Есть в больнице столовая, есть гостиная, библиотека. В столовой столы, накрытые очень белыми скатертями. На столах цветы — живые, но не душистые. Потому что зима. В гостиной висят на стенах картины, на полу потоптанный красный ковер. Это самая молчаливая на свете больница — больница слепых. Затаились — то ли в страхе, то ли в надежде, то ли ломит душу отчаяние, то ли вслушиваются в темноту всем существом своим, каждой порой. В больнице большие окна. В окна врывается свет, освещает палаты, где лежат люди с перевязанными глазами. У многих больных на ушах наушники. Лица напряжены. Они слышат шепоты, шумы, шорох платья, звон тарелок в столовой, едва приметный для зрячего.
Для зрячего мир велик. По его земле ходят люди, они улыбаются. На столах в столовой цветы, розоватые и сиреневые. А для слепого — у человека походка, голос, у цветка только запах, у солнца тепло. Для слепого мир переполнен звуками, о которых не знают или просто не думают зрячие. Заверещал за окном воробышек — это утро. Главврач сегодня в туфельках на каблуках. Каблуки стучат острым, торопливым стуком… Вчера она была в ботинках; может, нынче у нее свидание — ведь женщина молодая… Голос звонкий, чистый, веселый…
Для слепого мир переполнен запахами, которых не знает зрячий. А может, просто о них не думает.
Для слепого от рождения «Пионерская правда» и «Вечерняя Москва» пахнут по-разному. Мы не чуем, а слепой знает: они набраны в разных зданиях, их развозили разные люди.
Слепой и солнце видит иначе. Он видит его кожей. Даже зимнее, оно согревает его. Он чувствует его рябь на своей руке.
Солнцем, светом, сияньем переполнены палаты глазной больницы. Тьмой, запахом и звуком отзываются они слепому.
Старость и юность — все здесь объединила тьма. Стариков, пораженных старческой болезнью — глаукомой; молодых рабочих, чьи глаза пострадали от травм; подростков, которые родились слепыми; тех, чьи глаза поразила корь во время эвакуации, когда рядом не было ни медикаментов, ни врача-глазника, а часто не было и мамы.
Фронтовики… Да, да, известно: война окончилась. Мы выиграли войну. Полтора десятилетия отделили нас от нее… Но вот на диване сидит человек тридцати шести лет, бывший воин. Лицо у него красивое, улыбка будто к себе обращенная. Глаза как у зрячего, голубые и ясные. Но не видят. Нянечки и врачи все знают, что у него жена, что она красавица. И он знает: жена красавица. Как не знать — они вместе учились в школе. Он помнит ее лицо, он помнит его духовной памятью света и детства. Ее лицо знают руки слепого воина, пальцы помнят каждую морщинку на этом молодом красивом лице. У слепого двое детей, они его навещают по воскресеньям.
Четвертая операция. Врачи пытаются вернуть ему зрение. На этот раз прижилась роговица. Но видеть слепой не стал. Наука, доведенная до искусства, сочувствие, доведенное до высоких пределов любви, не сдаются и не сдадутся. Будет пятая операция, шестая, седьмая… Он должен увидеть своих детей. Хоть однажды, хоть ненадолго.
…Марфа Андреевна — ей дали свободный пропуск в больницу — проходит по коридорам и плачет. Она плачет бесшумно, не смеет всхлипывать. Не велено. Удалят. Но вовсе не плакать она не может. Да и куда денешь слезы? Где найдешь на них управу?
— Гражданочка, у всех мужья, у всех дети, а никто не рвется в палаты, распорядков не нарушает.
Марфа Андреевна не отвечает, только машет рукой. Удалят. Объяснишь, что не муж, — удалят. Так уж лучше молчать…
Он тихо лежит на своей кровати. Прикрыт одеялом, а руки выпростаны. Медленно, как будто что-то наигрывая, шевелятся пальцы мастера Искры. И Марфа Андреевна думает: «Убирается. Значит, конец».
Больно ему, она знает, больно. Шибко болят глаза. Он не стонет — молчит.
Когда Марфа Андреевна входит в палату, Тарас Тарасович прислушивается. Когда она садится рядом с ним, он берет ее руку в свою.
— Спасибо, — так говорит он ей. — И откуда ты такая взялась, голубка?..
— Уж будто не знаешь?! Из цеха… Или запамятовал? Я — Марфа Андреевна… Уборщица. Велели: дежурь, все ему веселей… Человек одинокий, характерный… А ты, говорят, потакай, потакай и чтоб ни слова наперекор… Вот я, значит, и потакаю. Съешь-ка, родимый, яблочко.
Он ест покорно, как малый ребенок, и вдруг принимается бормотать.
