К книге
Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. НоябрьНоябрь. VII
97%
Ноябрь. VII
35

В начале дня мы с профессором несколько раз сталкивались, но вместе не работали. Я старалась не терять спокойствия, хотя понимала, что вид у меня — страшней не придумаешь. Я чувствовала: он поражен, пытается понять, что со мной, и злилась на себя, что создаю ему дополнительное беспокойство.

Около одиннадцати профессора уже не было в лабораториях, а через несколько минут пришла его секретарша и сказала, что он просит зайти меня к нему в кабинет. Мебель в кабинете красного дерева с бронзовыми украшениями, стены увешаны фотографиями медицинских светил со всего мира.

В этом торжественном антураже Шимек кажется еще меньше, еще тщедушней, чуть ли вообще не теряется. Он словно пытается подстроиться к окружению и поэтому совсем не такой, как в лабораториях.

— Мне не хотелось расспрашивать вас при коллегах. Сядьте. — Он указывает на стул возле письменного стола, но у меня ощущение неловкости, словно я просительница. — Вы себя плохо чувствуете?

— Я ночью почти не спала, а когда наконец заснула, мне снились всякие сны… Простите, что пришла на работу в таком состоянии.

Он ласково смотрит на меня, пытаясь понять.

— Дома нехорошо?

— Да, в основном из-за мамы.

Так хочется все ему рассказать, довериться, но я не имею права. Он ведь только что пережил трагедию и едва оправился от удара.

— Она всегда была не слишком уравновешенной, и временами я думаю, не в психиатрической ли лечебнице ей место.

— Вы полагаете, это так серьезно?

Не могу же я ему сказать о своей уверенности, что она убийца. Нет у меня доказательств. И потом, я все еще под впечатлением сна. Ну не смешно ли придавать ему такое значение?

— А что говорят врачи?

— Она всегда противилась обследованию у специалиста. Отец не смел приглашать психиатра против ее воли. А наш домашний врач объясняет ее странности алкоголизмом.

— Она много пьет?

— Запоями. В течение нескольких дней она тайком пьет с утра до ночи. В этот период она проявляет чудеса хитрости, добывая спиртное и пряча бутылки по всему дому так, чтобы они всегда были под рукой. А еще через несколько дней ложится в постель, жалуясь на мигрень, и не выходит из спальни, пока в доме кто-то есть. Не обедает, не ужинает, лишь иногда потихоньку перекусит чем-нибудь, что найдет в холодильнике.

— А как у нее со здоровьем?

— Жалуется на свои пресловутые мигрени. Но на самом-то деле она страдает от них, только когда пьет. Во время запоев она существует в каком-то зыбком, темном мире, и я постоянно боюсь, как бы она не покончила с собой. Но она, видимо, чрезвычайно крепка, потому что за сорок семь лет ни разу ничем не болела. Доктор Леду считает, что эту мигрень она придумала.

Мне становится легче от того, что я говорю, а он слушает и пытается что-то понять.

— Она не была счастлива в детстве. Считала себя уродливой, и, действительно, внешность у нее не слишком привлекательна. А сейчас так исхудала, что я удивляюсь, как она еще держится на ногах.

Ему хочется помочь мне. Впервые он расспрашивает меня о семье, и меня подмывает рассказать ему про Мануэлу, Оливье, отца. Но тогда придется говорить и про атмосферу в нашем доме. А мне стыдно, что я отнимаю у него время и как бы ворую его сочувствие.

С другой стороны, разве я могу довериться кому-то, даже Шимеку? Это тайна не моя, а мамы. И как мне кажется, я вправе молчать, поскольку я ее дочь, и никто не может требовать от меня, чтобы я донесла на нее.

Ну, а если в эту тайну будет посвящен кто-то другой? Даже Шимек? Я не знаю законов. Но, очевидно, если кому-то известно о преступлении, он обязан сообщить о нем властям.

Нет, я не смею ставить его в столь щекотливое положение!

Даже мысли не могу допустить, чтобы сделать его своим сообщником.

Из-за слов г-жи Рорив насчет собаки и тачки мне приснился кошмар. Он не отпускает меня и сейчас, хотя уже прошло столько времени; мне приходится убеждать себя, что сон не имеет ничего общего с действительностью. Ну, не нелепо ли обвинять человека на таком основании?

Разве не могла Мануэла действительно уехать? Она прожила у нас всего два месяца, мы едва знаем ее. Нам о ней известно только, что она с легкостью ложилась с любым, но таков уж у нее характер. Разумно ли обвинять маму лишь потому, что однажды вечером ее не оказалось дома?

