К книге
Прощание с миромСтраница 48
79%
Страница 48
48

Может быть, потому тут и была такая трава, что тут ходили гуси, что гуси выщипывали траву, а может, от гусиного помета, я не знаю, почему, откуда была такая изумрудная трава, такая необыкновенная зелень...

Были у нас еще и другие елани по берегам реки той же, но я помню только эту.

11

Лима и лето смещаются...

Однажды утром я встал и увидел такую картину. По всей реке, прямо под окнами у нас шел лед. За рекой синел лес, огромные льдины неторопливо, медленно, проплывали по реке, посередине ее, и со скрежетом налезали одна на другую. Я смотрел и слушал.

Н полдень, когда большие льдины, казалось бы, уже прошли, я увидел, что мельница плывет посередине реки...

Чья-то чужая мельница, сорвавшаяся сверху, шла по реке. Как она есть, вся целиком, белая вся, и, видимо, недавно срубленная, она тоже медленно, плавно проплывала перед окнами у нас.

Река добралась в тот год до самых огородов. Много людей вышло на берег, так же как и я, поглядеть на убежавшую мельницу.

Мельница шла так долго, так величественно. Мы замерли: она уже подходила к нашей мельнице. Что-то затрещало. Это мельница, та, беглая, дошла до нашей, ударила ее. Но мельница наша была крепкая, она устояла. Она только немного пошатнулась. Какое-то мгновение две этих мельницы стояли вместе, как бы не желая расставаться. Потом чужая мельница стала отходить, поворачиваться, нырнула под перекат и все так же спокойно пошла дальше, за деревню, мимо леса и мимо кузни — туда, куда поворачивала река.

Зашел однажды мужик в избу, зашел, как ходят мужики друг к другу, покурить, поговорить зашел к отцу. В избе у нас в это время топилась согнутая отцом железная печка, колено которой было выведено в стоящую посреди избы большую печь, в общий дымоход. Сел мужик на лавку, вытащил из-под лавки топор, взял одно из поленьев, что на полу тут, возле печки этой лежали, и, за два-три удара всего, вырубил мне копи. Деревянную такую лошадку, может, и не очень совершенную, но похожую. Я даже не поверил, когда он мне ее отдал.

Посидел мужик еще немного, поговорил о чем-то с отцом и ушел, а лошадка эта осталась у меня, со мной осталась.

Был это очень хороший конь, самый первый мой друг. Такого у меня никогда не было. Как самая настоящая заправская лошадь, только маленькая. Я его очень любил, никогда не расставался с ним и всюду таскал его за собой. Я даже спал с ним вместе.

Так на печи, в избе, мы прожили с ним почти год.

И вдруг мой конь исчез.

Это вот как вышло. Я заигрался и оставил его на улице... Утром, когда я встану, я увидел, что все вокруг опять завалил снег, снова пришла зима. И мою горку, па которой я играл, тоже завалило, и огород, и грядки на огороде. Только река еще текла как ни в чем по бывало, черная, темная... Я хватился — а моего коня нигде не было. Как видно, я оставил его на улице, а может быть, и во дворе забыл где-нибудь. Целую зиму я не переставал думать о моем коне и не переставал жалеть его. Я очень скучал по нему. Куда он девался, я не мог понять. И вот через год, весной опять же, когда зима была давно позади и от снега ничего не осталось, я пришёл на огород и увидел под ногами, как и в прошлую весну, какие-то стекляшки белые, осколки посуды битой и черепки всякие. Все это вновь мнилось теперь на глаза и лежало на земле, между грядок, в той же борозде. Но главное, был тут мой белый, березовый конь... Он тоже лежал в

борозде этой, пролежал под снегом целую зиму.

Той же самой, как мне думается, весной, может, уже и в следующую зиму, я плохо сейчас уже все это помню, из Большой — она так и называлась — деревни мы уехали в маленький лесной поселок — в Березовку. Не знаю, как это вышло, но, должно быть, за суетой, за сборами обычными, предотъездными я как-то совсем забыл

о своем коне. Вспомнил о нем, когда мы уже были в дороге, далеко уже были и от деревни и от реки.

Всю зиму, мне все-таки кажется, что мы уехали зимой, я ни на минуту не переставал думать о нем, о чудном моем белом коне. Как лее мог я забыть его, не взять его с собой! Я без конца думал о нем и все ждал, когда мы снова поедем туда, в Большую деревню пашу, куда меня обещал взять с собой отец. Я все представлял себе, как я приеду туда и, скорее всего на огороде где-нибудь опять, а может быть, и в избе у нас, на полатях где- нибудь или на печи, найду его, этого моего коня, и он опять, как прежде, будет со мной. Я очень тосковал по нему. И вот когда наконец все уже растаяло и весна опять началась, мы приехали с отцом на телеге, из Березовки в Большую деревню приехали, к родственникам нашим, в дом, в котором мы жили когда-то, на ту половину, в которой мы жили, я сразу кинулся его искать, искал по всем углам, а потом даже и на печку слазил, и под печку заглянул, и в сени, всюду, куда можно было, но нигде не мог его найти, нигде его не было. Не было и на огороде его, там, где я больше всего и рассчитывал его найти. И только потом тетка моя, когда я стал к ней приставать, стал расспрашивать ее и рассказывать ей, что это был за конь, призналась мне, что она сожгла его в печке.

