К книге
Прощание с миромСтраница 37
61%
Страница 37
37

Изредка, время от времени ко мне приходил врач.

Врач у меня был очень тихий и застенчивый, очень милый человек, капитан медицинской службы. Он приходил ко мне не часто, к концу дня, как правило, и, как мне показалось, больше для того, чтобы поговорить, отдохнуть, может быть, ведь он Целый день работал, целый день был на ногах, а иногда и оперировал даже. Он неслышно входил ко мне в палату, задавал два-три вопроса о здоровье, как я спал, не болела ли голова. Брал со стола у меня книгу, долго ее листал и печально, сдержанно про себя улыбался. Капитан этот писал стихи. Он читал их мне по своей тетрадке в мелкую синюю клетку. Стихи были переписаны красными чернилами из автоматической ручки, тесно, строка на строку.

Мне запомнилось только несколько строк из поэмы, которую он читал мне в один из дней. В них, в этих строчках, запавших мне в память, шла речь о двух влюбленных молодых людях, живших неизвестно когда в таком вот средневековом городе, как тот, в котором мы находились теперь, читавших свою книгу любви перед таким же вот точно, как наше, на закате солнца окном. Рассказ о двух влюбленных, которых и смерть не могла разлучить... Прекрасно был описан город, и замок, и освещенное западающим солнцем окно.

Как будто это было где-то над нами, всего лишь этажом выше, в том же самом доме.

Странные, должен сказать, стихи и странная поэма, где время как бы остановилось...

Когда все это происходило, в каком все это было времени и веке, я не знал, как не знал того, кто были эти люди, о которых писал в своей поэме этот тихий человек, приходивший ко мне со своей тетрадкой. И стихи эти, никак вроде бы не связанные с тем, чем мы жили всегда, и особенно эти последние страшные несколько лет, о чем они были — о любви, о смерти; и этот старый город, в который я был закинут; и паша жизнь в это лето, на другой дон!» после того, как закончилась война,— все это тоже было как бы в другом веке, тоже неизвестно когда...

И эта книга, которую я с таким усилием читал, и стихи, которые читал мне мой врач,— все это неизвестно почему, самым причудливым образом соединилось для меня в одно.

Днем я выбирался в парк, садился на скамейку, в тень, но потом переходил на другую, ту, что стояла на солнце, потому что тут, в этой стране, я не знаю отчего, всегда было так, всегда в тени было холодно, а на солнце жарко.

И один из дней, когда я вот так же без цели вышел из своего корпуса и шел по аллее через весь этот обширно разросшийся госпитальный двор, не помню уж, куда я направлялся, я увидел человека, который, тяжело опираясь на палку, на костыль, шел немного впереди меня, за канавой, по тротуару, тут проложенному.

Был он не в госпитальном халате, а в гимнастерке, is брюках навыпуск, с горлом, почему-то перевязанным бинтом. Я обратил внимание на этого человека, что-то меня заинтересовало в нем. Я видел пока одну только спину его, но что-то меня остановило. Обогнав его, я оглянулся. Это был Кондратьев, тот самый артиллерист, капитан, которого я совсем недавно, казалось бы,— время летело быстро,— отвозил в госпиталь. Вез с Одера в госпиталь наш армейский. Никак не, ожидал я встретить его здесь, да и он, надо сказать, в первую минуту не; узнал меня, как видно, я сильно изменился. Поглядев на меня внимательно, он хотел уже было отвернуться. Тоже, должно быть, не предполагал, что я могу оказаться здесь. Он поверил только тогда, когда я поднял руку.

- Вот это да,— сказал он, перешагнув канаву, и направился ко мне.

