К книге
Земля обетованнаяXLII
90%
XLII
44

Бывают тяжелые болезни, которые долго дремлют перед тем, как проявиться во всей своей силе. Пациент знает, что у него не в порядке сердце или печень, но ведет обычный образ жизни и не показывается врачу. Однако стоит ему переутомиться, пережить сильный стресс, как больной орган, не способный вынести напряжение, внезапно заявляет о себе. Возвращение в Париж стало для Кристиана и Клер Менетрие таким откровением.

До отъезда в Америку их жизнь, с ее привычным распорядком и супружеской рутиной, протекала почти нормально. Работа и общественные обязанности поддерживали и скрепляли их отношения. Но долгое пребывание в чужой стране вырвало их из родной стихии, и после возвращения из Нью-Йорка им вдруг стало не хватать сумасшедшего американского ритма, как наркоману – его зелья. У Кристиана не было никакой начатой работы, да он и не испытывал желания затевать что-то новое. Клер, измученная длинным путешествием, дала волю разгулявшимся нервам и чуть что – разражалась слезами.

Неуверенность в будущем только обостряла ее депрессию. Немцы оккупировали Рейнскую область, и французское правительство ничего не сделало, чтобы воспрепятствовать этому. Ларрак, которому Клер позвонила в начале апреля 1930 года, чтобы спросить, может ли их сын провести с ней пасхальные каникулы в Сарразаке, выразил сильные опасения по поводу международной обстановки.

Патрон так больше и не женился; вместо Роланды Верье в его жизни появилась молоденькая женщина – слишком молоденькая, чтобы быть кроткой; с Клер он обращался теперь по-дружески учтиво.

– Да, вы имеете веские основания для тревоги, – сказал он. – Все последние события грозят стать прологом к новой войне. Франция вступит в нее раздробленной и лишенной союзников. А это может быть очень опасно. Боюсь, как бы наш сын не оказался в армии в самый тяжелый момент.

– И что же нужно делать в таком случае?

– Что делать? О, вот это знают все. Первое: объединить французов. Второе: договориться о союзе с англичанами. Третье: раздавить Гитлера, пока он не набрал силу. Но ничего из этого сделано не будет! Правящие партии, как в Англии, так и во Франции, подобны страусам, которые прячут голову в песок. Мои собратья по тяжелой индустрии либо слепы, либо глупы. Правительство занимается политикой вместо производства танков… А малыш? Да, конечно, он может ехать на Пасху в Сарразак. Впрочем, он и ваша матушка, кажется, уже год назад договорились об этом. Менетрие будет вас сопровождать?

– Не думаю, – ответила Клер.

На самом деле идея поехать в Сарразак возникла у нее потому, что Кристиан уже неоднократно высказывал настойчивое желание провести месяц в одиночестве в Альпах или Вогезах. На протяжении писательской жизни у него часто случались творческие застои. И всякий раз уединение в безлюдных горах давало ему новый толчок к творчеству. Со времени женитьбы на Клер ему приходилось отказывать себе в этом «поднебесном лечении». Его жена всегда жаловалась на то, что мерзнет в таких местах, и отказывалась его сопровождать, но боялась, что Кристиан, уехав без нее, воспользуется этим и найдет среди вечных снегов какую-нибудь Вивиану. До сих пор ей удавалось держать его при себе.

– На этот раз, Клер, – объявил он, – я не позволю вам уговорить меня отказаться от этого путешествия. Чтобы вновь засесть за работу, мне нужен хотя бы месячный отдых от супружеской жизни. Вы даже не понимаете, во что превратилось мое существование после нашей свадьбы. Вы контролируете мои действия, мои произведения, мои мысли. Никакое свободное творчество невозможно под таким супружеским надзором!

Он сказал это довольно суровым тоном, а потом добавил чуть мягче, но все же серьезно:

– Это не просто семейная сцена, мадам, это революция!

В конце концов Клер уступила: она чувствовала себя разбитой и сама нуждалась в отдыхе.

