Должно быть, это было противотанковое орудие.
Не успел я скатиться вниз, в овраг, слева от этой высоты, как увидел вышедшего из дверей, из накопанных тут землянок, знакомого мне командира огневого взвода, с которым меня к тому времени очень многое связывало, человека, писавшего, кстати сказать, очень хорошие стихи и печатавшегося у нас в дивизионке. Он посмотрел на меня довольно недоуменно, если не сказать хуже, довольно подозрительно и с испух'ом, увидев, что я возвращаюсь не более не менее как от немцев, оттуда, где никто из них не бывал, где находятся одни только немцы.
— Где же ты был? — спросил он меня. Но, разглядев, что это все-таки я, действительно я, а не кто другой, человек, которого он хорошо знал,— спросил уже другим, участливым, хотя все еще недоумевающим тоном: — Это по тебе стреляли?
Я сказал, что да, это — по мне.
Я стал объяснять ему, что я, как мне и сказал солдат, считал, что не уйду дальше своей траншеи, и вышел на эту высоту, так и не встретив никакой траншеи.
— Там у них орудие стоит,— сказал он мне, все еще перепуганный за меня больше, чем я, потому что я пока еще не осознавал того, что произошло и что могло произойти.
Мы зашли к нему в землянку, которая, впрочем, оказалась подпольем давно разобранного дома. Здесь был блиндаж, в котором размещалась часть батареи, во всяком случае, один ее взвод. Здесь я и переночевал.
Он потом уже рассказал мне, что его командир отделения сказал ему:
— Ваш друг к немцам пошел!
Никакой нашей траншеи под этой занятой немецкой высотой не было да и не могло быть. Такая траншея с высоты простреливалась бы до самого дна. Да и не нужна она была тут! Низину, что лежала перед высотой, держали на прицеле наши орудия — того самого огневого взвода, в который я теперь пришел. И справа, и слева были наши, никакого смысла поэтому рыть траншею в низине, перед носом у немцев, не было...
Как я ускользнул и почему немцам надо было стрелять по мне, когда я сам шел к ним в руки! Не начни они с перепугу стрелять по мне, я уже через минуту какую-нибудь был бы у них в руках!
Место это называлось Серьгина гора, а деревня рядом — Маковейцево. Так мне сказал тот же командир огневого взвода, мой друг, потом, через сорок лет, когда мы встретились с ним. А еще он сказал мне, что под Серьгиной горой было два минных поля — наше и немецкое. Так что это просто удача. Уйти от немцев и не напороться на минное поле, не
подорваться на мине!
9
Прошло всего несколько дней, и я опять пришел на ту же батарею, под ту же самую Серьгину гору, все в ту же давно уже не существующую деревню Маковейцево. Теперь батарея стояла на левом фланге полка, слева от горы, на которую прошлый раз я так глупо и неосмотрительно полез. До сих пор не могу понять, зачем мне надо было забираться на высоту, вместо того чтобы идти по лощине, по оврагу! Я переночевал у них здесь, а на другой день MI.I с том же командиром взвода решили пройти к одному из его орудий, стоявшему у них отдельно, па стыке с соседним полком. Мы шли по траншее, которая здесь, надо сказать, была достаточно глубокой, так что нам пришлось только слегка пригибать голову. Он, как хозяин, шел впереди, я за ним. Мы уже были близко к блиндажу, в котором находился расчет стоящего здесь орудия, как вдруг начался внезапно налетевший, очень интенсивный орудийный обстрел, снаряды ложились совсем рядом, вблизи нас. Можно было подумать даже, что били по нас. Товарищ мой, человек бывалый, успел проскочить, успел податься вперед, а я, не знаю почему так получилось, задержался, замешкался, приткнул на минуту на одну голову свою куда-то. И в это время между мной и им в стенку траншеи ударил снаряд. Я не сразу понял, что произошло, не сразу сообразил, что кричит он мне уже с той, с другой стороны запаленной взрывом траншеи.
— Не выскакивай,— кричал он мне,— тут у них пулемет рядом стоит!
Он вовремя мне крикнул, потому что я совсем уж было хотел лезть наверх, собирался вылезть, выбраться из траншеи, чтобы обогнуть, обойти этот проклятый завал.
Мы с двух сторон — я с одной, он с другой — начали выбрасывать за бруствер рыхлую, развороченную взрывом землю, пытаясь пробиться друг к другу. Но проходившая здесь траншея была в свое время оплетена толстыми ветками ивняка, и это оказалось хуже всего. Теперь этот плетень напрочь, как я увидел, перегородил мне дорогу. Я попытался было пролезть низом, но придавленный землей, сухой, колючии, давно уже превратившийся в хворост плетень этот не давал мне хода. Я весь ободрался, я очень сильно искололся.
