Хорошо, согласен. Отправляйтесь и, коль сговоритесь, привезите её вначале сюда, в Штаде, для знакомства, а потом уж отправим в Кведлинбург.
— Так и сделаю, дорогой, можешь быть спокоен...
...Евпраксия вышивала на пяльцах в мастерских Андреевского монастыря, как вошла келейница Серафима и произнесла низким голосом:
— Душенька Опраксушка, милости прошу к её высокопреподобию. Ждут к себе немедля. Поспешай, родимая, дабы матушка не почали гневаться. Ныне сутрева в нерасположении духа.
— Ах! — воскликнула четырнадцатилетняя княжна. — Не иначе, дурные вести. Может, батюшка нежданно-негаданно захворали? Или с братцем Володимером Мономахом что? Ой, не приведи Бог! — И, перекрестившись, устремилась к двери.
Был июнь. Солнце жарило рьяно, прямо-таки вцепляясь в чёрную материю её платья. Туфельки шуршали по белому раскалённому камню бесконечного ряда ступенек. Если глянуть с высокого крыльца, можно рассмотреть за стеною монастыря вымощенный Андреевский спуск, ведший ко Владимирской горке. Именно с неё, по преданию, сто лет назад и крестил её прадед киевлян...
Девочка вошла в Янчины палаты. Янке было в ту пору тридцать три года. Стоя у оконца, настоятельница смотрела во двор, и её худая длинная фигура в чёрном балахоне выглядела точно обугленное дерево посреди сильного лесного пожара. Повернула голову в сторону вошедшей. Тень от рамы вроде разрезала её лицо: нос немного приплюснутый, плотно сжатые недобрые губы...
— А, явилась не запылилась, — проворчала игуменья, подойдя к сестре. — Говорят, в последнее время делаешь успехи. На латыни болтаешь бойко. Ну-тка переведи: «Fortuna tibifavet».
Девочка наморщила лоб:
— «Счастье... тебе... благоволит...»
— Совершенно правильно. Но об этом есть и другое изречение: «Fortuna vitrea est, tum, cum splendet, fran-gitur». Понимаешь? «Счастье порою разбивается, как стекло, в миг его особого блеска». Никогда нельзя забывать, чтоб не загордиться.
Евпраксия согласно поклонилась. Настоятельница монастыря протянула руку и взяла двумя пальцами нежный подбородок сестры. Подняла её лицо к свету, рассмотрела внимательно: смуглая, с оттенком гречишного мёда, кожа, сросшиеся брови, острый носик, карие глаза, словно два умытых дождём лесных ореха, загнутые кверху ресницы... Да, она была хороша! А со временем превратится просто в красавицу — безусловно. Почему одним всё, а другим ничего? Чем Господь прогневался на Янку? Обделил женской привлекательностью, а потом и разбил надежды на семейное счастье? А вот этой пигалице, половчанке, соплячке — и пригожесть, и отменное сватовство? Ненавижу её, задушить готова!
— Не томи мою душу, сделай милость, — жалобно сказала юная княжна, не сумев по-взрослому выдержать устремлённого на неё холодного, хищного взгляда. — Для чего кликнула меня? Не случилось ли что худого с тятенькой и маменькой?
Верхняя губа игуменьи иронически дрогнула:
— Маменька твоя!.. Что с ней станется? — Отпустила подбородок малышки. — И отец, слава Богу, здоров и бодр. От него прибежал посыльный. Велено тебе идти во дворец, в лучшие наряды облечься и предстать пред их сиятельны княжьи очи.
— Что за надобность — сообщи, не мучь!
— Скоро всё узнаешь. — Янка посмотрела на неё с долей жалости: — Не трясись, дурёха. Чай, не голову тебе сечь ведут. Живота не тронут. — И перекрестила напутственно: — Ну, ступай, ступай, время дорого. У ворот увидишь Груню Горбатку и холопа Микешу — с ними и пойдёшь.