Возвращение в Сарразак, с его провинциальным покоем, пробудило в ней сложные чувства. Мадам Форжо и мисс Бринкер по-прежнему жили в тесном единении, ведя размеренное, безмятежное существование. Леонтина умерла; ее похоронили рядом с усопшими Форжо, между двумя шеренгами кипарисов. У Альбера-младшего, которого сарразакские дамы звали, как мисс Бринкер, Берти, были пепельные волосы и светло-голубые глаза матери, правда посаженные глубоко, как у отца; от него же он унаследовал изобретательность и острый ум. Вопреки желанию Клер, которой хотелось, чтобы сын продолжил учебу после экзамена на степень бакалавра, мальчик решил как можно раньше пойти работать на завод Ларрака:

– Почему вам так хочется, мама, чтобы я продолжал зубрить латынь или историю? Мне это надоело, да и пользы в них никакой. Вот что я решил, послушайте, мама. Первое: я собираюсь стать конструктором, а не преподавателем. Второе: возможно, что я проведу молодость на войне, где механика мне будет полезнее эрудиции. Третье: у меня есть все шансы быть убитым в двадцать лет. Так вот, позвольте мне делать то, что я сам хочу!

Клер с умилением слушала, как он перечисляет по пунктам – вылитый Ларрак! – свои аргументы. По прошествии тринадцати лет она с удивлением ловила себя на том, что думает об Альбере с симпатией. Он не обладал ни талантом, ни обаянием Кристиана, но зато был цельной личностью, без свойственных ее второму мужу метаний, противоречий и самолюбования, часто приводивших ее в недоумение. Альбер-младший держался с удивительным апломбом, пытался объяснять бабушке проблемы политики и однажды вызвал улыбку у матери, объявив за столом:

– А вы знаете историю о том, как начинал папа? Это потрясающе! Когда он был маленьким и жил в Амьене, он обожал конструировать всякие механизмы. Например, в своей комнате он изобрел такое устройство в стенном шкафу, что, когда его открывали, внутри автоматически загоралась электрическая лампочка.

Рассказ продолжался добрую четверть часа, но Клер, знавшая все это наизусть, с удовольствием выслушала сына. Когда они с Берти расстались, ей стало его не хватать. И она снова начала вести дневник.

Дневник Клер

4 мая 1936. – Берти уехал, оставив после себя зияющую пустоту. Его юная дерзость и самоуверенность просто очаровательны.

– Я читал книги вашего мужа, – сказал он мне. – Неплохо написано.

Ах, как я жалею, что по своей вине слишком мало виделась с ним в то время, когда он становился мужчиной! Как это, должно быть, интересно – следить за формированием ума и характера! Надо признать, что Альбер много раз пытался сблизить меня с сыном. Но мой «свирепый эгоизм» все портил. Я еще не забыла тот день, когда непременно хотела повести бедного мальчика на конференцию, посвященную Шопену.

– Нет, мама, – сказал он, – это такая скучища! На стадионе Коломб сегодня матч регби, поедем туда!

А я отказалась, как упрямый, капризный ребенок. Еще более упрямый и капризный, чем мой сын.

Почему я так поступаю? Почему всегда отталкиваю от себя то, что могла бы иметь, и жалею об этом, когда уже поздно? Я ненавидела Сарразак – а потом тосковала по нему; мечтала избавиться от Альбера – а теперь признаю его достоинства; отказалась от обязанностей по отношению к сыну – а сейчас горько сожалею, что не насладилась радостями материнства. И кто знает, может быть, завтра я пойму, что, выйдя замуж за Кристиана, сгубила свою жизнь, которая могла бы стать (хотя частично и стала) такой прекрасной?!

