К книге
Прощание с миромСтраница 39
64%
Страница 39
39

Мы прошли, а она даже не кивнула мне, не видела, может быть, а может быть, и не узнала меня.

Вот и все наши встречи.

Я и не разглядел ее по-настоящему в тот первый раз...

Прошло так много времени, но я и теперь еще отчетливо слышу голос Кондратьева. Я так часто возвращался с тех пор к тому, о чем он рассказывал мне в те дни, что теперь, много лет спустя, его рассказ стал уже как бы моим рассказом. Поэтому, давно уже перестав отделять его от себя самого, я и здесь не столько даже воиспровожу этот его рассказ, сколько передаю его споими словами...

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Продолжение рассказа Кондратьева

- Зима устанавливалась медленно, трудно. Земля была уже слегка припорошена снегом — в этих местах, может быть от близости моря, всегда очень тоненьким, слабым, готовым растаять в любую минуту. Не зима пока, по уже и не осень. Осень давно уже была позади, но и зимы настоящей все еще не было. Самое нехорошее время года.

В один из таких дней, когда снег — дождь пополам со снегом, который всегда хуже всего,— кропил и поля эти, и тропинки, и дороги, еще недавно такие обжитые, мы двинулись на ближайшую от нас станцию. Дороги так развезло, что каких-нибудь двадцать с небольшим километров мы тащились целый день.

Оказалось, что нам предстоит грузиться в эшелоны.

Грузились мы на небольшой станции, названия которой я сейчас уже не помню, знаю только, что в районе Шяуляя где-то, а это значит, что уже не в Латвии, а в Литве... Должен сказать, что все последнее время мы были недалеко от границы с Литвой и хотя воевали в Латвии, но иной раз, не зная этого, оказывались в Литве... Здесь, в поле, стояли вагоны, давно уже подогнанные под пашу погрузку. И погрузка сама, и переселение в вагоны, должен признаться, были довольно сложным и непривычным для нас делом. Мы затаскивали на платформы громоздкие наши пушки, крепили их на растяжках, заводили коней в вагоны, в оборудованные уже для них там стойла, забивали вагоны сеном, фуражом — для наших коней опять же. Все как следует в таких случаях. Мы ехали в теплушке, товарняке, и нам к тому же надо было наготовить, запасти на дорогу достаточное количество дров, именно дров, а не угля, угля у нас не было... В вагоне у себя мы поставили печку, довольно большую, мы ее склепали из бочки, подобранной уж не знаю где, бочки из-под солидола.

Погрузка и размещение по вагонам заняли немало времени. Но мы еще потом долго ждали своей очереди, ждали, пока погрузятся все остальные. Эшелоны отходили один за другим в течение целой недели, наверно. Наконец настал и наш черед отправиться в путь. Мы тронулись рано утром, на рассвете, не заметив этого, обосновавшись в тепле, в вагоне своем.

Итак, мы выехали из Латвии, в которой пробыли пять долгих месяцев.

Эти последние дни, перед тем как нам отправиться, погрузиться в эшелоны, мы не только не воевали, но даже не находились на передовой. После того как мы вышли к морю, к Риге, к Балтике, мы некоторое время не то чтобы не воевали, но не вели активных боев, а одно время даже находились во втором эшелоне, если вообще не были выведены...

Немцы были зажаты в мешке, в курляндском котле, и часть сил нашего фронта освободилась. Я думаю, что не одни мы, не один только наш полк и не одна наша дивизия, но и вся армия наша освободилась. Мы еще не знали, какая нам предназначалась задача, какая нам отводилась роль в будущем.

Мы ехали. Вся наша батарея размещалась на двухъярусных нарах. Я лежал с краю, на втором этаже и вспоминал весь путь, который мы проделали за этот последний год, пока дошли до Риги, до той же Митавы — пункта, где фактически закончились для нас боевые действия в Латвии, на нашем Втором

Прибалтийском фронте...

На Айвиексте, где немцы стянули большое количество танков, пытаясь задержать наше наступление в Прибалтике и нанести удар по нашим войскам, моя батарея выдержала очень сильный бой, на нас шло до роты немецких танков. Если бы не мой Сугоняко, наводчик, подбивший в одном этом бою три немецких танка, трудно бы нам пришлось. Оставшись один из всего расчета, расстреляв все снаряды, он и сам погиб под танком. Половина всей нашей батареи в том бою была выбита. Сугоняке посмертно было присвоено звание Героя...

Многое вспомнилось мне. Ну и Федину гору, конечно, вспомнил. Ее уже просто нельзя, невозможно было забыть!

Много было такого, о чем нельзя и невозможно было забыть...

И вот всё теперь оставалось позади, мы находились в пути, в эшелоне, и двигались неизвестно куда. Мы даже не знали, куда мы ехали, куда нас везут. По всему выходило, что нас перебрасывают куда-то далеко, может быть, даже на другой фронт, но куда — кто мог знать это! Везут и везут, куда-нибудь привезут, так всегда рассуждает солдат, так рассуждали и мы. Лучше в таких случаях не загадывать, потому что псе равно ничего не узнаешь...

