К книге
Триста дней ожиданияСтраница 3
60%
Страница 3
3

— А я и не жду, — буркнул Снегирев.

И в этот момент раздался звонок.

Трубка заорала голосом Ершова:

— Юрка, тебе письмо!

— От кого? — торопливо глотнув, спросил Юрий, хотя знал, что, будь это письмо из дома или от кого-нибудь из его приятелей, Ершов не стал бы так орать в трубку, а может быть, и вообще бы не позвонил.

— От кого, от кого… — засмеялся Ершов. — Будто сам не знаешь!

— Слушай, — быстро сказал Юрий, — Ершов, будь другом, принеси его! А? Принеси! Слышишь, принеси!

Ершов молчал. И Юрий знал, почему он молчит.

— Ну, принеси, а? Да не бойся ты, ничего не будет! Ну, принесешь? Принесешь?

Ершов молчал, в трубке было слышно только его дыхание. Наверно, он раздумывал. Он всегда был тяжелодумом.

— Принесешь?

Юрий хотел добавить еще что-нибудь, но в этот момент на экране возникла светлая черточка. Цель! Юрий быстро поправил сдвинутые к затылку наушники и уже совсем другим голосом сказал в микрофон:

— Рябина! Воздух — двадцать восьмая…

Отметка от цели была довольно крупной и двигалась по экрану медленно. Тихоход, скорее всего «ЛИ-2», летел на север, к островам, наверно, вез почту. Наверно, его тоже там ждали.

Потом поднялись еще два самолета и пошли-пошли тоже на север, к морю, вслед за тихоходом. Затем появился еще один с востока — этот шел побыстрее. Немного погодя тройка истребителей деловито пересекла экран: этим что, эти летают в любую погоду, а вот остальные — те торопились, спешили использовать короткое затишье.

Теперь скучать было некогда, знай успевай передавать данные.

В аппаратной бесшумно появился напарник Юрия — Гена Сидельников, новичок на станции. До сих пор он сидел рядом в маленькой комнатке, именуемой учебным классом, и читал учебник, разбирался а схемах, а теперь не выдержал, пришел посмотреть. Он почтительно остановился за спиной Юрия.

Еще во время учебы, еще в те дни, когда одного его не подпускали к экрану, Юрию Снегиреву не раз приходилось вот так же наблюдать за работой операторов. Работали они по-разному, у каждого был свой почерк. Одни не торопясь, спокойно, даже нарочито небрежно, точно экран интересует их меньше всего. Когда Юрий первый раз следил за работой такого оператора — был у них еще в учебном полку ефрейтор Леша Карымов, — он весь извелся, измучился: так и казалось ему, что сейчас оператор пропустит цель, или спутает ее номер, или не успеет передать данные; он даже порывался вмешаться, подсказать, но каждый раз убеждался, что все его опасения напрасны, что Карымов за экраном — точно сильный шахматист за доской; пусть тот улыбается, или рассеянно смотрит по сторонам, или покачивается на стуле, все равно вся партия у него перед глазами, все мысли сосредоточены только на одном…

Другие операторы, наоборот, работали сосредоточенно, поглощенно, низко нагнувшись над экраном, оцепив его кольцом рук, Третьи — торопливо, нервно, раздражаясь, если кто-нибудь стоял за спиной.

Самому Юрию, конечно, больше всего нравился стиль Леши Карымова, он и сам пытался так работать, но это удавалось только тогда, когда на экране было мало целей…

Вообще свою работу он любил. И станцию свою тоже.

Если посмотреть издали, ее антенна была похожа на огромный прозрачный парус, наполненный ветром. Издали она казалась очень легкой, почти невесомой.

В душе Юрий гордился тем, что он, Юрий Снегирев, который в школе никогда толком не знал, как отличить сопротивление от конденсатора, для которого двухламповый приемник, собранный его одноклассником, был вершиной техники, теперь управляет этой сложной огромной станцией, в блоках которой скрыты даже не десятки, а сотни ламп.

Его восхищала способность станции защищать себя от аварий — в этом было что-то трогательное, этим она была похожа на живое существо. Точно ящерица, которая отбрасывает хвост, чтобы спасти жизнь, станция моментально отключала поврежденный блок.