7 мая 1936. – Я убедилась, что в отчем доме чувствую себя счастливой, какой давно уже не была. Здесь я снова встретилась с настоящей Клер, Клер моего отрочества. Листаю дневник тех далеких лет. Какое пылкое воодушевление! Как мне тогда хотелось все узнать, все понять! Вот запись: «О Боже, сделайте так, чтобы меня полюбил гений!» И это сбылось. Но что я сделала с этой любовью, я – теперешняя? Увы, насколько лучше я была в юношеские годы! Я верила в славу, честь, святость. Я и сейчас верю в них, Бог свидетель, но сегодня слишком ясно вижу, какие препятствия стоят на пути к счастью. Ах, Клер, слишком проницательная, слишком «клерикальная» Клер, как же обманула тебя жизнь! Я перечитываю свои старые книги, и меня переполняет злоба на писателей, которых я пылко любила в детстве. Почему они так бессовестно лгут? Почему представляют юным душам мир в таком ущербном и ложном образе? Увы, даже Толстой, которым я безмерно восхищалась, который поистине необъятен в своем творчестве, и тот скрывает самые низкие стороны бытия, а ведь как необходимо знать и их… Исключением является разве что «Крейцерова соната», жуткая и правдивая, когда ее перечитываешь во всеоружии жизненного опыта. Мюссе, который прежде был мне так дорог, теперь кажется сводником, что окутывает розовыми, соблазнительными покрывалами обнаженные страсти. Бальзак лишь иногда говорит правду, а вот Пруст – почти всегда. Однако, если вдуматься, поэты обманули меня, и мне понадобилось двадцать лет страданий и ошибок, чтобы обнаружить горькую истину: реальная жизнь не может откликнуться на надежды, которые поэзия пробуждала в моем сердце.

8 мая 1936. – Посещение сарразакского кладбища. Я еще помню те годы, когда завидовала мертвым. Я и сейчас завидую им, но уже по другим причинам. Тогда я мечтала стать героиней какой-нибудь торжественной церемонии, пусть даже и трагической. Увы, я стала таковой, но жертва оказалась напрасной. А сегодня я завидую мертвым потому, что они обрели покой, – им удалось бегство от нашего мрачного карнавала.

10 мая 1936. – Как горько сознавать, что мой муж был вынужден покинуть меня, чтобы спокойно работать. Я знаю, что давно уже отравляю ему жизнь. Иногда я корю себя за это, а иногда думаю, что в наших ссорах есть доля и его вины. Я бываю невыносимой, это правда, но разве Кристиан не страдает таким же безумным, неосознанным эгоцентризмом? Вот уже десять лет, как я живу рядом с ним несчастной рабой любви, которая бежит от меня, а он, так тонко понимающий воображаемые драмы, даже не заподозрил моей, бросающейся в глаза. Мама говорит мне:

– Что с тобой? Ты нездорова? У тебя нервы на взводе.

Она права, у меня нервы на взводе, – возможно, эта встреча со старыми книгами и беседы с мисс Бринкер разбудили во мне былую боль. Ах, как хочется раз и навсегда вскрыть этот нарыв! Я часто думала, что у нас с Кристианом все наладится, если сказать ему правду. Но всегда молчала, из страха ранить его, оттолкнуть от себя. А этого я ни в коем случае не допущу. Сегодня вечером начала писать ему письмо. Потом разорвала его. Неужели мне так и придется весь свой век провести во лжи? Ох, не знаю!

11 мая 1936. – И все же я решилась перейти Рубикон. Написала Кристиану и во всем ему призналась… да, во всем. Уверена, что это чистое безумие. Я рискую потерять то, что мне бесконечно дорого. Счастье всей моей жизни поставлено на карту. Мой отец некогда поступил так же – и проиграл. Переписала это письмо в дневник. И, перечитывая его, думаю о другом письме, написанном за этим же столом и адресованном Клоду Парану; как часто я потом жалела об этом! И как мало изменилась с тех пор! Да и меняемся ли мы когда-нибудь?!

Сарразак, 12 мая 1936

Мой дорогой, мой любимый, с тех пор как я живу здесь, я десять раз начинала, а потом рвала письмо, которое давным-давно хотела и должна была написать вам.