Где мы ехали, в каком направлении двигался наш состав, никто этого не знал. Названия станций, если бы я мог рассмотреть их, ни о чем не говорили нам. Может быть, и были на этом нашем пути какие-нибудь города, через которые мы проезжали, но мы их словно бы нарочно проскакивали. Может, так это и было, не знаю... Когда едешь в такой вот теплушке, в товарном вагоне, особенно зимой, в стужу, в холод, мало что видишь, потому что двери постоянно закрыты. Их открывают только тогда, когда надо сбегать за водой, за кипятком... Стояли мы чаще всего на маленьких станциях, где все станционные постройки всегда оказывались подорванными, дотла сожженными отступившим врагом, и надо сказать, что в первое время, может быть и поэтому тоже, мы больше стояли, чем двигались. Вагон наш был предпоследним, так что в пути нас здорово мотало.

Мы ехали так второй день, и с каждым часом я чувствовал себя все хуже и хуже. Все дело в том, что еще при погрузке, когда втаскивали пушки, одна из пушек застряла на сходнях, и я попытался помочь расчету, подставил плечо, и — не повезет так не повезет! — под лопатку что-то вступило. Я сначала даже не понял что. Оказывается, осколок, который сидел у меня еще с начала войны, с сорок первого года еще, и о котором я и думать забыл уже, стронулся с места. Сильно напрягся, должно быть!

Сначала я не обратил на это внимания, думал, что обойдется, хотя в первый момент, признаться, было очень больно. А через день — отправились мы на вторые сутки после погрузки,— когда мы уже были в пути, пришлось пойти разыскивать нашу медицину, потому что плечо у меня покраснело и рука стала сильно припухать. Рука эта моя, вернее плечо, не сама рука даже, а плечо, надо же мне было так глупо сунуться под эту станину, все более беспокоило меня. Выходило так, что надо было показывать его, хотя и очень не хотелось, как всегда, без крайней надобности идти куда-то, тем более что виноват был я сам, моя собственная неосмотрительность и неосторожность.

К вечеру я пошел. Мне сказали, что в составе нашего эшелона есть что-то вроде санитарного вагона будто бы. Передвижной пункт нашего дивизионного медсанбата... На одной из остановок, которых в первое время у нас было особенно много, я отправился разыскивать этот вагон. Он оказался в голове состава, вторым или третьим от паровоза.

Дверь была слегка приоткрыта, и, когда я ухватился за поручни, за скобу, тут вделанную, чтобы подняться, я, к полному удивлению моему, увидел ту самую сестру или военфельдшера, я даже не знал, кем она была, ту, что вместе с другой такой же приходила к нам на хуторе под Мадоной. Повторяю, я этому немало удивился, да и она, как мне кажется, тоже. Мы оба почему-то, как показалось мне, растерялись от

неожиданности этой встречи.

Она чуть пошире отодвинула дверь, и я вошел, поднялся к ним по ступенькам железной лесенки, каких не было в других вагонах. Тут было очень светло и чисто. Те же двухъярусные, что и у нас, нары застланы тут были свежими, еще не выгоревшими плащ-палатками, а одно или два места, в самом низу там, даже и простынями, и даже столик стоял, и табурет один был, и носилки у стены... Было непривычно чисто и непривычно пусто, только в глубине вагона на табурете этом за столиком сидел майор с зелеными медицинскими погонами. Я этого майора никогда прежде не видел, не встречал, дивизионный врач, как оказалось. Я и не знал, что есть такая должность. Я уже потом узнал, что в нашем эшелоне вместе с нами следовала часть штаба дивизии. Одним словом, начальства было много и многие ехали с нами...

Я рассказал, в чем дело, что произошло со мной. Я думал, что мне прижгут там чем-нибудь, что-нибудь прилепят, на худой конец затянут потуже, но этот майор захотел сам осмотреть меня. Он велел мне раздеться и тут же приказал готовить инструменты

«Придется потерпеть»,— сказал мне этот майор. Все у них тут уже было наготове, и он довольно быстро удалил у меня из-под лопатки этот осколок, который не так глубоко вроде бы и сидел. Было даже не очень больно. Повозились они со мной еще несколько минут, совсем уж недолго. Перебинтовать им меня пришлось довольно основательно, и плечо, и всю спину мне затянули, завязали, наложили очень хорошую тугую повязку. Все это делала уже сестра, врач только показывал. Руки у нее были очень ловкие.

Между тем эшелон наш, пока все это со мной проделывали, я и не заметил когда, опять стал двигаться, пока меня так бинтовали, и я одевался, он довольно-таки быстро пошел вперед, на этот раз быстро набрал скорость. Я думал, что через час, через полчаса, когда состав остановится, я перейду к себе в свой вагон. Там меня и так, наверное, уже хватились, потеряли.

