К книге
Прощание с миромСтраница 46
75%
Страница 46
46

Я подошел, чтобы узнать, велика ли поломка. Я сунул голову туда, куда суют ее все механики и шофера... Молча, понимая друг друга во всем так, как только друг друга понимают механики и шофера, мы копались в моторе, продували карбюратор, проверяли зажигание, и вдруг, в минуту, когда мы так стояли, над головой у себя я услышал какой-то смех. Я вздрогнул и оглянулся. Передо мной стоял босой, заросший человек с высоким лбом и смеялся. Вот когда мне стало нехорошо.

Он стоял на обочине и глядел через мое плечо в мотор.

Мы поскорей захлопнули капот, сели в машину и поехали. И пока мы ехали, мы видели, как стороной нам навстречу шли эти неизвестно куда бредущие, размахивающие руками, не понимающие того, что произошло, люди. Одного мы чуть не задавили — такого же, как тог, с лицом бессмысленным и счастливым, глядевший через мое плечо.

Мы проехали деревню, я оглянулся и увидел доску, на которой — черным по желтому — было написано, я не разобрал что, видимо, название этого пункта.

Уже потом, в последующем, я узнал, что это была деревня сумасшедших, длинная, вытянутая вдоль дороги деревня, где собранные со всей Германии идиоты катали из одного конца в другой огромную, нагруженную булыжником телегу. В одном конце деревни нагружали, в другом сгружали. Место, довольно известное в Германии...

Еще часа через два я стал узнавать окружающее — перед нами была та самая, хорошо уже знакомая мне дорога, место, куда должны были бы мы еще вчера приехать, большой, хорошо знакомый мне, у самой дороги расположенный дом с высившимися над ним деревьями. Мы приехали. Я остановил машину, и мы распрощались. Я отдал все, что у меня было, и марки, и все оставшиеся у меня сигареты, и поблагодарил.

Добираться обратно было мне несравненно легче.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Мы жили на этом острове, отрезанном от всего мира озерами. Это был богатый озерами край, тут сплошь вокруг были одни озера. Штехлинзее, Торновзее, а может быть, даже и Берлинерзее, хотя до Берлина тут было далеко. Это была целая система соединенных одно с другим озер с разных сторон подходивших к Берлину, расположенных вокруг него. Там, дальше, за озером и за островом, было еще одно такое же озеро, соединенное с нашим, забыл теперь уже его название, в котором, как нам говорили, в последнюю минуту войны эсэсовцы топили наших военнопленных, которых они по дороге, что тут, по берегам этих озер, проходила, гнали на запад. Но как раз его-то, это самое озеро, и воспел в своей знаменитой книге поэт, что жил тут когда-то. То ли Шёнезее, а может быть, и

Зершёнезоо. Одним словом — красивое, и даже очень красивое, и озеро и название. Ведь у них как — что ни лес, то красивый, что ни поле, то прекрасное. И каждая гора, и каждый город, и уж тем более каждая деревня — обязательно и прекрасная, и красивая. Шёнефельде, Шёневайде, Шёнеберге, Шёнебек, Либенрозе, Либенберг, Либенсдорф — и так далее...

Через лес любви и через долину любви мы поднимались и гору любви...

Рядом было красивое поле, красивый лес, красивая гора. Хотя никакой горы часто не было. Мы ходили вокруг озера, и дикие утки брали хлеб из наших рук...

Дмитрий готовился к выписке. Рана у него постепенно затягивалась, он уже и на перевязки не ходил, хотя, как мне кажется, выглядел он все еще неважно.

В один из дней, когда мы накануне особенно долго не спали, особенно поздно вернувшись в тот день с опора в палату к себе, Дмитрий уехал. Все это решилось как-то одним днем и совершенно неожиданно для меня. Надо сказать, что в последнее время он как-то особенно был неспокоен, и неспокоен, и встревожен чем-то, ему не терпелось как можно скорее выписаться и уехать отсюда.

Он как-то сразу одним днем все это решил и уехал. Мы распрощались с ним второпях, более наскоро, чем хотелось бы, тут же за воротами госпиталя.

Я проводил Дмитрия и остался тут один — на этом берегу, на этом поле, во всем этом городе.

Я чувствовал собя все еще очень плохо, по недолям по спал по-настоящему, мне иной раз даже казалось, что я отсюда уже не выберусь...

Я перепрыгнул канаву и отправился в поле по хороню знакомой мне тропе, по которой я давно не ходил, сначала я шел по дорого, по колее, сильно заросшей к этому времени, потом по затерявшейся во ржи узенькой тропинке, что вела к тому зеленому оврагу. Весной в ном задерживалась и застаивалась вода, и потому теперь дружно разросся молодой орешник, какие-то кусты и даже дубки, как я увидел, пробились. Маленький, опаханный плугом зеленый островок, затерянный в

поле, среди ржи, которую давно уже надо было бы косить.

