— Это верно, пожалуй… И наши с тобой, Дмитрий Никитич, такие же. А разве нет? — сказал генерал. — Правда, моя гуляла в свое время, когда я на Халхин-Голе был. Да перебесилась… А вообще-то ты прав. Ясно, прав!
Они попрощались, легли, набросили на себя одеяла.
— И ведь эта такая же, — вдруг сказал полковник, — Как ты считаешь, Василь Николаич? Ей и фронтовая прачечная нипочем! Однолюбка!
…А Тасе в это время виделось совсем другое.
Будто день совсем обычный, даже тихий — ни немецкой авиации, ни артналета. Как всегда, кипятила она белье в трех котлах, дровишки подбрасывала в огонь, рубашки и кальсоны помешивала, чтобы к краям не приставали. Рано еще было, а она уже встала и работала, и все девушки работали, потому что слишком большие партии белья пришли, а срок дали малый, надо успеть.
Как это случилось, она не знала, но вдруг оказалось, что она почему-то спит.
Девушки ее будят, кричат:
— Что ты наделала, Таська! Понимаешь, сам генерал! И ещё полковник! А у тебя котлы без воды! Белье сгорело!
Она бросилась к котлам: и верно, выкипела вся вода!
Схватила ведра и бросилась к колодцу. Наполняла ведра и — в котел. Один наполнила, второй, третий…
Руки болели. Поясница дико болела. И ноги… Ноги почти отказали. Она никак не могла передвигать их, ноги, свои собственные ноги.
А кто-то все равно кричит:
— Что ты наделала, Таська!..
Она смотрит и никак не может понять, кто же это кричит. Неужели генерал?
— Ты что? Сбесилась? Б…! Знаешь, что за нападение на часового бывает? Вот я сейчас тебя… Вместо медали штрафбат заработаешь! — слышит Тася.
— На выписку, но никакой речи о службе в армии быть не может! Вот так! Все! — слышит Тася и видит распахнутый белый халат, а под ним гимнастерка и орден Красной Звезды… Видит, вспоминает: «Отвратная баба… Мужик в юбке…»
В эти минуты Тася почему-то мучительно думает об одном — об улице Дзержинского. Как добраться туда? Ведь это долго — отсюда до Москвы, до улицы Дзержинского! И все равно как-то надо… Там все поймут! Там должны понять!
Она идет. Долго идет по лесам. Болота высохли. Жарко. И нечего есть. Она пьет воду из ручейка, а потом березовый сок. Делает пометки гвоздем на деревьях и обходит деревни, поселки, города. Когда надо пройти через реку — выжидает часами. Когда надо пройти через железную дорогу — вновь часами выжидает. Когда наконец заходит в деревни — риск… И вот уж — Москва. Она идет по Минскому шоссе — к дому…
— А на самом деле я просто Ваня, — слышит она. — Ваня Козлов. Иван Христофорович. Было б время, влюбился в тебя…
Где это? Ведь это было так давно!
И тут же голос другой, знакомый:
— Тась, а Тась! Это ты?
Не человек, а часть человека на тележке с подшипниками произносит эти слова. У него нет ног. Совсем нет! А может, и у нее нет? Почему же ей так трудно передвигать ноги?
— Откуда ты знаешь, что не люблю? A-а? Ты лучше, чем рассуждать, налила бы. Ведь я видел: оставила! А-а? По маленькой. Хочешь, давай вместе! — слышит она и сразу вспоминает, кто это. Нет, значит, не она осталась без ног, у нее есть ноги — только болят они, и все, но это пройдет.
И тут:
— Немцы! Фрицы прорвались, понимаешь!
Тася понимает:
— Девочки! Только без паники!
Она понимает, что это не те немцы. Те не могли прорваться сюда! Значит, это какие-то окруженные, что вырываются к своим…
— Девочки, — кричит она, — занимайте оборону! А ты, Вика, срочно через вон то заднее окно в штаб, доложи!
Немцы почему-то лезут прямо в окна. Тася аккуратно хватает каждого из них и бросает в котел. Одного бросила, другого, третьего, четвертого, пятого…
Вика вернулась:
— Тась! В штабе все знают! А ты что делаешь?
— Как что? — удивляется Тася.
— Им же жарко там будет, — говорит Вика.
— Почему жарко?
Наоборот, стало холодно, страшно холодно. Но тут распахнулась дверь, прямо к мешкам с грязным бельем подошел не генерал, а полковник, и Тася почувствовала, как стало тепло. Словно это с улицы пришло тепло.
— Так это ты лично уничтожила пять немцев, в том числе трех офицеров?.. Лицо у тебя хорошее, глаза…
Она промолчала.
— Я не о том, — сказал полковник. — Как ты думаешь, Василь Николаич!
— А хотите, я стихи вам прочту, товарищ полковник?
