К книге
ТарасикЧасть третья. Глава шестая
80%
Часть третья. Глава шестая
37

Как же так?! Ведь это они, они вчера после ужина играли на балалайках?.. От горячего душа у них блестели носы, как чисто вымытые кастрюли. Перед их лицами, насвистывая и раскачиваясь, размахивал руками старший механик — руководитель балалаечного оркестра.

Свети-и-ит ме-есяц,

Све-етит ясный! —

пели матросы.

— Сначала! — вздыхая, говорит стармех. — Петров, ты чего?.. Это ж месяц — не лапоть! Погляди-ка на месяц!.. Нежней давай… Поняли, матросы?.. Внимание! Начали.

На них были апашки всех цветов. (Они понавезли их из Сингапура). Их ноги были обуты в голубые, оранжевые и зеленые тапки.

Мама сказала:

— Ох и до чего же вы все разоделись, ребята!

Электрик, человек малюсенького роста, снисходительно ответил ей:

— Моряки, Соня, всегда любили культурненько одеваться. На гражданке мы тоже культурненько одевались. Как сегодня помню: иду я, бывало, вечером в сад. На мне брюки шелк-полотно, соломенная шляпа, а в руках — тросточка… В таком виде, ясное дело, иду на танцы. Все ждут: «Идет Артур!» На гражданке, Соня, меня звали исключительно Артуром.

— Это по какому такому случаю? — удивилась мама.

— Да вы его больше слушайте, ангел, — потеряв терпение, вмешался двадцатилетний рыжий радист. — И никогда его Артуром не называли. Его Пашей зовут… Силен заливать! Думает, если человек с берега, так уши развесит!..

Но это было вчера.

А сегодня мама Тарасика тихонько стояла поодаль, на палубе танкера, и глядела на них блестящими, внимательными глазами.

Они работали. Не замечали ее и не хвастались.

Над палубой взвивались клубы желтого дыма. Дым полз тихонько по ветру — за танкером. (Судно уже ушло далеко вперед, а за ним сквозь холодный и прозрачный воздух, как хвост, волочился дымок грязно-желтого цвета).

Было тихо. Слышался шорох воды, ее шум, ее плеск, к которым до того привыкает ухо человека, что они становятся как бы частью большой тишины моря.

Боцман стоял над открытой цистерной танкера и крепко держал обеими руками пеньковую веревку. Другим своим концом эта длинная и толстая веревка обхватывала мальчика-матроса. Рябой одноглазый боцман, широко расставив ноги, поддерживал матроса почти на весу.

А рядом с боцманом стоял другой матрос. Он окатывал цистерну из шланга струей холодной воды.

— Давай еще! — глухо и тихо говорил боцман матросу, державшему шланг. — Вправо, вправо давай!.. Осторо-о-ожней! — кричал он протяжно в переполненный паром металлический колодец. И наклонял над ним побагровевшее лицо. — Слышишь?! Ты слышишь меня?.. Давай-ка дерни за веревку!

Матроса, которого он поддерживал на весу, было не видно с палубы. Матрос был под палубой. Он драил танк.

…Танки — это и есть большие, глубокие, как колодец, цистерны танкера. В них перевозят жидкий груз.

Когда мама Тарасика в первый раз услышала слово «танк», ей представился танк военный. Он шел вперед и взрывал землю среди огня и дыма. И вдруг оказалось, что «танк» на танкере — это цистерна.

На этот раз палубная команда должна была особенно тщательно вымыть одну из этих четырех цистерн, чтоб подготовить ее к приему подсолнечного масла.

Облачко желтого дыма над металлической цистерной, которая называлась танком, становилось все гуще, гуще… Из бледно-желтого оно делалось темно-желтым, почти оранжевым.

В не видной с палубы и жаркой глубине, переполненной прогорклым дымом, делал свое дело матрос. Это его окатывали сверху, из шланга, струей холодной воды… Это ему говорил боцман: «Слышишь?! Ты слышишь меня?! Давай-ка дерни за веревку!»

Мама не могла увидеть матроса, который был в танке. Но она видела лицо боцмана.

Рябое и багровое, оно казалось таким сосредоточенным, как будто боцман сделался туговат на ухо. По его лицу можно было легко догадаться, как трудно держать на весу тяжесть, как тяжко дышать матросу в танке, какая нелегкая у него работа и как жарко ему.