Вот тогда-то я и выпрыгнул наверх. Ничего другого мне просто-напросто не оставалось.
Пулемет и вправду застрочил, когда я метнулся через бугор...
У меня долго потом звенело в ушах.
Я уже писал давно когда-то, как и обыкновенной телеге, на лошадях, или в расшатанной, вдрызг разбитой полуторке, непосредственно за передовыми частями, вплотную за ними, следовала по дорогам войны маленькая редакция маленькой дивизионной газеты — двухполосной многотиражки, задача которой состояла в том, чтобы дать своим читателям самую сжатую информацию об общем положении на фронтах, то есть очередную сводку Совинформбюро и обязательные для всех сообщения ТАСС и в то же время — на тех же своих двух полосах — по возможности наиболее полную информацию о боевых операциях на участке дивизии. Ну и конечно же все остальное, что положено всякой военной газете: статью о боевом опыте, очерк об отличившемся бойце, репортаж какой-нибудь или рассказ даже или к случаю написанное стихотворение. И вдобавок ко всему клише — фотоснимок, тоже присланный по линии ТАСС. И все это ухитриться уместить на такой вот выходящей три раза в неделю двухполоске...
За полувековой давностью кто теперь в состоянии представить себе того дивизионного газетчика, ту работу в крошечной его газетенке в годы войны... Другое дело корреспондент центральной газеты! Работа корреспондента центральной или даже фронтовой газеты не раз и не два была описана и уже по этому одному она, думается, лучше известна. У человека нашего поколения наверняка сохранились воспоминания о газетах, которые передавались из рук в руки, о статьях, которые прочитывались всеми, об именах людей, писавших тогда в больших газетах... В целом же работа корреспондента на войне в широком читательском представлении приобрела общий, я бы сказал, унифицированный характер
— мы все как бы на одно лицо, все мы пишем, все ездим на фронт, у всех у нас одно и то же дело. Дело, может быть, и впрямь было одно, а характер работы был не совсем, не во всем одинаков. Я много мог бы сказать здесь о том, в чем заключалась разница между работой во фронтовой, армейской и дивизионной редакциях, но скажу только об одной особенности, присущей дивизионной газете. В дивизионной газете, как говорится, другой масштаб, дивизионка пишет в масштабе роты, редко — батальона. На уровне командира роты, но чаще всего — взвода, отделения, отдельного бойца. Выше — просто не разрешалось, выше — было бы чем-то вроде разглашения военной тайны. Так считалось. И в этом был свой резон. Нельзя было, например, назвать фамилию командира полка, так же как и его комиссара, его заместителя. О комбате можно было сказать: в подразделении, где командиром такой-то, не называя должности, не указывая на то, что он командир батальона. Одним словом, мы могли писать на уровне командира роты, и не выше. Вот почему, когда к концу войны, в сорок четвертом году уже, я стал работать в дивизионке, я чаще всего шел прямо в роту, в обход не то что командира полка, но иной раз даже и командира батальона.
Я помню, как один из наших командиров полков, человек тщеславный, не раз, как говорили мне, выражал большое недовольство тем, что у него в полку, как ему докладывают, все время ходит корреспондент, который никогда не бывает, никогда не появляется у него. По-видимому, считал, что к нему приходят из центральной газеты... А мне действительно нечего делать было не только в штабе, но и на НП полка. К тому же, если бы я начинал с визита к командиру полка, а затем — батальона и так — по инстанции, я не скоро добрался бы до солдата в траншее, до сержанта, до того же командира взвода, тут же с солдатами находящегося, то есть до тех, о ком я только и мог что-нибудь писать.
Я уже говорил когда-то о том, что на войне можно быть за десять километров от переднего края и не знать, что она за война такая. Приходя на передний край из тылов дивизии, я каждый раз заново убеждался в этом. Пишу это вовсе не для того, разумеется, чтобы сказать, какая тяжелая, какая опасная была у нас жизнь и работа на войне. Не могу сказать этого хотя бы потому, что, как бы ни была она порой тяжела, ес далее и отдаленно нельзя было сравнивать с: тем, что приходилось переносить на войне солдату, который был не гостем, хотя и довольно частым, на передним крае, но постоянно, безвылазно и безотлучно там находился, не мог ни уйти, ни отлучиться, перебыть денек-другой в более тихом, более безопасном месте. Поэтому писать об этой стороне дела, подчеркивать эту, хотя в ежедневную, но все же относительную, опасность как- то не хочется, хотя, я знаю, есть большие любители предаваться такого рода занятиям, и чем дальше от войны, тем их больше с каждым годом появляется.