— Ты и стихи любишь? — спросил полковник. — Вот она какая у нас, Василь Николаич! — добавил он, обращаясь к генералу. Откуда он появился тут, генерал? Ведь поначалу его не было, хотя девочки и говорили…
— Иногда люблю. А вот сейчас выпила… Можно, товарищ генерал?.. Слушайте:
Были битвы,
И пули пели,
Через горы,
В провалы, в даль
Оси пушечные скрипели,
Мулы шли и бряцала сталь…
— Так это же Багрицкий? — сказал полковник.
— Багрицкий…
— Как про нас…
— А девочки мои не понимают, — призналась Тася. — Читала им: слушают, молчат, а потом — ничего…
…Тася проснулась рано. Проснулась с головной болью и каким-то беспокойным чувством.
В этот день она получила письмо:
«Здравствуй, Тася! Пишет тебе это письмо знакомая тебе Елена Николаевна. Не сердись, что не ответила на твое письмо, но пока все было хорошо и писать как-то не хотелось, а сейчас вот пишу. Коля мой в инвалидном доме был сначала ничего. Я ездила к нему часто, хотя трудно это очень смотреть на таких, как он, когда их много. Но он и там пил, говорят, много. И сама я видела, потому что несколько раз он и меня, мать свою, не узнавал, и говорил глупости всякие, и ругался так, что сказать невозможно. А в последний раз, когда приехала к нему, то хотела с ним о тебе поговорить, приструнить его по-матерински как следует. Думала, образумится он, придет в себя, а когда закончится эта проклятая война, все и наладится у тебя с ним. Конечно, жить с таким калекой, как он, тебе трудно, и все-таки думала я, что может быть. А приехала туда к нему, мне говорят, что он помер. От белой горячки и помер, потому что сердце его не выдержало, разорвалось. Вот и пишу сейчас тебе об этом, хотя времени много прошло с тех пор, три месяца, но я все никак в себя прийти не могла. Намучил он меня много, а все же — сын, родимая кровинушка. И больше не было у меня никого. А похоронила его я прямо на кладбище возле их инвалидного дома, в Суханове. Ты знаешь. Да, а у Алеши Дементьева дома беда за бедой. В прошлом году мама его умерла, а сейчас, совсем незадолго до Колиной смерти, похоронили и отца. Сам Алеша, как говорят соседи, на фронте. Под Сталинградом был, а под Курском его ранили. Но вроде все ничего. Зря это я пишу тебе, наверно, потому что ты знаешь, но уж так вышло, что написала. А голова-то моя кругом идет, и что будет, не знаю. Только работа и спасает от всех переживаний… Обнимаю тебя, и желаю боевых успехов на фронте, а главное — живой быть и здоровой. Я буду помнить о тебе всегда и ждать, когда ты вернешься! А захочешь, напиши. Буду радоваться. Ведь и писем мне получать не от кого…»
«…Гитлера угнетала уже сама мысль о том, что придется выстоять еще одну зиму. Он сместил фон Бока и разжаловал начальника генштаба Гальдера за его предложение отступить на одном из участков. Гитлер заявил: «От командования я требую такой же твердости, как и от войск на фронте». Гальдер возразил: «У меня эта твердость есть, мой фюрер, но ведь на фронте гибнут наши храбрые солдаты». Гитлер ответил: «Генерал-полковник Гальдер, каким тоном вы позволяете себе разговаривать со мной?..»
«…Русская зима связана с продолжительными жестокими холодами (от 40 °C до 50 °C), часто перемежающимися оттепелью, снегопадами, буранами, туманом и плохой видимостью…»
«…Зима в России — это ужасно! Говорят, что к ней привыкают со временем, но, поверь, я привыкнуть никак не могу. Боюсь, что эта третья русская зима будет для твоего Отто последней…»
«…А зима у нас сейчас, Елена Николаевна, установилась хорошая, настоящая, не то что прежде — дожди и слякоть. Температура 18–20°, а по ночам и чуть больше, и снега много вокруг, и все очень красиво. Здесь, на фронте, особо эту красоту чувствуешь. Хоть и трудно, и опасно, и работы, конечно, очень много, а красоту ни с чем не сравнишь. Поглядишь на лес — заснеженный, вроде бы и неживой совсем, с березками и осинками, дубками и елочками, — а сердце радуется. Поглядишь на поля и реки, покрытые льдом, — и опять радуешься. А вообще-то настроение хорошее…
Если вернусь благополучно, обязательно навещу вас.
Ну, а так — не отчаивайтесь. Того, что случилось, не изменишь, и, может быть, это плохо, но я вот все со времени получения письма вашего думаю: «Уж лучше бы он, Коля, на фронте погиб…»
Не сердитесь, если что-то не так написала, а затем приветствую вас, пожелания вам, самые добрые шлю и тоже желаю, здоровья. И — до скорой, надеюсь, встречи! До свидания!
К началу января сорок четвертого зима пришла настоящая. Снегу поднавалило в меру. Теперь уже и по лесу так, как прежде, запросто не пройдешь, и землянки по утрам приходится откапывать, и машины, и все большое, сложное, тяжелое хозяйство фронтовой прачечной. А оно без конца передвигалось с места на место, и Тасе вместе со своими подчиненными все время приходилось устраиваться заново, а главное — принимать грязное и взамен выдавать чистое белье.