Страстно-сосредоточенное суровое лицо боцмана, его прочно расставленные, вросшие в палубу ноги, широкое тело, грузные плечи, сдвинутая назад клеенчатая шапка и даже его руки, темные, с закатанными до локтей рукавами, со вздутыми жилами, жесткие и сильные, — все в нем, казалось, понимало, что держит человека.

Он стоял «на канате», как говорят моряки. А это значило, что не веревку он держал в своих руках, а здоровье и даже, может быть, жизнь другого человека.

— Довольно, дьявол!.. Лезай назад! — глухо и страшно кричал боцман в пустой колодец танка.

А мама Тарасика стояла поодаль на палубе и, засунув в карманы крепко сжатые кулаки, смотрела на боцмана блестящими, восторженными, щурившимися от солнца глазами.

О чем она вспоминает?

Она вспоминает историю, которую так любил слушать ее Тарасик.

…Маме Тарасика было тогда четыре года с половиной. (Ровно столько, сколько теперь ее сыну Тарасику.)

Она жила в детском доме. Как-то вечером ей сделалось скучно. Она обошла все комнаты, пробралась на кухню детского дома…

Плита уже не топилась… Мама потрогала холодную плиту, потом открыла тихонько двери черного хода и выбежала на улицу.

Она шла по улице и оглядывалась. Хорошо знакомые ей окна детского дома ярко светились в темноте.

Она свернула за угол, и не стало видно окон.

«Окошки!» — сказала мама. И еще разок повернула за угол. Но окошки пропали! Их сделалось не видать.

Она стояла совсем одна, без пальто и без шапки, а вокруг нее собрались люди.

«Девочка, ты заблудилась?.. А где твоя мама?»

«Не знаю», — отвечала мама.

«А кто твой папа?»

«Не знаю», — отвечала мама.

«Как же так?.. Такая большая девочка, а не знает, где ее мама и кто ее папа… А как тебя звать, девочка?»

«Семячкой».

«Да что ты плетешь, какая такая Семячка? А скажи-ка лучше, дурочка, на какой ты улице живешь?»

«Сама дура! — сказала мама. — На-ка, выкуси!» — и протянула тетеньке два крохотных замерзших пальца. (Она думала, что показывает ей кукиш.)

И вдруг кто-то закашлял за ее плечами и осторожно взял ее на руки.

Это был толстый сердитый дядя.

Как только он взял ее к себе, мама Тарасика отчаянно и сладко заплакала.

Ей было четыре года шесть месяцев. Она лепилась щекой к щербатой дядиной щеке и чувствовала сама, как жарко дышит исплаканным раскрытым ртом в его небритую щеку.

Он ни о чем ее не расспрашивал. Лицо у него было сосредоточенное, как будто глухое… Мама сразу смекнула, что он на свете самый главный. Ему было не все равно, что она ревет, все в нем переворачивалось от жалости к ней.

И вот щербатый дядя надел на нее свою теплую куртку и понес домой.

«Гляжу: ребенок плачет, — рассказывал он директору детского дома и разводил для ясности большими, толстыми руками. — Ребенок! Нацменка. Семячкой звать».

«Помахай, Сонюшка, дяденьке ручкой», — вмешалась няня.

Но мама уже бежала по коридору, громко хлопала сапожками и даже не обернулась в его сторону.

Прошло много лет. Но знакомое, пронзительное чувство чужого доброго могущества приходило к ней не раз с тех пор, как она выросла.

Вот и теперь оно пришло, когда она смотрела на одноглазого рябого боцмана.

Матрос вышел из танка, поднялся вверх по крутой и отвесной лестнице, нетвердо ступил на палубу и обтер ладонью со лба пот.

«На-ка, — деловито сказал боцман. И накинул на него стеганку. — Тикай! Зазябнешь».

И посмотрел в танк.

Матрос подхватил стеганку и, едва приметно пошатываясь, зашагал к кубрику.

На палубе танкера курить воспрещено. Поэтому боцман и не стал устраивать перекура. Сутулый и серый, он присел на корабельный кнехт, сдвинул на лоб зюйдвестку, вздохнул и задумался.

Было три часа дня. Солнце светило уже не так ярко, не таким отчетливым был в прозрачном воздухе длинный и узкий дым, который бежал за танкером.