Поклонившись, Евпраксия скользнула за дверь. Ног не чуя, проскакала по лестницам и пошла вприпрыжку через жаркий, раскалённый полуденным солнцем двор. Тут навстречу ей стали появляться из мастерских её однокашницы. В том числе и две сердечных подруги — Фёкла по прозвищу Мальга и Екатерина, Катя Хромоножка. Фёкла происходила из боярского рода Вышатичей, но её родители умерли, а из родственников остались только дяди — Ян Вышатич и Путята Вышатич. Оба посчитали за благо приютить племянницу в школе для девочек при монастыре, уплатив за её полное довольствие. Бедная же Катя, несмотря на увечье — родовую травму, вывихнутый бедренный сустав, — сохраняла доброту и весёлость. Обе, заприметив Опраксу, сразу подошли, начали выспрашивать: для чего позвали? Что случилось?
— Ой, не знаю, не знаю, — ни жива ни мертва говорила Ксюша, осеняя себя крестом. — Батюшка в палаты зовут. Для не ясно какой затеи.
— Может, сватать будут? — вслух подумала Хромоножка. — Очень даже просто.
— Неужели? — похолодела сестра. — Я умру от страха!
— Душенька, Опраксушка, — улыбнулась Мальга, — коли отдадут тебя за какого-нибудь заморского прынца, прихвати и меня с собою в чужедальние страны! Страсть как хочется поглядеть на мир!
— Ясно, прихвачу, — нервно рассмеялась подруга.
— Вместе-то надёжней.
У ворот её поджидала Груня Горбатка, пожилая нянька, и холоп Микеша, парень лет шестнадцати, бывший у князя на посылках. Оба поклонились при виде маленькой хозяйки.
— Грунечка, голубушка, — бросилась она к челядинке, — растолкуй, сделай милость, на какую такую надобность я сдалась отцу?
— Ох, кровиночка ты наша, буйная головушка, — обняла её скособоченная служанка. — Увезут тебя от нас к бусурманам лютым, за четыре моря! — И расплакалась чуть ли не навзрыд.
— Тьфу, Горбатка, полно голосить! — сплюнул провожатый. — Ты не слушай ея, дуру окаянную, Евпраксея свет Всеволодовна. Никакие не бусурмане лютые, а вдова Святославова из Неметчины пожаловали — выдавать тебя за немецкого племянника, богатея-вельможу.
— Свят, свят, свят, — прошептала княжна. — Да неужто правда?
— Вот те крест — не вру!
Не прошло и полутора часов, как её, разодетую в парчу и меха, с длинной толстой косой, перекинутой на грудь, в золотой диадеме шириной в два пальца, всю в бриллиантах и яхонтах и с височными золотыми кольцами, вывели в просторную залу-гридницу — главную палату дворца.
Во главе стола восседал отец — Всеволод Ярославич, плотный широкоплечий мужчина, у которого левая бровь была рассечена саблей; этот шрам придавал его лицу выражение постоянного удивления.
Справа от него находился Ян Вышатич — старший дядя Фёклы-Мальги, киевский тысяцкий, воевода, с крупной сединой в волосах и серьгой в правом ухе.
Слева занимал место митрополит Иоанн II в белом клобуке и просторной рясе; из-под бороды клинышком у него блестел серебром тяжеленный крест. Был он константинопольский грек и не одобрял связей Киева с Западом.
Дальше располагались приближённые князя — видные дружинники, знатные бояре и старейшины города. На такие пиры женщин не пускали, но сегодня сделали исключение: по одну сторону от князя разместилась его супруга — половчанка Анна, по другую — Ода фон Штаде. Евпраксия помнила её смутно (та уехала в Германию шесть лет назад, девочке тогда было восемь), но теперь, после слов Микеши, сразу восстановила в памяти.
Поклонившись в пояс, Ксюша прошептала:
— Здравия желаю всем честным господам, а великому князю и великой княгине в отдельности. Звал ли, тятенька? Правду ли поведали, что имеешь ты надобность во мне?
Всеволод отпил из высокого червлёного кубка, согнутым указательным пальцем вытер край усов; на перстах его горели драгоценные кольца. Ласково взглянув серыми глазами на дочь, утвердительно покивал:
— Здравствуй, здравствуй, Опраксушка, самая пригожая моя дщерь. Как идёт учение, много ли познаний праведных ты в себя впитала?
— Слава Богу, порядочно. Слов дурных от наставников не слыхала.
— Умница, хвалю. И горжусь тобою. А теперь услышь княжье и отеческое моё повеление. Надлежит тебе этим летом следовать в германские земли, к будущему мужу — графу Штаденскому. Во главе поезда поскачет Ян Вышатич, а с собою возьмёшь надлежащую прислугу и знатное приданое. Я скупиться не стану, лучшее отдам, что смогу. Тем продолжу деяния моего великого тятеньки Ярослава, укреплявшего узы Иеропии и Руси. И да будет по сему!