Она угадывает слова, не вслушиваясь, и чуть раскачивается от горя. Плохо ему, видать, очень плохо. Видать, помрет…
Когда человек счастлив — свет бел для него. Всего на свете хочется человеку, обо всем ему помнится, во все верится. Когда человеку горько, даже если он не слепой, темнота, глубокая темнота поглощает свет — черное выпархивает из темноты. Кажется темным и прошлое, и будущее, и настоящее. Словно кто покарал тебя темнотой.
«Что он там говорит?»
— Затонула София, — бормочет Искра.
— Это кто затонул? Опомнись, — увещевает Марфа Андреевна.
— Дочка моя, София, — бормочет Тарас Тарасыч. — Письмо у меня в пиджаке. Не ответил, не успел. А она ждет, мается. Дочь моя дорогая, дочь моя золотая, моя ненаглядная. В дом влетела как бабочка. Думает, что отец забыл. А она — вот она где у меня, если хочешь знать!
И, сжав кулак, Тарас Тарасыч показывает Марфе Андреевне место, где сердце.
— Раскололась… Ваза раскололась. А такая синяя была. Забыли, забыли…
— Да знает она, что ты болеешь о ней. Какой же отец про дите забудет? — утешает Марфа Андреевна.
— Нет, не знает.
Он усмехается горько и все твердит:
— Затонула моя София. Раскололась в огне.
Он говорит не «Софья», он говорит «София» — длинно, красиво и ласково, как называют лодку моряки.
— Ты бы, Тарас Тарасович, вздремнул, — отвечает Марфа Андреевна.
И жалость, и боль разрывают ей сердце, подступают к горлу.
Про что бормочет, о чем вспоминает? То ли дочку свою, то ли вазу. Не поймешь. Да что понимать — горячка, помирает человек.
В палату входит докторша.
— Родимая, — говорит Марфа Андреевна, — взгляни, боюсь. Отходит. Кончается.
— Да что вы, — отвечает докторша.
— Помирает, — твердит ей Марфа Андреевна. — Я больше тебя прожила, доверься… Мужа, двух сынов схоронила… Гляди, он пальцами шевелит.
— Успокойтесь, — отвечает докторша. — Это бред, это естественно. Температура высокая. Успокойтесь.
И Марфа Андреевна снова садится возле мастера Искры.
…Он дремлет. Ночь…
Ночь входит в окна больницы первой яркой звездой. Но слепому она не видна. И постигнет же кара такого хорошего человека!..
Марфа Андреевна на цыпочках спускается вниз, в приемный покой. Она просит у кастелянши пиджак больного Искры или хоть письмо. Пусть пошарит… Может, и в самом деле в кармане лежит письмо…
— Грех на душу не возьму, все же дочь!
— Да что вы, тетя, — отвечает Марфе Андреевне молоденькая кастелянша. — От таких ожогов не помирают.
Она не слушает, ощупывает карманы старого пиджака. Нету, нету письма! Да вот оно: тут… Письмо. Нет, пустой конверт. Она шарит снова, снова… Нет письма! Да вот тут на конверте обратный адрес: «Владивосток. Пароходство. Черных, для передачи Искре».
Перед тем как уйти домой, Марфа Андреевна устало бредет на ближний почтамт и неумело, корявыми буквами составляет короткую телеграмму дочке Тараса Тарасовича.
Марфа Андреевна ничего не скажет Тарасу Тарасовичу про телеграмму. Лишь бы София поспела приехать. Захоронить отца, закрыть глаза ему — слепые, незрячие…
Плача, протягивает она в окошко кое-как заполненный телеграфный бланк.
— Гражданочка, перепишите, — отвечает девушка за окном. — Все ж таки телеграмма.
Хорошо. Она отвернет лицо, и буквы не растекутся, дочь успеет приехать, она закроет отцу глаза.
Когда с дедушкой на заводе случилось несчастье, Антоныч сразу поехал к папе Тарасика. Дверь была заперта. На следующий день он снова приехал к папе Тарасика. Дверь была заперта. Он постучал к соседям и спросил, не знают ли те, где товарищ Искра.
— Где? — всплеснула руками жена лекальщика. — Ясно где, не иначе — в милиции. Повадился кувшин по воду ходить…
Такому делу Антоныч, разумеется, не поверил. Он решил, что папа Тарасика в командировке. Однако пришел опять на следующий день. Дверь опять была заперта. И тогда Антоныч опустил в почтовый ящик записку.
Кто бы мог догадаться, что, не снеся одиночества и сдав сопромат, сын мастера Искры взял под мышку кошку, а в руку портфель и ушел на несколько дней к своему товарищу Рахматулину. Все же люди, тепло, семья. Жилой дом. Правда, Рахматулин (и папа Тарасика ему этого не забыл) поглядывал как-то на Соню, но с кем не бывает?! Главное — раз: не быть одному. И два: не думать и не говорить о Соне.
Антоныч не сдался. Детский сад, в который отдали внучонка мастера Искры, был подшефным садом завода.
Антоныч пошел в этот детский сад.