Сложив большой и указательный пальцы кольцом, боцман пропускал сквозь это кольцо пеньковый канат.

Канат бежал. Боцман пел:

Не влюбляйси-и-и

В кари-ий глаз…

Он вздыхал и посапывал. И маме Тарасика слышалось по его голосу, что боцман усталый, сильно усталый, пожилой и ворчливый человек.

— Товарищ боцман!

— Мое почтеньице, — вздрогнув от неожиданности, сказал боцман. (Можно было подумать, что она невесть откуда взялась, что он увидел ее в первый раз за этот день, а не сам привел на палубу, чтобы показать, как драят танки.)

Мама молча и робко потопталась за его спиной. Но разговаривать боцману, видно, совсем не хотелось. Он продолжал задумчиво ощупывать канат.

Пальцы у него были дубоватые, темные, с расплющенными ногтями. Если поглядеть на них, вот так, со стороны, трудно было бы догадаться, как ловко и быстро они умеют работать всякую работу.

Мама вздохнула, точь-в-точь как боцман, подошла к открытому танку и наклонилась над его жаркой чернотой.

Танк опять показался ей похожим на колодец.

Дневной свет выхватывал из его густой тьмы только четыре ступеньки и кусок металлической обшивки. А дно танка застилал пар.

— Я ничего не вижу!.. — сказала мама. — По совести, мне бы тоже надо было спуститься в танк. («Анк!» — подхватил танк.)

— А чего ж особенного? — усмехнувшись, ответил боцман и высоко поднял лохматые брови. — Раз нужно, так, значит, лезайте…

— А вы мне выдайте спецовку! («Овку-у!» — перекатилось в темноте)…

— Чего ж не выдать… — Брови боцмана дрогнули. — Идите в подшкиперскую, обувайтесь и одевайтесь.

— Хорошо! — И мама сама удивилась звуку своего охрипшего голоса. — Сидите, сидите, товарищ боцман… Не беспокойтесь, пожалуйста… Мне покажут ребята. — И она, не оглядываясь, зашагала к подшкиперской.

— Да вы это что?! Взбесились? — неожиданным, как будто разбуженным и сорвавшимся с цепи голосом заорал ей вслед боцман. — Да вы как это об себе понимаете?! Видать, в горелки играть охота? Это же танк. Там — газы! Его недавно паром обваривали.

— Зачем?

— Опять двадцать пять!.. А для того, чтобы легче его отмыть…

— Но ведь матросы спускались, товарищ боцман!

— Спускались… Скажете тоже! На то они и матросы, чтобы спускаться… Может, и в жизни бы не полезли, да дело требует… Если потребуется, так они за борт покидаются. Ну?.. И что ж из этого вытекает?! Что пассажиры тоже должны кидаться за борт?..

— Я, по-моему, не посторонняя пассажирка на танкере!.. Я вписана в судовую роль [1]… И… я вам не девочка! Я ваша гостья на корабле.

— Загну-у-ули!.. «Не девочка», — изумился боцман. — А кто ж вы такая есть?.. Мальчик чи как?.. Оно и видно! Нашим ребятам за вас раздрайки от капитана! Нет такого закона, чтоб всюду суваться. И опять-таки, если вы наша гостья, так это еще не значит, что мы ваш след обязаны целовать.

— След?! — вне себя от обиды спросила мама. — След?.. Хорошо! Посмотрим, раз так.

— Чего? — весь побагровев, заорал боцман. — «По-о-смотрим»?! Ты слышал, Саша? — обернулся он к матросу со шлангом. — Она сказала: «Посмотрим». Будешь свидетелем. Все. Попрошу, гражданочка, очистить палубу от посторонних. Сейчас же очистить палубу!

И, раздувши ноздри, боцман сорвал с головы зюйдвестку и с размаху кинул ее о ту самую палубу, которую срочно надо было очистить от «посторонней» мамы Тарасика.

Несмотря на позднюю дальневосточную осень, выходя из машинного отделения на палубу, стармех ни за что (а может, назло) не надевал стеганки.