Но меня не отпустили, сказали, что мне надо пока остаться у них, что лучше пока никуда не ходить. Как-никак, хотя и не бог весть какая серьезная операция, но тем не менее, мол, все-таки операция. «Оставайтесь»,— сказал майор.

Мне показали, куда я мог бы прилечь пока. Тут же, с краю, на втором этаже.

Я был, конечно, чрезвычайно смущен всем этим, но что было делать. Тем более что эшелон, я не знаю отчего, до того времени стоявший на каждой маленькой станции, явно на этот раз не собирался останавливаться, проскочил и одну и другую, продолжая лететь через глухие, занесенные снегом пространства, через неведомые нам леса и поля.

Так я и остался тут у них, в тихом этом, удивившем меня поначалу своей пустотой санитарном вагоне, о котором я еще вчера, да еще и сегодня тоже, ничего не знал и даже не догадывался, что есть такой в нашем составе.

Мы стояли с Тоней (я все-таки вспомнил, как ее зовут) напротив друг друга, навалясь на застланные плащ-палатками, высоко поднятые нары, она с одной стороны, я с другой, стояли и разговаривали. Она, как можно было понять, не столько даже рада была самой нашей встрече, сколько просто живому человеку, с которым можно было поговорить. Майор, тот, который вытащил мне осколок, все больше молчал и там, у себя за столом, по-прежнему читал что-то. Оказалось, что нам с Тоней очень легко разговаривать друг с другом. Мы, не заметив, проговорили весь вечер с ней. Я уже не помню сейчас, о чем мы с ней говорили... Я не думаю, что та наша более чем нескладная встреча на хуторе, когда они так неожиданно пришли к нам, оставила хоть какой-нибудь след в ее душе. Я даже подумал, когда увидел ее, помнит ли она еще о той теперь уже давней встрече или уже забыла о ней... Повторяю, я и сам сейчас уже не помню, о чем мы говорили, да это и совсем неважно, главным было то, что нам легко было разговаривать друг с другом... Я думаю, что вы согласитесь со мной, все эго не столь уж часто случается.

Главным, как всегда это бывает, были не слова, а то, что за словами...

В вагоне у них, хотя он и был пустой, было тепло. У них тут тоже стояла железная печка, в которую приставленный для этого солдат-санитар подкидывал дровишки, очень коротко напиленные. С двух сторон были нары, а между ними посредине была печка, да в углу там, за нарами, стол врача. Это был единственно по-настоящему теплый, по-настоящему чистый специальный санитарный вагон во всем этом длинном, неизвестно куда несущемся, набитом людьми составе.

Майор наконец бросил свою книжку и стал укладываться там, в отдельном своем углу. В самом деле, надо было ложиться, устраиваться. На дворе давно уже была ночь, и поспать все-таки надо было. Я лег, где мне указано было, наверху, на втором этаже, лег не раздеваясь, прикрывшись одеялом, которое мне дала Тоня. Одеяла были сложены в углу. Я снял только сапоги. Поверх одеяла накрылся еще шинелью, положив ее в ногах.

Тоня дежурила в эту ночь, но и она тоже прилегла, внизу где-то. Только солдат все еще не спал все еще подкидывал дровишки и свою быстро выгоравшую печку.

Я заснул довольно скоро, заснул под стук нашего оглушительно громыхающего сцеплениями состава, заснул, как только лег.

Я не могу сказать вам, как случилось, что этот раненый солдат оказался у нас в вагоне, в нашем эшелоне, откуда он взялся, как он попал к нам. Никаких раненых вроде бы с нами не было, мы их всех заблаговременно сдали, отправили в госпитали или передали на долечивание в другие части. Откуда он мог взяться здесь, можно сказать, в тылу, в прифронтовой полосе во всяком случае? Может быть, от бомбежки, но нас вроде бы не бомбили. Все это какая-то загадка, которой я до сих пор не могу найти хоть сколько-нибудь внятного объяснения...

Я проснулся посреди ночи не знаю почему, может быть, потому, что от двери сильно дуло, ее, как я думаю, забыли закрыть по-настоящему. Проснулся и увидел, что в вагоне горел свет и все были на ногах. На полу прямо посредине прохода лежал на носилках какой-то человек, по грудь прикрытый одеялом. В ту минуту, когда я проснулся, майор этот самый, врач, тут находившийся, стоя над тазом, мыл руки, а санитар-истопник сливал ему из кувшина. Тоня сидела возле раненого на валявшемся тут, приставленном к носилкам чурбачке, внимательно разглядывала его потемневшее лицо, время от времени марлевой салфеткой вытирала выступающий на его лбу пот, а когда он начинал учащенно дышать, задыхаться и кричать, она умело закатывала ему рукав гимнастерки и колола его, вводила ему что-то обезболивающее.

Предыдущая главаГлава 39 из 61Следующая глава