13

Березовка стояла среди берез. Десяток изб посреди расчищенной от берез поляны. Небольшой такой кружок, пятачок среди леса, и посреди него — несколько изб. Вот и вся наша Березовка.

Там, в Большой деревне, откуда мы приехали, были просторные, крытые дворы и мощные заплоты, огораживающие весь остальной двор. Ничего этого в Березовке не было. Просто вокруг дома была изгородь в две-три жердочки, вот и вся ограда, все ограждение, какое было тут. Точно такая же оградка в несколько жердинок, чтобы скот не уходил в лес, с трех сторон окружала поселок. С четвертой стороны такой изгороди не требовалось, потому что там, позади изб сразу, раскопаны были огороды, и они у каждого хозяина были ограждены отдельно, такими же вот березовыми, ненадежными впрочем, жердочками...

Не было здесь ни мельницы, ни реки. Перед окнами простиралось тут небольшое, вытянутое в длину болотце, над которым летом поднимался туман. Через гнилое болотце это никто не ходил, там всегда было темно — только посередине в глубине росли черные больные осины, а у края — красный тальник... Болотце это называлось у нас «ля- гой».

Две дороги вели из Березовки. Одна вела в Большую деревню, откуда мы приехали, дорога эта шла через лесничество и через бор, другая — в деревню, которая имела несколько названий, одно из них, насколько я теперь понимаю, было наиболее старым... Ядрышкино, называлась эта деревня. Дорога, которая вела в Ядрышкино, тянулась по краю ляги. Тут, у выезда из ворот, вблизи околицы, было много берез и осип. Были тут и другие деревья, но мне больше; всего запомнились березы и осины. В ветреный день осины очень сильно трепетали. Конечно, осины более или менее всегда трепещут, но здесь было такое место, где они всегда очень сильно кипели, листья у них принимались кипеть на ветру. Березы кипели послабее, а осины — как крутой кипяток.

14

Земли своей у нас не было, ее еще надо было раскорчёвывать, и в первую зиму, когда мы сюда приехали, отец с матерью уходили на целый день в лес пилить дрова для работавшей в той же соседней с нами деревне, в Ядрышкиме, и которой я пока еще ни разу не был, паровой мельницы. Дров требовалось много, и многие семьи в нашем поселке, так же как и отец с матерью, зарабатывали тем, что пилили дрова.

Мы оставались с сестрой одни и очень скучали, день нам казался бесконечно длинным. Мы сидели у окна и ждали их возвращения, а иногда не выдерживали, подбегали к печи и туда, в дымоход, в трубу, кричали им: «Папа, мама, приходите скорее!»— надеясь, что они нас услышат.

В такие вот дни, когда заняться нам было совершенно нечем, а отец и мать не приходили, я начинал взрывать сучки в полу. Я находил в одной из половиц посреди избы какой-нибудь крепкий и смолистый сучок, брал в руки гвоздь и молоток и пробивал в сучке этом достаточно глубокую дырочку. После этого я брал несколько спичек, счищал, соскабливал с головок серу, селитру, и починял эту дырочку селитрой. Когда дырочка заполнялась до отказа, я брал гвоздь, вставлял его в дырочку и с силой ударял молочком по гвоздю. Раздавался сильный взрыв, сучок мой разрывало, и вся изба наполнялась дымом. Иногда даже и огонь оттуда выскакивал. Одним словом, самый настоящий взрыв получался.

Таким образом, я взорвал за одну эту зиму все сучки, какие только были в нашей избе, в полу...

15

Я не знаю, в чем тут дело, топили вроде бы хорошо, дров не жалели, но порог в избе у нас, может быть дверь была плохо пригнана, всегда был обледенелый и по утрам всегда был заметен снегом. Натянет его оттуда, с улицы, так много, что потом только, когда уже у матери печь протопится, начнет этот снег понемногу стаивать. Но все равно обледенелый целый день и скользкий сильно, так что, когда па пего станешь, надо получше за скобу держаться, что бы не поскользнуться и не упасть... Проснувшись утром, я первым делом смотрел туда, вниз, на порог наш, чтобы видеть, как сильно заметен он. Ибо по тому, сколько снегу наметало и как этот снег был расположен, можно было судить о том, что там на улице делается и какая там погода на дворе, метет там или не метет.