Я так далеко ушел в этот раз по этой тропе моей, что не видно стало пи города, ни госпиталя, лишь слышался стрекот кузнечиков.

Ничего уже не было ни видно, ни слышно отсюда, я далеко зашел. Ни проносившихся машин по гудрону, поддеревьями, под этим гулким навесом, пи самого гула дороги, ни ставшего привычным несмолкаемого трепета листьев там, в парке, ни даже этого громкого боя часов с башни. Одни только кузнечики неназойливо потрескивали в овраге. Но и они по временам надолго замолкали...

Я будто скинул какую-то тяжесть. Это была минута, когда я почувствовал наконец, что война, столь тяжко до того времени лежавшая у меня на плечах, отошла далеко, что она окончилась, что она позади. В эту минуту я так далеко ушел от войны, что будто и не было этих четырех лет... Мне показалось, что я где-то почти дома, еще не в России, но и не в Германии. Я был далеко где-то, далеко от всего. Звенели кузнечики, звенела гнущаяся, налитая, уже тяжелая рожь, все так же грело солнце, и редкие, передвигающиеся над головой облака плыли в небе. И даже где-то рядом, далеко, ах, боже мой, рукой подать, вчера, совсем недавно,— вот так же, такая же где-то там межа была, и такая же зеленая, опаханная со всех сторон зеленая гривка, и я там, в ней, в этой гривке и на этой меже, совсем маленький. И тоже во ржи, потому что рожь была красивее всего остального. И такое же синее, как легкая дымка, небо было над головой. А за полем ржи, горбом выгнувшимся, несколько темных, низких, в беспорядке разбросанных крыш. Одни крыши, утонувшие в созревающей ржи. Мое детство и моя деревня. И пошло, и пошло... И мысли, как набежавший ветерок, налетели на меня, набежали. О чем они были...

Я думаю, если бы мне закрыть глаза, а то даже и заснуть тут, в этом поле, на этой меже, а потом проснуться, как если бы все это было дома, то можно было бы не понять, где я — дома, в России, или на чужбине, в Германии. Все было такое же, как у нас, те же травы и те же деревья, те же самые цветы и те же птицы.

Все было почти такое же, как у нас, и это было странно и

неожиданно...

Земля везде одна, она всюду и везде одинаково хороша!

Какая-то пичуга плакала надо мной. Я поднял голову, огляделся. Может быть, я слишком далеко ушел от войны по этой тропе... Вокруг меня было спелое ржаное поле, другие поля, перерезанные дорогами, и острый шпиль кирхи. И в это время в далеком этом немецком поле — раз! — как звук гонга, раздался один удар с башни кирхи. Час.

Набежал ветерок. Ржаное поле сделалось темно- зеленым. Со всех сторон сошлись тучи, и стало капать. Я еще раз поглядел вокруг и зашагал по той же тропе.

Больше я никогда не ходил туда, в это поле.

Я все вспоминал тот день, когда мы ехали с Кондратьевым в повозке, ту дорогу через лес, по которой мы ехали с ним, весь тог памятный для меня, наполненный солнцем весны день. Я все пытался представить тогда, что произошло... Я понял так, что мать, косуля эта или ланка, я даже не разобрал по-насто-ящему, кто это, скорее всего она и не одна была, переводила их всех, маленьких, через дорогу, когда мы подъехали, когда раздалось цоканье подков и на дороге показалась лошадь. Я только услышал сухой треск и метнувшуюся вперед матку. Я скорее угадал, чем увидел ее. А этот, которого мы подобрали, остался один. Он, видимо, был слабее других. Козленочек этот заторопился, заскользил, копытца у него стали разъезжаться па скользком, гладком асфальте. В это время как раз мы и подъехали.

Я думал о том, как таинственно связано все и как незримо переплетено одно с другим. Я думал о себе, о Кондратьеве, я думал о любви... Я думал о том, что произошло в тот день, когда так неожиданно выскочила на дорогу та козочка. И о том, что вот так всегда бывает с нами... О том, что она чуткая и пугливая, что она внезапно может вдруг появиться и может исчезнуть.

Не знаю, почему я об этом подумал, почему у меня это связалось так. Должно быть, я подумал о чем- то своем.

Я поднялся и пошел с берега этого озера. Последний раз я был тут.