Меня раздирают противоречивые чувства.

— Мне полегчало, оттого что вы позволили мне выговориться. Я очень вам за это признательна. И простите меня, если несколько дней я буду удручена или озабочена. Не обращайте на это внимания, ладно?

— Вы не хотите довериться мне?

— Сейчас это просто невозможно. Все будет зависеть от того, что будет дальше.

— Я не настаиваю.

— Вы позволите мне сейчас уйти с работы?

— Разумеется. Если нужно, возьмите отпуск на несколько дней.

— Нет, нет. Сидеть целые дни дома еще хуже.

Я неловко прощаюсь, словно мы едва знакомы и он для меня всего лишь высокое начальство. Как во сне, бреду к дверям. И чувствую: он пытается сказать мне глазами что-то такое, чего я не понимаю.

Обедать в столовой под любопытными взглядами лаборанток мне не хочется. Домой возвращаться — и того меньше, поэтому я захожу в ресторанчик, куда однажды забегала выпить коньяку, а потом пришла с Оливье.

Сажусь за столик, накрытый красной скатертью, бармен поворачивает рычажок проигрывателя, и в зале звучит ласковая, приглушенная музыка.

Есть мне неохота. И вообще я совершенно выбита из колеи. Скажи мне кто-нибудь, что сейчас придет полиция арестовать меня, — я поверю. И тем не менее я принимаюсь за еду и даже заказываю десерт, что со мной случается крайне редко.

На первом этаже, когда я приезжаю домой, никого нет, и меня снова охватывает необъяснимый страх. Ведь вполне возможно, мама пошла к себе в спальню вздремнуть.

Не снимая ни сапог, ни куртки с подстежкой из овчины, я выхожу через черный ход и под моросящим дождем направляюсь к садовой калитке.

Деревья почти облетели, на земле толстый слой мокрых листьев. В наш лес зимой никто не ходит. Метрах в ста от нас проходит дорога, ведущая от шоссе к Большому пруду, но мы срезаем, ходим напрямик по едва протоптанной тропинке.

Стыдно признаться, но я высматриваю следы тачки. Разумеется, на влажных листьях никаких следов нет. По берегу Большого пруда я дохожу до узкой протоки, соединяющей его со Старым прудом, над которой перекинут деревянный мостик.

Здесь листьев нет, и в грязи четко отпечатался след колеса, одного колеса! Ветви ив примяты, некоторые сломаны, словно через них протащили какой-то большой, тяжелый предмет.

Никогда еще ни один пейзаж не казался мне таким зловещим, никогда еще я не чувствовала такого одиночества. От дождя поверхность пруда кажется рябой, на фоне низкого неба четко вырисовываются черные силуэты деревьев. Я в куртке, но мне холодно. И так хочется с кем-нибудь поговорить.

Внезапно я сознаю, что отныне не смогу говорить об этом ни с кем и никогда.

Нерешительно поворачиваюсь, иду домой и думаю об отце, об Оливье, о том, что бы стали делать они, если бы узнали правду. Неужели у отца не возникло подозрений? Но если возникли — а мне кажется, да, — он отвергает их, предпочитает оставаться в неведении.

Ну а брат просто не способен сохранить тайну вроде этой. Он твердо решил пойти в армию, и, по-моему, для него это наилучший выход.

Мне по-настоящему холодно. Я едва сдерживаюсь, чтобы не стучать зубами. Мама слышала, как я пришла. А вдруг она следит за мной из окна?

Я иду под навес; на бортах тачки свежие царапины. В углу куча всяких железяк, и я могу поклясться, что она стала меньше: нет ни ржавых тисков, которые остались с той поры, когда отец что-то мастерил, ни сапожной лапы.

Я одна, затеряна посреди враждебного мира, и мне страшно возвращаться в дом.

У меня не хватает смелости обвинять маму. Мне кажется, виноваты мы все, позволившие ей увязнуть в одиночестве и безнадежности.

Занавеска на кухонном окне, похоже, шевельнулась. Невозможно бесконечно торчать во дворе. Уехать в город и ждать, пока вернутся отец и брат, тоже нельзя.

Я нерешительно толкаю дверь, снимаю сапоги, вешаю куртку. Мама стоит на кухне и, не мигая, смотрит на меня. Она меня ждет.

Предыдущая главаГлава 35 из 36Следующая глава