То, что я выскажу в нем, очень тяжело для меня и, боюсь, будет тяжело и для вас. Но я должна это сделать. Вы сами видите, что наша совместная жизнь становится, помимо нашей воли, помимо нашей взаимной привязанности, долгой немой ссорой, перемежающейся короткими перерывами, но никогда не затухающей до конца. И вот я пришла к убеждению, что необходимо наконец найти корень этого зла. Вы скажете, что тем самым я разрушаю само здание нашей любви. Может быть, и так. Но то, что я рискую разрушить, вскоре рухнуло бы само и погребло бы под своими обломками все, что еще связывает нас. Надеюсь, что, избавившись от обманчивых иллюзий и расчистив место для новых отношений, мы сможем построить на основе правды нечто более устойчивое и прекрасное.

Милый Кристиан, я не думаю, что вы можете представить себе, как сильно я страдала все эти двенадцать лет. И я сознаю, что в большой мере сама виновна в этих страданиях. С первого же дня я поставила себя по отношению к вам в ложное положение, после чего мне только оставалось либо лгать, либо разочаровать вас. Вы помните ту августовскую ночь на мысе Фреэль, когда вошли в мою спальню и стали моим любовником? Как вы не поняли тогда, что я этого не желала? Ведь я решительно сказала вам это, я умоляла вас оставить меня, объясняла, насколько позволила мне стыдливость – а она была необоримой! – что я не создана для физической любви и особенно для адюльтера.

Вы, без сомнения, сочли это извечной женской уловкой – так нимфа, убегая от сатира, оглядывается, чтобы проверить, догоняет ли он ее. Увы, этого не случилось. А ведь я была тогда искренней – до боли, до глупости искренней. Я восхищалась вами, любила вас, но не хотела вам принадлежать. Ни вам и ни кому другому. Я была бы счастлива жить рядом с вами как подруга, а главное, как вдохновительница, насколько это было возможно. Вы этого не пожелали, и я уступила, боясь потерять вас из-за своего отказа. Однако, принудив себя сдаться, я не смогла – и в этом моя трагедия, Кристиан! – почувствовать себя счастливой. Я все еще слышу ваш шепот в жемчужно-розовом лунном свете, залившем комнату: «Ты счастлива?» – и свой ответ: «Божественно счастлива!» Но я солгала.

Нет, в ту минуту я не была божественно счастлива. Меня охватило беспокойство, близкое к отчаянию. Коль скоро я решилась на эту жертву и отдалась, я ожидала от вас откровения, которого не принес мне брак. Увы, этого откровения я не узнала и с вами. Я так никогда и не испытала его, Кристиан. Не думаю, что вы об этом догадались. Женщины, гораздо более опытные, чем я, в отношениях с мужчинами, советовали мне лгать. «Самолюбие любовника, – говорили они, – плохо переносит такие признания. Симулируйте наслаждение, это совсем нетрудно!» Да, это нетрудно. Но – честно ли? И как долго нужно лгать? Да и возможно ли построить идеальный брак на постоянной лжи? Не думаю.

Я видела, как нервы мои постепенно сдавали в этой комедии притворства, как ухудшилось мое душевное состояние, как пошатнулся сам разум. Во мне вскипали злоба, зависть, даже ненависть к тем ни в чем не повинным созданиям, чьим единственным преступлением была способность к любовному экстазу, в котором отказала мне природа. Мне следовало бы много раньше поведать вам мое горе. Но я не посмела. Почему же я пишу об этом сегодня? Потому, что у меня нет другого выхода. Я долго надеялась, что все уладится, винила обстоятельства. Говорила себе: «Мой первый брак был браком без любви». Потом я узнала любовь без брака. И только теперь, после честно проведенного опыта супружеской жизни, в общем удавшейся и имевшей все шансы быть нормальной, я все же решила послать вам этот сигнал SOS, запоздалый, рискованный, но, по крайней мере, избавляющий меня от обязанности молчать.

