В монастыре обыкновенно смотрели старинную церковь и взбирались на колокольню, откуда открывался далекий вид. В ясную погоду старались увидеть белые пятнышки губернского города и излучины Днепра на горизонте.
Солнце уже склонялось, когда маленькое общество подошло к запертой двери колокольни, оставив Максима на крыльце одной из монашеских келий. Молодой тонкий послушник, в рясе и остроконечной шапке, стоял под сводом, держась одной рукой за замок запертой двери… Невдалеке, точно распуганная стая птиц, стояла кучка детей; было видно, что между молодым послушником и этой стайкой резвых ребят происходило недавно какое-то столкновение. По его несколько воинственной позе и по тому, как он держался за замок, можно было заключить, что дети хотели проникнуть на колокольню вслед за господами, а послушник отгонял их. Его лицо было сердито и бледно, только на щеках пятнами выделялся румянец.
Глаза молодого послушника были как-то странно неподвижны… Анна Михайловна первая заметила выражение этого лица и глаз и нервно схватила за руку Эвелину.
– Слепой, – прошептала девушка с легким испугом.
– Тише, – ответила мать, – и еще… Ты замечаешь?
– Да…
Трудно было не заметить в лице послушника странного сходства с Петром. Та же нервная бледность, те же чистые, но неподвижные зрачки, то же беспокойное движение бровей, настораживавшихся при каждом новом звуке и бегавших над глазами, точно шупальцы у испуганного насекомого… Его черты были грубее, вся фигура угловатее, – но тем резче выступало сходство. Когда он глухо закашлялся, схватившись руками за впалую грудь, – Анна Михайловна смотрела на него широко раскрытыми глазами, точно перед ней вдруг появился призрак…
Перестав кашлять, он отпер дверь и, остановясь на пороге, спросил несколько надтреснутым голосом:
– Ребят нет? Кышь, проклятые! – мотнулся он в их сторону всем телом и потом, пропуская вперед молодых людей, сказал голосом, в котором слышалась какая-то вкрадчивость и жадность:
– Звонарю пожертвуете сколько-нибудь?.. Идите осторожно, – темно…
Все общество стало подыматься по ступеням. Анна Михайловна, которая прежде колебалась перед неудобным и крутым подъемом, теперь с какою-то покорностью пошла за другими.
Слепой звонарь запер дверь… Свет исчез, и лишь через некоторое время Анна Михайловна, робко стоявшая внизу, пока молодежь, толкаясь, подымалась по извилинам лестницы, – могла разглядеть тусклую струйку сумеречного света, лившуюся из какого-то косого пролета в толстой каменной кладке. Против этого луча слабо светилось несколько пыльных, неправильной формы камней.
– Дядько, дядюшка, пустить, – раздались из-за двери тонкие голоса детей. – Пустить, дядюшка, хороший.
Звонарь сердито кинулся к двери и неистово застучал кулаками по железной обшивке.
– Пошли, пошли, проклятые… Чтоб вас громом убило! – кричал он, хрипя и как-то захлебываясь от злости…
– Слепой черт, – ответили вдруг несколько звонких голосов, и за дверью раздался быстрый топот десятка босых ног…
Звонарь прислушался и перевел дух.
– Погибели на вас нет… на проклятых… чтоб вас всех передушила хвороба… Ох, господи! Господи ты боже мой! Вскую мя оставил еси… – сказал он вдруг совершенно другим голосом, в котором слышалось отчаяние исстрадавшегося и глубоко измученного человека.
– Кто здесь?.. Зачем остался? – резко спросил он, наткнувшись на Анну Михайловну, застывшую у первых ступенек.
– Идите, идите. Ничего, – прибавил он мягче. – Постойте, держитесь за меня… Пожертвование с вашей стороны звонарю будет? – опять спросил он прежним неприятно вкрадчивым тоном.
Анна Михайловна вынула из кошелька и в темноте подала ему бумажку. Слепой быстро выхватил ее из протянутой к нему руки, и под тусклым лучом, к которому они уже успели подняться, она видела, как он приложил бумажку к щеке и стал водить по ней пальцем. Странно освещенное и бледное лицо, так похожее на лицо ее сына, исказилось вдруг выражением наивной и жадной радости.
– Вот за это спасибо, вот спасибо. Столбовка настоящая… Я думал – вы насмех… посмеяться над слепеньким… Другие, бывает, смеются…
Все лицо бедной женщины было залито слезами. Она быстро отерла их и пошла кверху, где, точно падение воды за стеной, слышались гулкие шаги и смешанные голоса опередившей ее компании.
На одном из поворотов молодые люди остановились. Они поднялись уже довольно высоко, и в узкое окно, вместе с более свежим воздухом, проникла более чистая, хотя и рассеянная струйка света. Под ней на стене, довольно гладкой в этом месте, роились какие-то надписи. Это были по большей части имена посетителей.