Юная княжна в знак покорности наклонила голову, приложив руку к сердцу, и затем, волнуясь, проговорила:
— Как прикажешь, отче. А дозволь просьбу высказать?
— Говори, не таись, хорошая.
— Разреши взять с собою Фёклу-Мальгу как мою любимую дружку? У нея такое желание, да и у меня тож. Мы вдвоём, обе-две, верно не погибнем посреди чужеземцев!
Все заулыбались речи Евпраксии, а отец ответил:
— Я бы согласился, будь на то воля попечителей ея, Яна да Путяты.
Пожилой воевода покачал серьгой в ухе и покашлял в кулак. А потом сделал разъяснение:
— С братцем мы давно в распрях. У него спросите отдельно. А с моей стороны возражений нет. Пусть Мальга поедет, может быть, и счастье своё отыщет. В жизни ить, известно, происходит всяко.
Так и рассудили. Только митрополит пробубнил с неодобрением:
— Никакого счастья у еретиков-латинян быть не может. Лишь разврат и смута.
Киев постоянно лавировал между Западной Европой и Константинополем. Всеволод пышно принимал послов от Генриха IV, воевавшего с Папой, но открыто не поддерживал. А митрополит, ненавидевший католиков, в споре Генриха и Папы всё-таки склонялся в пользу Папы, нежели «антипапы» (то есть вёл себя, как и Константинопольский Патриарх). Словом, князь нередко поступал, не считаясь с первосвятителем, Иоанн же позволял себе иногда словесные выпады против князя. В целом же друг с другом уживались неплохо.
Вскоре после пира в терем к Евпраксии, милую светёлку, где она жила, поднялась тётя Ода. Заглянула в дверь и сказала на вполне сносном русском:
— Тук-тук-тук, мошно заходить? Я не потрефошу покой будусчий графинь?
Девочка вскочила с колен, потому что молилась перед образами в Красном углу, и, залившись румянцем, вежливо склонилась в поклоне.
— О, мин херц, мне не нушен цирлихь-манирлихь. Мы с топой же родные, йа? — И она по-матерински обняла Ксюшу. — Мой племянник Хенрихь повелел кланяться тёпе и преподносить айне кляйне подарок в знак лубоф унд на добрый лад — так, понятно, йа? — Немка отцепила от пояса небольшой кожаный мешочек и достала оттуда серебряную коробочку на цепочке. — А те-пер смотреть, што фнутри этот медальон! Айне гроссе интересе!
Дочка Всеволода надавила на пупочку сбоку, верхняя пластинка подпрыгнула, и под ней оказался вырезанный из кости профиль молодого мужчины, прикреплённый на тёмно-фиолетовый самоцвет, выполнявший роль контрастного фона. Миниатюра была необычайно изящной. Ода объявила:
— Это есть господин Нордмарки, маркграф фон Штаде, Хенрихь Ланг, што по-русски Длинный, — тфой шенихь! Мошно надефать цепочка на шея и носить, как ладанка, штоп не сапыфать! Ты дофольна, йа?
Профиль был как профиль, никаких эмоций он не вызывал, но из вежливости пришлось согласиться:
— Благодарствую, тётушка, за заботу и ласку. Буду носить на шее и молиться за здоровье его светлости.
— Гут, гут, ошень карашо!
Немка была действительно довольна: сговор состоялся, и, пока он шёл, слуги маркграфини, бывшей великой княгини Киевской, выкопали из указанной ею пещеры сундуки с богатствами, погрузили на крытые повозки и доставили в условное место, вне Киева, чтобы присоединиться к свадебному поезду, отправлявшемуся в Германию. И наверное, из приданого Евпраксии Генрих Длинный что-нибудь ей отвалит, отмечая тётины заслуги в устроении выгодного брака. Так она обеспечит безбедную жизнь и себе, и сыну!..
А подруги Ксюши, рассмотрев профиль в медальоне, заключили веско: некрасив, но и не дурен. Фёкла заявила:
— Ай, с лица, известно, воду-то не пить. Главное — богатый да знатный.
— Нет, ну всё же приятнее, если муж лен лицом и телом, — уточнила невеста.