Мы поздоровались и, обрадовавшись, даже, кажется, обнялись. Встреча, что ни говори, была неожиданная. Я уже не рассчитывал кого-нибудь тут встретить.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Дмитрия Кондратьева я знал не то чтобы мало, но намного меньше, чем некоторых других офицеров нашей дивизии. Он с начала войны находился па фронте, а затем, окончив училище, осенью сорок третьего прибыл к нам командиром огневого взвода. Я пришел к ним намного позднее, пришел потому, что накануне на этом участке был подбит «фердинанд» — самоходная немецкая установка, и расспрашивал у пего, у него и у бойцов его взвода, как все это происходило. Выпершийся на высоту «фердинанд» стоял тут же, на глазах, на спуске с холма, еще занятого немцами, и его было хорошо видно. Я тогда же написал обо всем этом в нашей дивизионке. Заметка моя или корреспонденция, три колонки в рамке, называлась «Здесь стоит батарея». Было это в сорок четвертом уже, весной, все на том же нашем Калининском фронте. Стояли они тогда под деревней Дедово. Я увидел орудийный окоп, обложенные дерном ровики для расчета, ниши для снарядов. Все было очень искусно и тщательно замаскировано. Я впервые все это видел, мне все это было внове, потому что по моей военной профессии я не артиллерист и с артиллеристами, можно сказать, почти ш встречался. Став в последний год войны газетчиком, я всего чаще ходил по стрелковым полкам, писать надо было о людях, что находились впереди всех в траншеях и окопах первой линии. Хотя, как ни говори, а все-таки эта война, более чем какая-либо другая, была войной артиллерии, войной огня. Может быть, кто-то с этим не согласится, но это так. Это только невоевавшие или совсем ничего не знающие о войне люди представляют себе дело так, что солдат встал, поднялся и пошел, и начал стрелять, и бросать гранаты, и добежал до окопов противника, и начал колоть штыком. Черта с два встанешь теперь так вот под огнем пулемета, под артиллерийским огнем. Это хорошо знают командиры, те, кто управлял боем или хоть чем-нибудь командовал, полком ли, ротой или хотя бы взводом. Знают, что, пока не подавлены огневые точки, ничего не сделать. Знают это как никто другой хорошо, знают, что подавил — прошел, не подавил — всех порежут.

Я больше всего разговаривал в тот день с командиром орудия и наводчиком, который как раз и подбил «фердинанда», а Кондратьев, когда я его стал расспрашивать, может быть, оттого, что его куда-то в это самое время вызывали, вроде бы отмахнулся, сказав, что это дело старое, что ребята, мол, лучше его знают как и что и обо всем расскажут...

Такой была эта моя первая встреча с Кондратьевым.

Месяца через два или три начались бои за Федину гору.

Федина гора была пунктом, каких было много на пашем Калининском, а затем Втором Прибалтийском фронте и каких, я думаю, было много на других участках войны... Не всегда только они назывались так, горами. Иногда, что было чаще, они назывались высотами, высотой, иногда даже сопками или курганами. Федина гора была одной из таких высоток. Бои за эти высоты начались еще зимой, но, может быть, я не все знаю, может быть, они начались еще раньше...

Это были рубежи, где всего дольше держалась немецкая оборона и дольше всего стоял фронт. Немцы уже выдохлись, они уже не могли наступать, но они еще способны были сопротивляться, были еще в состоянии держать оборону. Фронт здесь, на этих холмах и высотах, среди болот и рек этих, стоял до самой середины лета сорок четвертого. Потом, когда мы их сбили отсюда, нам потребовалось всего каких-то пять неполных; месяцев, чтобы освободить Прибалтику, выйти к морю и к границе.

Бои, как я уже сказал, начались еще зимой, но тогда здесь стояла другая дивизия. Они, эти дивизии, за то время, пока фронт проходил здесь, сменяли одна другую, и каждая вновь пришедшая пыталась брать те же сопки и те же высотки, за которые задолго до нее еще бились солдаты других дивизий, и никто не знал, что тут было до него, никто не мог бы сказать, сколько тут было положено людей. Земля эта, эти холмы могли бы многое рассказать, если бы могли говорить.

Федина гора на карте была помечена цифрой, обозначающей ее фактическую, абсолютную, скажем так, высоту, но солдаты называли ее Черной, а еще чаще «высотой с глазом», потому, вероятно, что когда-то, когда бои за нее только еще начинались, на вершине ее рос небольшой лесок, черная такая гривка, да и сама она была черная, потому что се склоны, зимой это было особенно видно, были покрыты копотью, следами разрывов снарядов и мин. Гривку ее, густую такую сосновую рощицу, затем срубили артиллерийским огнем.

Местность отсюда, с этой горы, просматривалась на много верст вокруг. Немец держал отсюда под наблюдением все подходы и подъезды к нашему переднему краю. Он там, наверху, а мы внизу, у него под ногами. Бить нас сверху было сподручнее...

Теперь, в июни, когда мы се брали, высота была лысой, и так она могла бы и называться. Макушка у нее была голая, песчаная. Лишь на ее пологом левом скате оставались еще какие-то небольшие случайные молоденькие сосенки.

Все началось, я думаю, часов в десять утра. Утро, надо сказать, было прекрасное, очень теплое, красивое, солнечное. Ничто не напоминало о войне. Над всем этим утонувшим в знойном мареве клочком земли, над лесом, прячущим наши тылы, над изрытым траншеями полем, пели жаворонки. И там, у врага, за горой, которую предстояло взять, за колючей проволокой, натянутой от кола до кола по самому низу, по краю поля, тоже, наверно, пели жаворонки. Трудно было представить разительный контраст между этой красотой и радостью, картиной нарождающегося дня и тем, что началось вскоре.