— Несчастье, — сказал, запинаясь, сменный мастер заведующей, Наталье Николаевне. — У вашего пацана Тарасика вроде пропал отец. Ищем, а он как сквозь землю провалился. Если вдруг придет к вам, скажите ему, будьте настолько любезны, что на заводе была авария… Эдак как-нибудь поосторожнее скажите, а то до смерти напугается. Тарас Тарасович Искра, папаша его, в первой глазной больнице… Глаза повредил. Так и скажите, чтобы не мешкая шел к отцу.
— Передам! — сказала заведующая испуганно. — Непременно передам. Послезавтра суббота, он придет за Тарасиком.
Как только Антоныч ушел, она сразу позвала старшую воспитательницу, Маргариту Ивановну.
— Маргарита Ивановна! — задумчиво и даже как-то страдальчески сказала она, глядя искоса на аквариум с новыми золотыми рыбками. — Вот вы… умнее, вы опытнее. Так скажите, почему это так бывает, что на одного человека валятся все несчастья: у ребенка матери нет… Отец-одиночка. А тут еще эта авария с дедом.
— Опамятуйтесь, Наташа, — ответила Маргарита Ивановна строго, — как это — у ребенка нет матери? Вы их слушайте больше, они вам наскажут. А деда мы навестим. Я и Тарасик. Сегодня. Сразу после работы возьму Тарасика и пойдем в больницу. Дайте-ка адрес.
И вот она уже снимает пальто с Тарасика в вестибюле глазной больницы. Ей дали пропуск. Хотя часы неурочные, но слово «учитель» открывает все двери, даже двери больницы.
— Ты, Тарасик, когда увидишь дедушку, шума не поднимай. Подойди тихонько и скажи: «Дедушка». Если хочешь, можешь дедушку поцеловать и подай лимон. Ты не потерял лимона? — шепотом наставляет Маргарита Ивановна Тарасика, пока они поднимаются вверх по лестнице.
Коридор. По коридору ходят больные. Вот дверь палаты. Она закрыта. Маргарита Ивановна крепко держит Тарасика за руку, в другой руке у него лимон. Осторожно, словно двери тоже больные и надо их поберечь, толкает их Маргарита Ивановна.
Вечер. Он тихо льется в палату. Свет в палате еще не зажжен. В окне нежнейшая первая синева вечера. Издалека виднеются дрожащие дальние огни. Но разве мастер Искра их видит? Он, который и под землею видел, который знал цвет едва пробившейся первой травки, цвет всех океанов, хоть и не плавал по океанам; цвет всех огней, хоть близких, хоть дальних; свет лучей — их сияние, голубое и красное…
А теперь он слеп. Свет погас. Есть один только цвет: черный. И сколько ни просит врач:
— Больной, откройте глаза. На секунду. Комната затемнена, поглядите только на лампу — проверим зрение, — дедушка не хочет раскрыть обожженных глаз. Зачем? Он знает: слеп. А если слеп, стало быть, мертв мастер Искра. Тарас Тарасович живой, а мастера нет.
Маргарита Ивановна и Тарасик входят в палату.
Они ищут дедушку. Стоя на пороге палаты, они оглядывают койки. Вот молодой парнишка в черных очках сидит на кровати и что-то тихо-тихо поет. Вот, отвернувшись к стене, лежит какой-то древний старик с седой бородой…
— Подойди же к дедушке, — говорит Маргарита Ивановна.
— Это не мой, — шепотом отвечает Тарасик.
Внимательно и серьезно, наклонив голову, мальчик глядит вперед, его рука в руке Маргариты Ивановны. Тут нет его дедушки. Вон там на койке в углу какой-то старик с обожженной красной щекой, рядом с ним тетенька.
И вдруг старик стонет:
— Пить! Подай водицы!
Это дедушка. Даже голос дедушкин вовсе не тот, что знал когда-то Тарасик. Но он угадывает: старик с обожженной щекой — его дед. Он это слышит не слухом, а страхом, тревогой и горем. Твердо шагнув вперед, оторвавшись от Маргариты Ивановны, он идет к окну, где койка того старика, которым стал его дедушка. И тихо, спокойно говорит не «здравствуй», а: «Дедушка. Вот. Я принес тебе лимон».
— Тарасик! — И дедушка вдруг открывает глаза. Глаза, которым так больно от света, что до сих пор он ни разу не посмел их открыть, даже в той темной комнате, куда его водили врачи. — Тарасик! — говорит дедушка и закрывает глаза. Но в ту короткую минуту, когда он от неожиданности их раскрыл, он увидел свет за окном и дальние огоньки. Ласковый цвет кобальта, цвет размытый, нежный, и сияние дальней первой звезды. Из этого света, из боли, в обожженные глаза дедушки глянул Тарасик.
— Не внук он мне, звездный сын он мне, — непонятно забормотал дедушка.
Стало быть, мастер Искра видит. Он зрячий! Он жив. Не ослеп.