— Может, и приятнее, только в муженьке красота — дело второстепенное. Радуйся, что идёшь не за старика и не за урода. Вот бы натерпелась тогда!
Катя Хромоножка поддержала её:
— Ох, счастливая ты, сестрица! Вот меня, убогую, век никто не просватает.
Будущая графиня, пожалев бедняжку, обняла её и поцеловала:
— Не тужи, родимая. Стану я в Неметчине настоящей хозяйкой, обустрою дом и тебя к себе выпишу. Уломаю супруга-то. Чай, не обедняем. Будешь за моими детьми приглядывать!
И сёстры хохотали от радости.
А потом у монашки Гликерьи — той, что преподавала в школе для девочек Андреевского монастыря греческий язык, географию и историю, — без конца допытывалась в деталях: какова страна Германия, с чем её едят? И совместными поисками в умных книгах выяснилось вот что.
Триста лет назад простиралась от Испании до Чехии и Польши необъятная держава императора Карла Великого. А когда он умер, то его империя быстро развалилась на части. К западу возникло королевство Франция, к югу — Италия, на востоке — Германия, между ними — Бургундия. И Германия, в свою очередь, состоит из отдельных княжеств-герцогств — Швабского, Баварского, Лотарингского, Франконского и Саксонского. Каждое герцогство — из отдельных вотчин, «марок». Стало быть, фон Штаде в герцогстве Саксонском заправляет Нордмаркой, примыкающей к Северному морю.
А король в Германии — Генрих IV — из Франконии. И саксонцы его не любят.
Евпраксии теперь часто снились эти загадочные земли — почему-то в виде непроходимых лесов, где поют диковинные разноцветные птицы и гуляют неведомые звери — единороги. А ещё снилось море — впрочем, больше похожее на Днепр, только шире, — как она и мужчина с профилем из медальона едут на большом красивом челне в сторону восходящего из воды солнца. «Господи, — молила невеста, — сделай так, чтобы всё это сбылось, стало явью. Чтобы полюбил он меня, я его, и, проживши дружно, мы бы умерли, как в сказке, в один день!»
Подготовка к отъезду шла тем временем полным ходом. В сундуки холопы складывали приданое, обустраивали повозки для дальней дороги, в специальном хлеву конюхи ухаживали за тремя княжьими верблюдами, поднесёнными Всеволоду его тестем — половецким ханом Осенем: было решено поразить воображение немцев экзотическим видом этих животных.
В отношении к самой Ксюше вскоре обнаружились перемены: девочки-боярышни в женской школе откровенно завидовали, а учительницы-монашки спрашивали не так строго. В окружении Всеволода то и дело заговаривали о грядущей поездке и давали советы. Даже сводный брат князь Владимир Мономах, прискакавший из Чернигова, где тогда правил, по делам к отцу, встретил девочку с невиданной доселе учтивостью, по щеке погладил:
— Немчуре спуску не давай, пусть не задаётся. Гитушка моя, аглицкая прынцесса, очень немцев не любит. Говорит, дикари да варвары. Ну, да ты не пасуй, знай, что за тобой — Русь!
Был он вылитый тятенька, только тридцатилетний. Портил его лишь слегка приплюснутый нос, как у Янки, — родовой знак Мономахов.
А ещё у Опраксы случился памятный разговор с иудеем Лейбой Шварцем, киевским раввином. Он два раза в год приносил князю дань, собранную с еврейской общины, и как раз сидел на скамейке в гриднице, ожидая управляющего хозяйством — тиуна, а княжна пробегала мимо. И, о чём-то вспомнив, подошла к нему.
Иудей поднялся и учтиво наклонил голову в шапочке-кипе. А невеста Генриха Длинного, посмотрев на Шварца снизу вверх, чуть прищурилась и спросила живо:
— Ты ведь, Лейба, родом из Германии — правду говорят?
Тот прикрыл веки в знак согласия:
— Точно так, да хранит Господь красоту твоё и здоровье!
— Что ж, тогда поведай, как там люди живут — весело, богато?
Иноверец развёл костистыми руками и пожал плечами. Было ему около пятидесяти, но морщины уже виднелись на его продолговатом лице, и залысины убегали под самую шапочку.
— Одного ответа у меня нет. Кто богаче, тот живёт весело. Кто беднее — печальнее. А бывает наоборот. Как везде. Просто к нашему брату, иудею, зачастую относятся плохо. Хуже, чем в Киеве.