Я люблю вас, Кристиан, я люблю только вас. И одна из трагических сторон моей истории состоит в том, что я всегда была и буду безнадежно верна вам. В этом нет никакой моей заслуги. Я повторяю, что люблю только вас и не собираюсь искать никого другого на стороне. Если бы надо мной вершила суд Афродита, она вынесла бы вердикт: не способна. И однако, иногда мне кажется, что, пожелай вы освятить наш брак той же поэзией, какую вкладывали в любовные чувства созданных вами героев, я, возможно, и достигла бы вершины огненной, всепожирающей страсти, способной растопить мою ледяную броню. А в наших супружеских отношениях, как вы их понимали, всегда было какое-то приземленное сластолюбие, ввергавшее меня в ступор. Наверное, я не права, и любая нормальная женщина сочла бы вполне естественным «заниматься любовью», как выражаетесь вы, мужчины, – заниматься каждую ночь, не считая нужным вкладывать в эти жесты поэзию, страхи и красоту. Но что делать, я создана иначе. И решила, что, раз уж всякая надежда умерла, лучше все сказать вам откровенно. Только не любите меня меньше, прошу вас, ведь я люблю вас так страстно, как только может любить женщина, подобная мне.

14 мая 1936. – Едва опустив в почтовый ящик роковое письмо, я об этом пожалела! О, хоть бы оно затерялось, хоть бы Кристиан никогда не получил его! И все же… Разве я могла бы хранить эту тайну до самой смерти?

15 мая 1936. – Письмо от Эдме Ларивьер. Она сообщает, что Кристиан ездил в Вогезы, чтобы повидаться с дочерью. Это вполне естественно. Но почему он не написал об этом мне? По ее словам, он скоро вернется в Париж. Значит, мое письмо, увы, последует за ним!

20 мая 1936. – Ужасный ответ Кристиана. Переписываю его сюда, чтобы терзаться подольше.

Париж, 18 мая 1936

Клер, я буду так же откровенен с вами, как вы со мной. Я читал ваше письмо с грустью, но без удивления. К несчастью, я начал постигать ваш характер уже давно, и если я пишу здесь «к несчастью», то вовсе не потому, что сожалею о том, что мы встретились. Я знаю, что многим обязан вам. Но несчастье состоит в том, что, восхищаясь вами, любя вас, я одновременно с отчаянием наблюдаю, как изуродовало ваши редкостные достоинства то неестественное, заложенное в вас еще в отрочестве отношение к любви, которое вы и сегодня не способны изжить в себе.

Вопреки мнению большинства наших друзей и вашему собственному, вы, Клер, нормальное человеческое существо, живое, эмоциональное, страстное и созданное для любви. Вас просто «изуродовало» пуританское воспитание и романтическое образование; эти вещи кажутся противоречивыми, а на самом деле они оба направили ваше внимание на собственную личность: первое научило вас ненавидеть себя, второе побудило считать себя возвышенной натурой. Ваш ум анализирует только внутреннюю вашу жизнь вместо того, чтобы освещать окружающий мир, и этот резкий свет, направленный на то, что должно оставаться в тени и порождать спонтанную реакцию, ослепляет, а потом усыпляет природный инстинкт. В тот момент, когда женщина попроще отдалась бы без раздумий, желая сделать счастливым своего любовника и именно поэтому стать счастливой самой, вы наблюдаете, вы рассуждаете, вы зажимаетесь. Вы «ангажированы», да, вы ангажированы книгами, поэзией, вместо того чтобы принимать себя такой, какой создал вас Бог. Это не ваша вина, это вина тех, кто вас воспитывал; но это делает недостижимым счастье и для вас, и для тех, кто вас любит.