Обмениваясь веселыми замечаниями, молодые люди находили фамилии своих знакомых.
– А вот и сентенция, – заметил студент и прочитал с некоторым трудом: «Мнози суть начинающии, кончающии же вмале…» – Очевидно, дело идет об этом восхождении, – прибавил он шутливо.
– Понимай, как хочешь, – грубо ответил звонарь, поворачиваясь к нему ухом, и его брови заходили быстро и тревожно. – Тут еще стих есть, пониже. Вот бы тебе прочитать…
– Где стих? Нет никакого стиха.
– Ты вот знаешь, что нет, а я тебе говорю, что есть. От вас, зрячих, тоже сокрыто многое…
Он спустился на две ступеньки вниз и, пошарив рукой в темноте, где уже терялись последние слабые отблески дневного луча, сказал:
– Вот тут. Хороший стих, да без фонаря не прочитаете…
Петр поднялся к нему и, проведя рукой по стене, легко разыскал суровый афоризм, врезанный в стену каким-то, может быть более столетия уже умершим, человеком:
Помни смертный час,
Помни трубный глас,
Помни с жизнию разлуку,
Помни вечную муку…
– Тоже сентенция, – попробовал пошутить студент Ставрученко, но шутка как-то не вышла.
– Не нравится, – ехидно сказал звонарь. – Конечно, ты еще человек молодой, а тоже… кто знает. Смертный час приходит, яко тать в нощи… Хороший стих, – прибавил он опять как-то по-другому… – «Помни смертный час, помни трубный глас…» Да, что-то вот там будет, – закончил он опять довольно злобно.
Еще несколько ступеней, и они все вышли на первую площадку колокольни. Здесь было уже довольно высоко, но отверстие в стене вело еще более неудобным проходом выше. С последней площадки вид открылся широкий и восхитительный. Солнце склонилось на запад к горизонту, по низине легла длинная тень, на востоке лежала тяжелая туча, даль терялась в вечерней дымке, и только кое-где косые лучи выхватывали у синих теней то белую стену мазаной хатки, то загоревшееся рубином оконце, то живую искорку на кресте дальней колокольни.
Все притихли. Высокий ветер, чистый и свободный от испарений земли, тянулся в пролеты, шевеля веревки, и, заходя в самые колокола, вызывал по временам протяжные отголоски. Они тихо шумели глубоким металлическим шумом, за которым ухо ловило что-то еще, точно отдаленную невнятную музыку или глубокие вздохи меди. От всей расстилавшейся внизу картины веяло тихим спокойствием и глубоким миром.
Но тишина, водворившаяся среди небольшого общества, имела еще другую причину. По какому-то общему побуждению, вероятно, вытекавшему из ощущения высоты и своей беспомощности, оба слепые подошли к углам пролетов и стали, опершись на них обеими руками, повернув лица навстречу тихому вечернему ветру.
Теперь ни от кого уже не ускользнуло странное сходство. Звонарь был несколько старше; широкая ряса висела складками на тощем теле, черты лица были грубее и резче. При внимательном взгляде в них проступали и различия: звонарь был блондин, нос у него был несколько горбатый, губы тоньше, чем у Петра. Над губами пробивались усы, и кудрявая бородка окаймляла подбородок. Но в жестах, в нервных складках губ, в постоянном движении бровей было то удивительное, как бы родственное сходство, вследствие которого многие горбуны тоже напоминают друг друга лицом, как братья.
Лицо Петра было несколько спокойнее. В нем виднелась привычная грусть, которая у звонаря усиливалась острою желчностью и порой озлоблением. Впрочем, теперь и он, видимо, успокаивался. Ровное веяние ветра как бы разглаживало на его лице все морщины, разливая по нем тихий мир, лежавший на всей скрытой от незрячих взоров картине… Брови шевелились все тише и тише.
Но вот они опять дрогнули одновременно у обоих, как будто оба заслышали внизу какой-то звук из долины, не слышный никому другому.
– Звонят, – сказал Петр.
– Это у Егорья за пятнадцать верст, – пояснил звонарь. – У них всегда на полчаса раньше нашего вечерня… А ты слышишь? Я тоже слышу, – другие не слышат…
– Хорошо тут, – продолжал он мечтательно. – Особливо в праздник. Слышали вы, как я звоню?
В вопросе звучало наивное тщеславие.
– Приезжайте послушать. Отец Памфилий… Вы не знаете отца Памфилия? Он для меня нарочито эти два подголоска выписал.
Он отделился от стены и любовно погладил рукой два небольших колокола, еще не успевших потемнеть, как другие.
– Славные подголоски… Так тебе и поют, так и поют… Особливо под Пасху.
Он взял в руки веревки и быстрыми движениями пальцев заставил задрожать оба колокола мелкою мелодическою дробью; прикосновения языков были так слабы и вместе так отчетливы, что перезвон был слышен всем, но звук наверное не распространялся дальше площадки колокольни.