Немцы всегда боялись зимы, но сейчас они, кажется, немного привыкли к ней. Больше они боялись другого — повторения Сталинграда, Курской дуги, Киева. И потому, без конца выравнивали фронт, огрызались порой, а чаще уходили без боя, и нашим приходилось идти по их пятам.
Видно, у каждого дела человеческого есть своя особенность. Казалось бы, радоваться Тасе бесконечным передвижениям на запад, а она огорчалась. Передвижения мешали работе, и она сама, и девочки ее психовали, как это умеют только женщины, когда они одни…
Тася с трудом справлялась с ними и с самой собой. От нее требовалось невыполнимое — чистое белье. И еще отношение к ним, как к чему-то второстепенному: отремонтировать машину нужно — последняя очередь, горючее, — последняя очередь, наконец, размещение — опять в последнюю очередь.
— Тут к тебе! Приехали! — сказала ей Вика с какой-то долей ехидства. — А ты ходишь!
— Ну что! И хожу: белье командиру дивизии отнесла и начштаба — тоже. И что! Вы, что ль, пойдете!.. Скажи лучше, кто там приехал.
— Не знаю кто! Майор по званию, — произнесла Вика. — Ох, и везет же тебе, Таська! Кажись, особист…
— Брось! — сказала Тася.
И не удивилась. Девочки злые, ехидные, от них любого можно ждать. И так острят, что к ней начальство неравнодушно. Даже когда орден ее обмывали, острили. И понятно, хотя и обидно, а как не понять: работа адова, устают все чертовски, а тут еще — женщины. По двадцать — двадцать пять каждой. Руки разъедены, в мозолях и волдырях. Бесконечные стирки и сушки — фигуры наперекось пошли. Еще два-три года таких, и смотреть будет не на что.
Сама Тася заметно располнела в последнее время, но главного никто из девочек не замечал. И она, хотя и не раз порывалась сказать девчонкам об этом, главном, молчала. И, наверно, правильно молчала. И так без конца суды-пересуды, а тут совсем замучают расспросами и разговорами!..
— Кто? — спросила Тася, заранее простив Вике и тон ее, и все.
— Особист какой-то, майор… Смотри, Таська!
— Ну брось, брось! Не болтай!
Возле их прачечной стоял помятый, непонятной окраски трофейный «мерседес». И рядом с ним ходили двое, водитель в телогрейке и майор в светлом полушубке.
Особист! Но почему же особист! Особого отдела они не обслуживали, так что вроде ругать ее не за что. А что еще может быть связано у нее с особым отделом?
Майор сказал:
— Мне приказано проводить вас к генералу Кучину.
Они ехали долго. По разбитым промерзшим дорогам и лесам. Буксовали в полях и дважды пересекали речные переправы. Майор был словоохотлив и любезен, не позволял Тасе подталкивать машину и даже обрезал шофера, когда тот чуть не выругался:
— Как тебе не совестно, Трофим Ефимыч! С женщиной едем, а ты…
— Оговорился, — пробурчал шофер. — Прошу прощения…
После очередной переправы над дорогой повис туман. Белое молоко не разбивалось о ветровое стекло, не прорезывалось светом синих фар. Какими-то странными клочками туман захватывал вершины и стволы деревьев, часть дороги и ложбинки, полз по речному льду и по крышам одиноких домов.
Шофер выскакивал из машины, ругался, просил пощады. Майор успокаивал шофера, занимал Тасю и без конца смотрел на часы. И наконец, когда они вновь остановились около березовой рощи, майор не выдержал:
— Пожалуй, Трофим Ефимыч, мы тут и пешочком доберемся. Не возражаете? — спросил он у Таси.
Они шли в сплошном тумане среди стволов берез. Снег, березы и туман — все было бело. Даже свет фонарика у майора был таким же белым.
— Сказка, правда? — спросил майор. — Почему-то «Снегурочка» Островского вспоминается. Поразительно, как давно я не был в Москве! А ведь когда там, не успеваешь ни в театр, ни на выставку, ни в кино. В лучшем случае в цирк с ребятами…
В кабинете генерала Кучина, когда они наконец пришли на место, работало радио.
— Нет в Маньчжурии более ненавистного народу человека, чем продавшийся японцам Пу-И, назначенный ими «императором» марионеточного государства Маньчжоу-Го. Этот ставленник Японии… — передавало радио, пока генерал не выключил приемник.
— А мы вас уже несколько дней разыскиваем, — сказал Кучин, — но и вы все передислоцировались, и мы… Очень рад, очень рад! — Кажется, генерал заметил: — Если хотите послушать, пожалуйста!
— Нет, что вы, что вы! Просто я давно радио не слушала, — сказала Тася.
— Тогда разрешите к делу…
Ей поручалось перейти линию фронта севернее Озаричей, встретиться в условленном месте с представителем соединения белорусских партизан и согласовать с ним ход дальнейших совместных действий в направлении на Бобруйск и дальше — на Минск.