Началось все, как всегда, с артиллерийской подготовки, с залпа «катюш», в пламени залпов которых, в пыли, которая от них поднялась, ничего не стало видно. Ударила вся артиллерия дивизии, все огневые средства, приданные по этому случаю бравшим высоту стрелковым подразделениям. Удушливый дым застелил все вокруг. Артподготовка продолжалась минут двадцать. И сразу вслед за тем сосредоточившаяся на рубеже атаки пехота бросилась по склону горы. Следом за пехотой, как только она показалась там, на высоту, на Федину гору, вырвался взвод Кондратьева.

На гору заскочили неожиданно быстро, немцы явно не ждали нас в это время, явно не предвидели нашего удара в этот ранне утренний час.

Я пришел туда, когда бой уже затихал, часа уже в четыре дня пришел туда.

Федина гора лежала за протокой, то ли это была река, то ли протока. Не столько даже широкая, сколько глубокая, вытекающая, может быть, из одного болота и втекающая в другое. Я так думаю, что из болота, потому что вода в ней, в этой протоке, была какая-то уж очень черная, рыжая, с болотным таким, торфяным отливом. Тем не менее в ней, в протоке этой, как оказалось, было много рыбы. Я это увидел, когда, по пояс мокрый, оступаясь и обрывами,, проваливаясь в ямины, перебирался на другой берег. Саперы в это самое время строили мост через протоку. Они были голые и всякий раз, когда близко от них разрывался снаряд, кидались в воду, в протоку эту. Выброшенные на берег вместе со столбом воды, оглушенные взрывом, довольно большие, крупные рыбины бились в траве на берегу. Тут были и караси, и лещи, и даже щуки. Трудно было поверить, что в такой гнилой и жалкой речке может водиться такая отличная, такая крупная рыба.

Над протокой стоял нескончаемый треск разрывов, визг пролетающих над головой снарядов. Как будто в высоте там трясли, мотали из стороны в сторону какой-то гигантский, хорошо натянутый стальной провод. Сам воздух колебался от этого несмолкаемого грохота... Противник вёл теперь неприцельный, или, как еще шпорят, изнуряющий огонь. Это так и начиналось: изнуряющий огонь. Беспрерывный методический обстрел из орудий.

Когда я пошлел, высоту уже начали закреплять. Солдаты удерживавшей высоту роты, немного их осталось, подгоняемые страхом, торопясь, отрывали окопы, отдельные ячейки пока что, располагая их в шахматном порядке, с тем чтобы потом, когда их соединят ходом сообщения, получился зигзаг. Все вокруг было заболочено, а здесь, на высоте, был песок, копать было легче...

Следует сразу скачать, что никаких особенных укреплений у немцев на этой высоте не было, не оказалось. Тут были две обычных, я бы сказал, даже не очень глубоких, соединенных одна с другой траншеи. Одна из них проходила по самому гребню горы, другая—по ее восточному, обращенному в нашу сторону склону. Да на обратном скате несколько более или менее прочных, опутанных проводами блиндажей. Вот и все укрепления, какие тут были. Но зато она была плотно прикрыта огнем из глубины. Находящиеся за ней немцы могли точно корректировать и нести прицельно направленный артиллерийский огонь по всем нашим коммуникациям, держать под огнем своей артиллерии, как уже сказано, всю систему нашей обороны. Обзор, открывающийся немцам с горы, позволял им делать это.

Отсюда и действительно все далеко было видно, все прекрасно обозревалось. Дальше па запад от подножия горы тянулась стена хвойного соснового леса. А между высотой и лесом простирался огромный, пестрящий цветами луг. Он, этот луг, до самого леса был залит солнцем. Гигантское ликующее многоцветье трав. Было даже красиво. Отсюда, с горы, просматривалась проселочная дорога, ведущая к ближайшей, совершенно пустой, брошенной людьми деревне, поля вокруг и далее повороты дорог — все это можно было отсюда хорошо видеть.

Здесь, на гребне горы, в отличие от протоки, которую я только что перешел, было сейчас относительно тихо, лишь изредка на склоне где-нибудь взметывался столб разрыва явно вслепую посланного снаряда.

Когда я пришел, Кондратьев стоял над убитым командиром орудия, и в первую минуту я его не узнал.

Я и здесь пришел не к артиллеристам, а в пехоту, но как пришел, так и увидел его. Без пилотки, с прилипшей к мокрому лбу прядью волос, он стоял над лежащим у разбитого орудия сержантом, только что вытащенным наверх из-под своего опрокинутого взрывом орудия... Я помнил этого сержанта с того первого раза, когда был подбит «фердинанд» и я был у них. Он мне тогда, я помню, сказал: «А мы его по лаптям, по лаптям», имея в виду «фердинанда», его гусеницы. Мне очень запомнилось это выражение...

Предыдущая главаГлава 37 из 61Следующая глава