— Отчего же так?
— Злобы в людях больше. Предрассудков и нетерпимости. Заставляют нас пришивать к одежде жёлтую полосу и носить колпак с рогами, чтобы точно видеть, что идёт чужак. Именно его надо бить в случае погрома. Оттого и бежим кто куда — либо на запад, к гишпанцам[13], либо на восток, к ляхам[14] и русичам.
— Понимаю... А скажи, как зовётся стольный град Германии — вроде нашего Киева?
— Но такого у немцев нет.
Ксюша в удивлении вытянула губы:
— Разве так возможно? Где живёт их король?
— Генрих Четвёртый, с твоего позволения, проживает в замке у себя во Франконии. Часто приезжает в другие герцогства. А столицы нет, так уж повелось.
— Надо же! Престранно, — покачала головой девочка и, подумав, ещё спросила: — А каков он, этот король? Ты его живьём видел?
— Видел, как твою светлость. Он высокий, стройный, держится в седле прямо. Взгляд — как молния... Про него разное болтают. Вроде бы заметит девушку пригожую — и увозит к себе в опочивальню. Ночь потешится — и зарежет. А ещё, говорят, будто не признает христианский Крест... Но не надо доверять сплетням: на торговой площади всякое услышишь.
Евпраксия перекрестилась:
— Ох, не дай Бог встретиться с таким! Ничего, в случае опасности Генрих Длинный, мой жених, меня защитит. Как ты думаешь, Лейба?
— Защитит, наверное. Если Генрих Четвёртый его не погубит...
Накануне отъезда князь пригласил Опраксу к себе, долго наставлял, говорил, что в семейной жизни надо слушаться во всём мужа, не перечить и не скандалить, соблюдать местные обычаи, деньги зря не тратить, а детей воспитывать в строгости и богобоязни.
— Тятенька, ответь, — задала ему вопрос дочка, — а коль скоро Генрих Длинный не окажется мне по сердцу, будет невоспитан и груб, а ещё, паче чаяния, бить начнёт и куражиться, — как мне поступить? Ворочаться домой без спросу или же терпеть до последнева?
Озадаченный Всеволод посмотрел на неё внимательно, и кривая, рассечённая левая бровь придала его лицу выражение ещё большего удивления. Подойдя поближе, он провёл ладонью по её волосам, чуть волнистым, мягким, цвета еловых шишек, заглянул в глаза. От отца пахло мускусным орехом: он специальной мазью нафабривал бороду, усы и причёску.
— Надобно терпеть, дочь моя. Ибо нам невзгоды даются для смирения духа. А князья да цари — человеки особыя, избранныя Господом для печения о простом люде. «Люб — не люб, по сердцу — не по сердцу», — разговор не про нас. Умножение достоинства и славы Отечества — вот о чём надо думать. А своим бегством опозоришь Русь... — Он прошёл взад-вперёд по палате, где беседовал с девочкой, и дощатые половицы под его сафьяновыми сапожками недовольно заохали. — Муж даётся Богом, и разрушить брачныя узы может только Бог. Или Церковь Святая — в редких случаях. Но тебе о них лучше и не знать. Так что ворочаться домой без спросу не смей.
— Как прикажешь, отче, — поклонилась дочь.
А за день до прощания мать-княгиня завела девочку к себе в горницу. Анне минуло в ту пору тридцать лет; небольшого роста, хрупкая, неулыбчивая, половчанка посмотрела на Ксюшу строгими глазами и сказала чинно:
— Тэвочки моя, скоро расставаться, да. Я тебе давать материнский совет-мовет: не позорить себе, но держать очень высоко! «Я княжон!» — всюду помнить. У тебе предок — не одна Русь, не один Рурик, не один варяг-маряг, нет! Есть и наш куманский хан — Осень, Шарухан, Урусоба. Помнить хорошо!
— Буду помнить, матушка, — посмотрела на Анну Ксюша и слега потупилась.
Мать порывисто притянула её к себе и, прижав к груди, звонко чмокнула в щёку — может быть, впервые за всё детство. А потом, вроде устыдившись, оттолкнула прочь:
— Ну, ступать, ступать! Душу не травить. Наш куманский женщин — плякать очень плёх!
И когда девочка, понурившись, двинулась из горницы, быстро перекрестила её — три раза.