На нем был ладный, отделанный коричневыми ремнями комбинезон, под комбинезоном — крахмальная рубашка с короткими рукавчиками. Сильные и жилистые, как у большинства моряков, руки стармеха обросли обезьяньей шерсткой, жестковатым пушком. И тем более заметно это бывало, что дни стояли зимние, ясные, палуба вся была облита солнцем.

Высокого роста, грузный, он, раскачиваясь, шагал по палубам и прятал в карманы спецовки короткопалые руки со вздутыми суставами. (Не иначе, как руки бывшего борца. Такие, пожалуй что, и теперь могли бы свалить теленка).

Волосы у стармеха подстрижены ежом, как у детей, рыже-седые, начавшие от возраста седеть. Нос утиный, угрюмый, большой, с подвижными ноздрями. А глаза желтые, ласковые с пристальным зрачком.

Что бы ни делал стармех, с кем и о чем бы ни говорил (а чаще всего он говорил шутливо: «Серость, неделикатность»), глаза у него смеялись всегда. Такой уж, видно, веселый уродился на свет человек.

Матросы много чего про него рассказывали. Врали, будто на дальнем таинственном острове он спас когда-то самого главного негритянского вождя.

Рассказывали, будто он жил один-одинешенек на птичьих островах после кораблекрушения.

Говорили (радист говорил), что в шторм переломилось пополам судно типа Либерти, и стармех застрял на корме в комбинезоне и безрукавке. Пришлось его оттуда стаскивать багром, поскольку он весь от холода окоченел.

Ребята-стажеры смотрели на стармеха такими глазами, как будто их укачало или они наяву увидели сладкий сон.

Они ходили по палубам точь-в-точь как стармех, глубоко засунув руки в карманы.

Иногда они просили его свистящим, отчаянным шепотком:

— Товарищ стармех, а товарищ стармех!.. Вы расскажете?

— Чего?

— А как вы терпели бедствия?

— Детишки, да кто же это напоминает человеку о худом? Серость! Неделикатность!.. Попросите-ка лучше нашего капитана… Он на клотике [2] кофе пьет… Вот он вам все и расскажет до тонкостей. Наш капитан — капитан памятливый!

Одним словом, стармех был человек до того тертый, что лучше к нему и не подступаться. А то живо пошлет к капитану на клотик. Кофеек распивать.

Четыре раза он был в кругосветных плаваниях. Пел песни на французском и английском языках, играл на мандолине, балалайке, аккордеоне, не пил, не курил, уважал ананасы, как объяснял ребятам в курилке боцман. И еще была у него присказка: «Охохонюшки, как говорят в Норвегии».

И ребята свято верили — в далекой стране Норвегии только так и говорят.

И, между прочим, он же был председателем судового комитета и специалистом-практиком первостатейным.

В войну стармех ходил в Америку с капитаном Малининой Ольгой, на весь мир знаменитой Олюшкой, и, как рассказывали, часто ее выручал. На ходу подменил однажды мотор во время аварии.

Но если его расспрашивали о капитане Малининой, он говорил:

— И кто же это, ребята, напоминает человеку о бедствиях… Серость! Неделикатность! Ольга, Ольга… Да, да… Хороший был капитан.

И ребята не понимали, смеется он или нет. Лицо у него становилось задумчивое. А глаза, как всегда, смеялись.

Таким уж, видно, он уродился на свет — насмешником. Высокий, в комбинезоне. Одно слово — моряк!

Они шагали по палубе гуськом. Впереди — стармех, председатель судового комитета, а сзади — мама Тарасика.

Маме трудно было за ним угнаться. А обернулся он на нее всего один разок, когда мама с разбегу зашибла руку о натянутый конец.

Стармех сказал, усмехнувшись:

— Осторожней, Соня. Куда это вы торопитесь?

Мама ответила:

— И не думала! Я вовсе не тороплюсь.

У открытого танка по-прежнему стоял боцман. У его ног по-прежнему лежала сброшенная зюйдвестка.

— Распогодилось, — подходя к боцману, задумчиво сказал стармех.

— Вы мне тут тиатр не устраивайте. Не маленький! — раздувая ноздри, ответил боцман. — Ну?.. Чего надо?! Выкладывайте.

И, наклонившись, он отвернулся от мамы Тарасика. Посапывая, боцман поднял с палубы сброшенную зюйдвестку.

— Придется все же, голуба моя, оказать товарищу стажерке содействие.

— Чего? — сказал боцман.