– А тут тебе вот этот – бу-ух, бу-ух, бу-ух…
Теперь его лицо осветилось детскою радостью, в которой, однако, было что-то жалкое и больное.
– Колокола-то вот выписал, – сказал он со вздохом, – а шубу новую не сошьет. Скупой! Простыл я на колокольне… Осенью всего хуже… Холодно…
Он остановился и, прислушавшись, сказал:
– Хромой вас кличет снизу. Ступайте, пора вам.
– Пойдем, – первая поднялась Эвелина, до тех пор неподвижно глядевшая на звонаря, точно завороженная. Молодые люди двинулись к выходу, звонарь остался наверху. Петр, шагнувший было вслед за матерью, круто остановился.
– Идите, – сказал он ей повелительно. – Я сейчас.
Шаги стихли, только Эвелина, пропустившая вперед Анну Михайловну, осталась, прижавшись к стене и затаив дыхание.
Слепые считали себя одинокими на вышке. Несколько секунд они стояли, неловкие и неподвижные, к чему-то прислушиваясь.
– Кто здесь? – спросил затем звонарь.
– Я…
– Ты тоже слепой?
– Слепой. А ты давно ослеп? – спросил Петр.
– Родился таким, – ответил звонарь. – Вот другой есть у нас, Роман – тот семи лет ослеп… А ты ночь ото дня отличить можешь ли?
– Могу.
– И я могу. Чувствую, брезжит. Роман не может, а ему все-таки легче.
– Почему легче? – живо спросил Петр.
– Почему? Не знаешь почему? Он свет видал, свою матку помнит. Понял ты: заснет ночью, она к нему во сне и приходит… Только она старая теперь, а снится ему все молодая… А тебе снится ли?
– Нет, – глухо ответил Петр.
– То-то нет. Это дело бывает, когда кто ослеп. А кто уж так родился!..
Петр стоял сумрачный и потемневший, точно на лицо его надвинулась туча. Брови звонаря тоже вдруг поднялись высоко над глазами, в которых виднелось так знакомое Эвелине выражение слепого страдания…
– И то согрешаешь не однажды… Господи, создателю, божья матерь, пречистая!.. Дайте вы мне хоть во сне один раз свет-радость увидать…
Лицо его передернулось судорогой, и он сказал с прежним желчным выражением:
– Так нет, не дают… Приснится что-то, забрезжит, а встанешь, не помнишь…
Он вдруг остановился и прислушался. Лицо его побледнело, и какое-то судорожное выражение исказило все черты.
– Чертенят впустили, – сказал он со злостию в голосе.
Действительно, снизу из узкого прохода, точно шум наводнения, неслись шаги и крики детей. На одно мгновение все стихло, вероятно, толпа выбежала на среднюю площадку, и шум выливался наружу. Но затем темный проход загудел, как труба, и мимо Эвелины, перегоняя друг друга, пронеслась веселая гурьба детей. У верхней ступеньки они остановились на мгновение, но затем один за другим стали шмыгать мимо слепого звонаря, который с искаженным от злобы лицом совал наудачу сжатыми кулаками, стараясь попасть в кого-нибудь из бежавших.
В проходе вынырнуло вдруг из темноты новое лицо. Это был, очевидно, Роман. Лицо его было широко, изрыто оспой и чрезвычайно добродушно. Закрытые веки скрывали впадины глаз, на губах играла добродушная улыбка. Пройдя мимо прижавшейся к стене девушки, он поднялся на площадку. Размахнувшаяся рука его товарища попала ему сбоку в шею.
– Брат! – окликнул он приятным, грудным голосом. – Егорий, – опять воюешь?
Они столкнулись и ощупали друг друга.
– Зачем бicенят впустив? – спросил Егорий по-малорусски, все еще со злостью в голосе.
– Нехай coбi, – благодушно ответил Роман… – Пташки божiи! Ось як ты их налякав. Де вы тут, бiсенята…
Дети сидели по углам у решеток, притаившись, и их глаза сверкали лукавством, а отчасти страхом.
Эвелина, неслышно ступая в темноте, сошла уже до половины первого прохода, когда за ней раздались уверенные шаги обоих слепых, а сверху донесся радостный визг и крики ребят, кинувшихся целою стаей на оставшегося с ними Романа.
Компания тихо выезжала из монастырских ворот, когда с колокольни раздался первый удар. Это Роман зазвонил к вечерне.
Солнце село, коляска катилась по потемневшим полям, провожаемая ровными меланхолическими ударами, замиравшими в синих сумерках вечера.
Все молчали всю дорогу до самого дома. Вечером долго не было видно Петра. Он сидел где-то в темном углу сада, не откликаясь на призывы даже Эвелины, и прошел ощупью в комнату, когда все легли…