Ему нравилось сознавать, что вот летит самолет где-нибудь над морем, за сотни километров от берега, и пассажиры не видят ничего, кроме облаков, и даже не подозревают, что оператор Юрий Снегирев давно уже наблюдает за этим самолетом, уже знает любое его движение, любой поворот. Как и в первые дни, каждый раз, когда самолет приближался к станции, Юрию, точно человеку, впервые попавшему на радиолокатор, хотелось выскочить на улицу, задрать голову и самому, своими глазами убедиться, что в небе действительно летит самолет…

Экран опустел. Юрий откинулся на кожаную спинку вращающегося стула. И только теперь он почувствовал, что, хотя был весь поглощен работой, мысль о письме, которое уже лежало где-то там, в казарме, все-таки ни на минуту не оставляла его…

5

Каждый раз, когда начинался буран, или заряд, как называли его в здешних краях, старшина выстраивал в казарме роту и проверял, все ли на месте. Таков был порядок, заведенный командиром роты, и он никогда не нарушался. Те, кто прожил здесь два, а то и три года, знали, что шутить с бураном в этих местах не стоит. Буран возникал стремительно и неожиданно, как смерч. Был, например, случай, когда солдат ушел в уборную — всего каких-нибудь двадцать шагов от казармы, — а вернулся только через полтора часа. Целых полтора часа он кружил возле казармы и, наконец, совсем обессиленный, случайно уткнулся в полузаметенное снегом освещенное окно. Потом эту историю вспоминали со смехом, с шуточками, но тогда солдат был так напуган, что даже не мог решиться оторваться от окна, чтобы дойти до двери. Пришлось послать за ним дневального и дежурного.

Пока старшина строил роту, пока проводил перекличку, капитан Харламов, сидя в канцелярии роты, читал письмо от дочки. Письмо было коротенькое, написанное большими буквами, с аккуратным нажимом на листке в косую линейку. Капитан уже успел прочесть его два раза и теперь читал в третий, вернее, даже не читал, а просто рассматривал.

У него было двое детей, две дочки, но больше он все-таки любил эту, свою старшую, Надю. Она была настоящей солдатской дочерью. Когда ей не исполнилось еще и года, жена Харламова тяжело заболела и слегла в больницу. Оставить дочку было не с кем, и Харламов, идя на дежурство (а он ходил тогда оперативным дежурным), брал ее с собой, брал бутылочки с молоком и со сладким чаем, на всякий случай, чтобы был выбор, брал маленькую алюминиевую кастрюльку с манной кашей. Молодые неженатые лейтенанты посмеивались над ним, начальство молчало: другого выхода все равно не было. А дочку, завернутую в одеяло, он укладывал в пирамиду, и Надя спокойно спала там рядом с автоматами. Она была тихой девочкой, она никогда не плакала. Потом, когда Надя уже подросла, она приходила в казарму, как к себе домой, и солдаты забавляли ее и играли с ней, как умели…

У капитана Харламова была нелегкая жизнь. Семнадцатилетним парнишкой он пошел на войну, воевал стрелком-радистом, был ранен. Потом, когда началась демобилизация, хотел демобилизоваться — все документы были уже оформлены, он даже телеграмму послал домой, чтобы ждали. Но в последний момент все изменилось: его оставили в армии и послали осваивать новые самолеты. Потом, уже в Забайкалье, он работал на новых радиолокационных станциях, потом служил в Казахстане, в пустынных, безлюдных местах, потом в Крыму и вот теперь был направлен сюда, в Заполярье. Здесь нигде поблизости не было школы-интерната, а Наде уже исполнилось семь лет, пора в первый класс; опять он не знал, что с ней делать. Больше всего в жизни он не любил просить о чем-нибудь, но тут, посоветовавшись с женой, впервые за всю свою долгую службу отправился было к начальнику штаба дивизии просить, чтобы его перевели в другое место, благо начальника штаба он хорошо знал: не раз вместе ездили на рыбалку. Но до штаба капитан Харламов так и не дошел. Он подумал, что вместо него все равно поедет кто-то другой, а у этого другого тоже, наверное, есть дети — найти человека без семьи на должность командира роты — дело непростое. И раз уж решили послать именно его — значит, в этом была необходимость, значит, так надо. Он вернулся домой и постарался объяснить жене все, как мог. Она молча пожала плечами, она знала, что спорить с ним бесполезно.

Он был из тех скромных, неразговорчивых людей, руками которых незаметно делаются самые трудные дела. Для этих людей нет слова главнее, чем «надо». «Надо так надо» — и человек собирает чемодан, и трясется в поезде, и плывет на пароходе, и летит на вертолете к месту своего назначения…

Дочку пришлось отправить в Смоленск к родственникам. Так и не удалось ему первый раз проводить ее в школу, увидеть ее первую тетрадку, услышать, как она рассказывает о своей первой отметке… Как-то она теперь там?

…В канцелярию вошел старшина.

— Товарищ капитан, — сказал он. — Нету Ершова.

— То есть как нету? — Харламов быстрым нервным движением перегнул письмо пополам, сунул ого в карман.

— Нигде нет. На станции звонили, в клуб, нигде нет. — Старшина беспокойно перебирал пальцами по ремню, точно поправлял безукоризненно заправленную гимнастерку. — Дневальный говорит, что он вышел минут двадцать, двадцать пять назад…

Капитан негромко выругался.

— Только этого не хватало! Надо искать, — поднимаясь, сказал он. — Надо искать.