— Друг, — ответил стармех, — если ты забыл, что такое содействие, так я, пожалуй что, намекну тебе! Товарищ за делом сюда приехала, а не для того, чтобы с вами лясы точить. Она хочет писать в газеты о трудностях, о героике и все прочее. Мечтает тебя, дурака, поднять в глазах населения, овеять тебя, понимаешь, романтикой, И был нам, кстати, приказ от Камушкина, из Пароходства, помогать молодежи и всячески молодежь поддерживать! И надо, орел, опустить товарища в танк, раз так уж настаивает человек. И ты — того… минут на пяточек. Ясно?

— Почему же не ясно?! Яснее ясного, — усмехнувшись, ответил боцман. — Только кому за нее отвечать?.. Ага!.. Пароходству?! А я так подумал, что боцману, — туда его в хвост и в гриву!.. Ну?.. Чего ж вы стоите? Лезайте. Сделайте уважение. Или, может, вы струсили?.. Вот вам спецовочка! Нет, зачем?! Я свою, я свою отдам… Боцман — сознательный. Он окажет содействие. Раз такой приказ Пароходства — лезайте в танк!

Мама видела напряженное и, как ей казалось, взбешенное лицо боцмана, наклонявшегося над танком. Мелькнул край неба — узкий и длинный. Его заслонили поля зюйдвестки. И вдруг будто захлопнулась над мамой дверь: стало не видно света, неба и сердитого боцмана.

Со всех сторон ее обступали мертвые металлические стены, чуть поблескивавшие во тьме. Они были влажные — их недавно окатывал водой, тер шваброй и щелоком матрос.

Задыхаясь, она стала оглядывать танк.

Он делился на несколько отсеков — этажей. Каждый этаж отрубался от следующего металлическими креплениями. Справа и слева — куда ни глянешь — летали клубы желто-белого пара. Казалось, что стены танка выдыхают этот белесый пар, что это у него дыхание такое — горячее, душное и клубящееся.

— Э-эй! — послышался над маминой головой голос боцмана. И ей померещилось, будто голос его долетает с другой стороны водосточной трубы — таким далеким и глухим был его звук. — Лезай назад! — сказал боцман.

«Как бы не так!» — подумала она. И, вытащив из-за пазухи записную книжку, стала быстро обходить танк.

Но ее враг боцман крепко держал привязанную к маминому поясу веревку, а палуба танка была скользкой от масла и воды.

Мама падала и вставала, вставала и падала опять.

— Э-эй!.. Жива-а-а?!

Она не ответила.

И вдруг веревка дернулась и поволокла ее к выходу.

Мама упиралась изо всех сил ногами о скользкое дно цистерны, цеплялась за ее горячие стены…

— Померла ты, что ли? — надрывался, наклоняясь над танком, боцман.

Она уж было и хотела ответить, что жива, но от злости у нее недостало голоса. Мама летела вверх, как во сне, когда была маленькой.

Ее рука ударилась о поручень трапа, нога оперлась о ступеньку, и мама стала нехотя помогать боцману.

Мелькнул над ее головой край неба — узкий и длинный, как лучик в плохо захлопнутой двери. Завиднелись черные поля зюйдвестки.

— Стыдно вам! — захлебнувшись, сказала мама, выглядывая из танка. — Вы… вы… Как можно так бюрократически подходить?! Ведь вы не дали мне оглядеться!..

— Извиняюсь, — ответил боцман. И отер рукавом со лба пот. — Тикай… Зазябнешь.

И он накинул на мамины плечи свою теплую стеганку.

«Танк, — вздыхая, записывала мама в записную книжку. — Отсеки. Пар. (Желтый. Похож на дым.)»

Но вместо танка, его отсеков и металлических креплений ей виделось почему-то рябое растерянное лицо боцмана. «Извиняюсь», — слышался ей хрипловатый голос.

Неужто это было единственным, что врезалось в ее сердце, когда она вспоминала, как драят цистерны на танкерах? Неужто за этим она спускалась в танк?

Ей было трудно ответить себе. Долго сидела она над раскрытой записной книжкой.

«Танк. Отсеки. Пар. (Желтый. Похож на дым.)»

И это было все, что смогла на этот раз записать мама.

Предыдущая главаГлава 37 из 46Следующая глава