А мело и задувало, конечно, очень сильно, да и снегопады у пас случались большие. Иной раз так начинало валить, что заметало по самую крышу. Утром встанешь, а тебя уже замело. Это и по окну, по стеклу окна, было видно, что замело. На дворе давно уже день, а в избе у нас темным-темно... Это хоть и редко, но тоже случалось иногда. Целый день потом отгребаемся...

16

В один их таких зимних дней, вскоре после того как мы сюда переехали, я сидел у растопленной печи и глядел в огонь, как всегда почти это делал. Поднимаясь в одно время с матерью, я садился у огня, недалеко от чела нашей печи, чтобы не мешать матери управляться, и в то же время настолько близко, чтобы видеть, как в глубине печи разгораются поленья и все более начинает полыхать огонь. Так вот, в один из таких дней, я думаю, когда на дворе было еще темно, а в печи во всю бушевало пламя и начинали закипать чугуны, мать рассказала мне про ад, про то, как там, в аду этом, горят грешники, как они мучаются там и как их там поджаривают... Я не знаю, зачем она мне все это рассказала, для чего, но я был потрясен этим ее рассказом. Весь мир для меня в одно мгновение изменился, потемнел. Казалось, свет в окнах, рассветавших к тому времени, навсегда померк...

Потрясение было очень большое. Я плакал, я просил сказать маму, что это неправда. Но она сказала, что это правда.

Однажды, теперь уже не помню в связи с чем, мама рассказала мне, как в двадцать первом году, когда я только еще родился, она меня еще грудью кормила, она, по ее словам, никак не могла есть конину и боялась сказать об этом деду... Голод в том году был у нас очень сильным, пришлось зарезать коня.

— Утром пойду провожать скотину, а мавонька (так она бабушку называла - мать отца) сунет мне горсть в подол— «Ешь!». Она меня очень любила. А я, дура, выйду и в канаву высыплю. Плачу, а есть не могу!

Конину поджаривали мелкими кусочками и так, сухую, жесткую и твердую, ее прямо и ели.

У нас так и отсчет вели — от голодного года и после.

17

Горы, с которой мы могли бы кататься зимой, здесь не было. Взрослые парни катались здесь по слегам. Настилались такие, из ошкуренных молодых сосен, гладкие, длинные слеги, один конец которых был поднят на козлы. Вот по ним, по этим слегам, и катались. Становились на слегу ногами и катились. Их, слеги эти, отце и водой обливали, чтобы они были еще более скользкими, более гладкими. Кататься по такой слоге лучше всего было в сапогах.

А еще для нас, для маленьких, устраивалась тут, посреди улицы, ледяная снежная горка. С нее хорошо было кататься па катушке 1. Катушка — это деревянная такая, толстая доска, с намороженной на нее снизу коровьей свежей лепешкой. Заляпанную такой вот свежей коровьей лепешкой катушку обливали водой и тоже выставляли на мороз, и она становилась звонкой, гладкой, словно бы только что отполированной. Поверх нее ставился еще высокий стульчик с перекладиной, нечто вроде кресла о двух ножках. Но это уже совсем была роскошь, и не все отцы делали своим детям такие богатые и такие удобные катушки. У нас такую катушку называли еще коньком. Ее хорошо было подталкивать сзади и кататься на ней с любой горки, да и просто так, толкать ее, изредка становиться ногой на запятки, а то и просто катиться по дороге, по снегу, отталкиваясь ногой.

Зима была длинная, долгая, но не настолько, чтобы накататься вволю.

Смутно помню, как в том же самом, я думаю, году мы всей семьей ездили в ближайший от нас город. В памяти осталось, как идем по улице, по деревянному, кое-где качающемуся под ногой тротуару. Все время поэтому приходится смотреть под ноги. Я, может быть, даже не понимал, что мы идем по городу, помню только этот деревянный, зыбкий, качающийся под ногой тротуар. Отец ведет меня за руку, а может быть, я и сам иду...

Мне запомнилось, как в темной, завешенной шторами комнате фотограф дает мне в руки какую-то книжечку и, перед тем как снять колпачок с объектива, говорит, более сестре наверно, которая меньше меня, что сейчас из окошечка, им открываемого, вылетит птичка...

От всего этого остался снимок, фотография осталась. Отец, мать, они совсем молодые, принаряженные, мы с сестрой. В руках у меня эта книжка, которую я крепко прижимаю к груди, в руке у сестры — бумажный цветок. На мне белая рубаха, сапоги, волосы у меня еще светлые, хотя и не такие, как у сестры, темнее.

Предыдущая главаГлава 48 из 61Следующая глава