6

Ершов в этот день не получил писем. Да он и не ждал. Просто не от кого ему было получать. Родился он в блокадном Ленинграде голодным летом сорок второго, родителей своих не помнил, на память от них осталось ему только редкое имя Руслан. Рос и воспитывался в детдоме, но не в том хорошем детдоме, связь с которым сохраняется потом на всю жизнь, а в самом обыкновенном, среднем, и покинул его, когда настало время, без особого сожаления, даже с радостью.

Так что письма приходили ему лишь от товарищей по работе, служивших теперь, как и он, в армии, приходили редко, да и что это были за письма: «У меня все по-старому. Служба идет хорошо, чего и тебе желаю…»

Солдаты частенько подшучивали над ним, их веселило и удивляло то, что он всерьез мечтает о цирке.

— Ерш, а Ерш, — спрашивали его, — ты что, клоуном будешь?

— Ерш, а Ерш, а клоунам много платят?

Обычно Ершов не обижался на такие шутки.

Смеялся вместе со всеми, а иногда даже показывал что-нибудь из своего акробатического репертуара: бегал на руках, кувыркался, а то даже делал самое настоящее сальто.

Но порой на него словно находило что: он злился, подолгу молчал и раздражался из-за каждого пустяка. Как-то, в один из таких дней, солдаты разыграли его. Он был тогда еще новичком на станции, и Юрий Снегирев дал ему большую тряпку и велел забраться на крышу протирать антенну. «А то грязи много накопилось, видел, сколько помех давеча было на экране…» Ершов взял тряпку, послушно полез на плоскую крышу и терпеливо протирал огромную антенну, а солдаты в аппаратной покатывались со смеху. Когда Ершов вернулся и понял, что его разыграли, он вдруг пришел в бешенство и бросился с кулаками на Снегирева. Его удержали, схватили за руки, он вырывался, извиваясь всем телом, пытаясь своей большой лобастой головой ударить Юрия в подбородок.

На другой день они помирились, вернее, оба сделали вид, что ничего не произошло.

Они спали на соседних койках, и работали на одной станции, и в столовой сидели рядом за одним столом, и даже сапоги чистили одной общей щеткой — просто смешно им было ссориться. Часто, когда они вместе дежурили по ночам, Ершов наблюдал, как пишет Юрий свои нескончаемые письме. Наблюдал внимательно и молча, завидуя и грустя оттого, что самому ему никогда не приходилось писать таких писем. У него и девчонок-то знакомых не было…

И когда Юрий рассказывал о своей Оле, Ершов слушал так же внимательно и напряженно. Другие тоже рассказывали о своих девчонках и даже чаще, чем Юрий. Но делали это с усмешечками, точно стыдясь. Они были похожи на людей, впервые очутившихся на сцене перед зрителями, пытающихся за развязностью скрыть свое смущение и думающих только о том, как они выглядят оттуда, из зрительного зала. Юрий же по сравнению с ними был как настоящий артист, который забывает обо всем, кроме своей роли, для которого в этот момент не существует ни сцены, ни зрителей — ничего, кроме своего чувства…

В такие минуты обычно собирался весь экипаж, все, кто дежурил на станции. Приходил дизелист, огромный белобрысый парень в поношенном синем комбинезоне, останавливался в дверях аппаратной, сложив перед собой большие, вечно вымазанные соляркой и машинным маслом руки, смотрел на Юрия с добродушным удивлением. Обязательно появлялся и новичок, Гена Сидельников. Слушая, он поблескивал глазами и хихикал, точно пятиклассник, при котором впервые заговорили о любви.

— Да разве ж она тебя дождется, — говорил он, — теперь, знаешь, какие девчонки…

— Почему? Почему ты так говоришь? — быстро оборачивался Юрий. — Я вот помню, еще мальчишкой был, у нас в квартире одна девушка жила, так она своего парня семь лет ждала. Он на флоте служил. И дождалась. Я пацаном был, а до сих пор помню, как она ждала его… До сих пор помню…

…Однажды — это было глубокой ночью — станцию только что выключили, и оба, Ершов и Юрий, сидели молча, отдыхая, каждый думая о своем. Неожиданно Юрий повернулся к Ершову и сказал:

— Рудька, если бы ты знал, как я люблю ее! Если б ты знал!..

Он сказал это тихо, почти шепотом, и смущенно, даже как-то виновато посмотрел на Ершова. Ершов ничего не ответил. Он вдруг почувствовал, как чужое волнение передается ему. Наверно, оттого, что сам он никогда еще не был даже влюблен, теперь чужое сильное чувство, чужая любовь захватывала и волновала так, словно вовсе не Юрий, а сам он любил эту далекую незнакомую девушку. Часто, думая о ней, он старался себе представить, какая она. Раньше его никогда не трогали песни о любви, ну песни как песни…

Но теперь, когда ротный гитарист Саня Башмаков брал гитару, лениво перебирал струны и пел: «Мне снилась девушка, такая милая…», — Ершов подсаживался поближе и просил спеть еще раз. Ему казалось, это о ней.

Предыдущая главаГлава 3 из 5Следующая глава