Лето было на исходе, а я все еще лежал здесь, в том же госпитале, в той же палате, и на душе у меня становилось все тяжелее. Я давно уже не ходил не только к моему оврагу по моей тропе, но и к озеру. Вода в нем с каждым днем делалась все холоднее, синела, становилась все более маслянистой и грязной. Сухие листья тополя, изъеденные червяком и жарой так, что от них один скелет оставался, одни прожилки тонкие, ложились на воду и раскачивались у берега. Лето между двумя войнами, большой и малой, этой, только что закончившейся, и войной с Японией, на другом краю, там, на Дальнем Востоке, незаметно подошло к концу. Я прожил здесь все это длинное лето, и теперь наступала осень. Я был теперь совсем один. Писем от Дмитрия не было, и это было очень странно, я не мог себе объяснить его молчание и недоумевал.

Наконец настал день, когда мне пришло время выписываться. Мне предоставили отпуск, поскольку я был все еще плох, кое-как перемогался, и я поехал к своим, на Эльбу, где я еще никогда не бывал. Я мог бы поехать и сразу домой, но мне надо было все-таки съездить к ним, забрать хотя бы мой вещевой мешок. Я, конечно, думал, что через месяц или два, когда отпуск кончится, когда я почувствую себя лучше, я вновь вернусь к ним, опять попаду в свою часть, но все-таки мне надо было съездить туда к ним.

Я ехал какой-то подвернувшейся мне случайной машиной, которая шла из госпиталя как раз туда, к Эльбе, к штабу армии, должно быть. Так или иначе, мне было по пути. Мы выехали рано, когда солнце только-только начинало подниматься над землей, над тем полем, давно уже убранным, куда я ходил еще так недавно. На мне была одна только гимнастерочка да еще плащ-накидка, с лета прошлого года еще у меня сохранившаяся с плеча девушки-снайпера, плащ-накидка, которую она заботливо, в один из дождливых дней, когда я был у них, надела на меня. Я сидел наверху тяжело груженной машины и кутался в эту плащ-накидку. Со мной была еще, через плечо тоже, моя планшеточка, та, с которой я ходил по переднему краю все эти

последние полтора года, ходил из полка в полк, из роты в роту.

Я сидел спиной к дороге в кузове, вернее над кузовом, на каких-то узлах, на жестких, перекрытых брезентом и туго перетянутых веревками ящиках. Мы ехали через деревни, более похожие на города, по дорогам, уже знакомым мне, более всего похожим на аллеи, по широкой, старой, хорошо накатанной дороге, обставленной каштанами и необыкновенно высокими, длинными вязами, с ветвями, сплетенными столь плотно там, наверху, что внизу под ними невозможно было ничего рассмотреть...

Я поначалу довольно сильно мерз, на ходу, наверху тут, на этом жестком и задубелом брезенте. На траве, на земле, повсюду лежал уже крупный белый иней. Начинались заморозки, по утрам было уже холодно.

Через час пути мы съехали на другую дорогу, поменьше, поуже, местного значения, должно быть. Тут прямо на обочине по обеим сторонам дороги росли большие и тоже высокие яблони. Были тут и груши, и сливы даже, но больше всего все-таки яблони. И наконец, очень красные гроздья рябин, слабые ветви которых ниже других повисали над дорогой. Последние, недозрелые, кислые груши и яблоки, сбитые ветром и дождем, подъеденные червем, падали на дорогу, на асфальт.

Магистрату давно уже следовало бы заменить заболевшие и одичавшие деревца, многие из которых давно уже не плодоносили по той же причине, я думаю, что они были старые и дикие...

Я уже знал, что дорога тут сама себя содержит, сама себя ремонтирует и восстанавливает. Осенью и эти яблоки, и эти груши, и сливы, все, что растет на этой дороге, собирается и продается, идет в переработку, и на деньги эти ремонтируется дорога. Так тут всегда было. У немцев никогда ничего не пропадало и не пропадает.

В этом году, конечно, магистрату не удастся собрать урожай.

Так я и ехал все время под навесом деревьев, под яблонями и

под яблоками, уже начинающими опадать. В травах изредка проблескивали паутинки. Солнце поднималось все выше, и я понемногу начал согреваться. Мне было хорошо сидеть тут, на этом возу, наблюдать сверху за дорогой, за полями, уже начинающими подергиваться желтизной, за деревьями по краям дороги, в которых тоже уже начинали пробиваться желтые листья. Надо было только следить за тем, чтобы не удариться головой о какую-нибудь слишком низко нависшую над дорогой ветку, не зацепиться за какой-нибудь сук. Один раз где-то, где мы не знаю зачем остановились, такой вот подсыхающий, повисший над дорогой необрезанный сук уперся мне в бок, и я сорвал крупное, янтарное, уже начинающее белеть яблочко. Я так и ехал с ним, с этим яблочком в руках, на этом возу.

Предыдущая главаГлава 46 из 61Следующая глава