Вы очень жестки, Клер. Я не уверен, что вы отдаете себе в этом отчет. Более того, иногда вы просто жестоки. Вы изо всех сил пытались разбить брак Эдме Ларивьер, а ведь она была вашей подругой. Вы копались в моем прошлом с неустанным усердием старой девы и не успокоились, пока не извлекли из него вредоносные субстанции, которые грозили истребить то немногое, что помогало мне верить в себя. Вы любите заниматься самоанализом, так вот: разве вы не заметили, с какой радостью доносите до меня плохую новость, чей-то враждебный отзыв, предательский поступок, чужую неудачу? Весь день вы кружите надо мной, как грозная злая фея, как вестница несчастья, безмолвная, загадочная и мрачная – о, такая мрачная, что я тотчас чувствую приближение нового удара судьбы. И наконец вечером разражается буря: «Я не хотела вам говорить, но вы должны узнать…» – начинаете вы, и я вижу, как вас переполняет злобная садистская радость при виде моего смятения.

Мало-помалу ваш безжалостный пессимизм проник и в мое творчество. В те времена, когда я познакомился с вами, я еще верил в любовь, в дружбу. Тогда в моих драмах было величие, без сомнения абстрактное, но все же оно составляло мое счастье, мой «стиль». Но вы, всей тяжестью повиснув на мне, пригнули меня к земле. Вы бесстыдно обнажали передо мной женщин, которых я обожествлял. С безжалостной ясностью вы показывали мне их телесные недостатки и душевные пороки. Мои герои, соприкоснувшись с вами, становились более проницательными, но утрачивали надежду, которая, по моему убеждению, была сутью их красоты. Когда-то вы упрекали свою мать в том, что она опошляла любой благородный порыв, низводя его до смехотворного. Вы уверены, Клер, что не похожи на нее?

Читая эти жестокие строки, вы, наверное, воскликнете, что я описываю другую, несуществующую Клер. И вы будете не так уж не правы. Ибо я знаю, что и в вас живет своеобразное благородство, верю, что вы меня любите, как уверяете в конце своего письма, «так страстно, как только может любить женщина, подобная мне». Но вы любите меня лишь в некоторые часы, а в другие – ненавидите. Вам нужно найти виновного в вашем несчастье, а я единственный доступный объект. Вы перенесли на меня ту глухую злобу, которая горела в вас со времен первого брака. Вот так вы и терзаете меня, или, если хотите, так мы терзаем друг друга.

Неужели этому нельзя помочь? В настоящий момент, когда я еще не пришел в себя после вашего грустного признания, мне трудно ответить на этот вопрос. Думаю, каждый из нас должен дать другому время успокоиться и прийти в себя. Предлагаю вам еще месяц одиночества и беспристрастного размышления, а потом увидим, во что это выльется.

Это письмо потрясло меня. Оно было так же безжалостно и так же несправедливо, как некогда письмо Клода Парана. Признаться честно, я знала, что Кристиан думает обо мне именно так. Он выразил свои мысли в символической форме, вложив их в уста Вивианы. Взять хоть эпизод, когда она хитростью выманивает у Мерлина волшебное кольцо Радианс,[100] память о первой любви, и держит Мерлина в своей власти (в нашем случае это я и Фанни!). Эдме Ларивьер, обладающая тонкой проницательностью, поняла эту аллюзию и сказала мне: «А Вивиана слегка напоминает вас», что я нашла довольно бестактным с ее стороны и несправедливым со стороны Кристиана, если он действительно имел это в виду. По правде говоря, это и правдиво и ложно. Да, во мне есть нечто от коварной Вивианы, но немало есть и от всех других женщин. В детстве я мечтала быть святой. Иногда мне кажется, что не хватает самой малости, чтобы перейти от жестокости, в которой меня упрекает Кристиан, к праведности моих детских упований. Все святые безжалостны, но их жестокость оборачивается главным образом против них самих. Способна ли я измениться? В письме Кристиана есть фраза, которая дает мне надежду: «Вы, Клер, нормальное человеческое существо, живое, эмоциональное, страстное и созданное для любви». Реально ли это? Если он думает, что во мне, под внешней броней, еще живет это «человеческое существо, живое и эмоциональное», тогда еще не все потеряно.

Предыдущая главаГлава 44 из 49Следующая глава