На войне, скажу еще раз, все относительно. Относительным было и расстояние до войны. Оно было совсем незначительным, если смотреть на корреспондента дивизионки из Москвы, из большой газеты. И было оно огромным, если смотреть на того же корреспондента глазами день и ночь сидящего в траншее солдата. Оттуда, из Москвы, война начиналась уже в прифронтовой полосе, в штабе фронта или армии, на командном или наблюдательном пункте ведущей наступление дивизии или занимающего оборону полка. Из траншеи переднего края она начиналась за бруствером этой траншеи, на полосе, отделяющей нас от немцев. Война для солдата была там, за бруствером этой траншеи переднего края.
11
В один из дней на большой, просторной поляне, окруженной подступившим к ней с трех сторон лесом, в пяти, от силы семи, может быть, каких-нибудь километрах от переднего края, от этой высоты, которую все еще удерживали немцы, началась репетиция штурма вражеской обороны. Одним словом, тут же, почти на передовой, начались учения. Я, как всегда, ничего не знал об этом заранее и не узнал бы, наверно, если бы не ходил каждый день на передовую, то в один, то в другой полк. Никто никогда ничего не знал у нас заранее! Не знаю, отчего это происходило,— казалось, мы должны были напрямую быть связанными со штабом дивизии и с политотделом. Можно было бы сказать, что я случайно набрел, случайно вышел сюда, на эту будто бы специально выстроенную сцену, на которой через некоторое время предстояло развернуться инсценированному зрелищу войны рядом со сколько-нибудь настоящей войной. Батальоны были выстроены по краю огромного, давно не паханного, и может быть, и вообще заброшенного поля. Солдаты, с вещмешками за спиной, в шинелях, скатанных в скатки, в полном снаряжении, с патронными сумками, оттягивающими ремни, с карабинами в руках, стояли в строю, на солнце, которое было уже довольно высоко в небе. А посреди поля, перед огневыми позициями полковой и дивизионной артиллерии, минометных батарей и рот — издалека видная — большая группа офицеров, которые тоже стояли в строю. Подойдя несколько ближе, я разглядел тут и наших командиров полков, и некоторых наших комбатов — одним словом, всех тех, кого я до того времени никогда не видел в строю. Несколько поодаль я увидел и нашего комдива в большой труппе других полковников и генералов. Все стояли и строю. Перед ними, размахивая палкой, в шинели нараспашку, ходил не очень высокий ростом человек, - как сказали мне, командующий фронтом. Он слегка прихрамывал и, может быть, поэтому ходил с палкой. Я не разбирал того, что он говорил, но, должно быть, он кого-то распекал. Это было видно по тому, как напряженно стояли в строю офицеры. Я увидел, что тут были командиры не только из нашей дивизии, но, как я понял, и из других дивизий армии. Во всяком случае, все армейское начальство тоже было здесь и тоже было поставлено в строй.
Я стоял в отдалении, но все видел.
Почему-то прежде всего мне запомнилась эта сценка: расхаживающий перед строем генералов командующий
фронтом, его распахнутая шинель и эта несколько неожиданная для меня палка в руке...
Потом, после некоторого перерыва, как мне помнится, начались сами учения, суть которых, как можно было понять, заключалась в отработке взаимодействия пехоты с артиллерией, в следовании за огневым валом.
Действительно, как по команде,— впрочем, так и было,— по сигналу ракеты, начала свою работу артиллерия и минометные батареи, и выдвинувшиеся к тому времени на рубеж роты начали наступление, солдаты один за другим стали подниматься в рост и, прижимаясь к разрывам снарядов, следовать за встающим перед ними огневым валом. Это так и называлось: следовать за огневым валом, прижимаясь к разрывам своих снарядов... Некоторые из них, как я видел, те, что бежали впереди, уже скрылись в разрывах, в клубах пыли, поднимаемой снарядами. От солдат требовалось следовать непосредственно за этими рвущимися снарядами. Мне оттуда, откуда я смотрел на все это, казалось, что снаряды неминуемо поразят тех, кто шел в этих клубах пыли. И хотя из-за поднявшейся над полем пыли и дыма ничего нельзя было разобрать, по, по-видимому, наступающие достигли заданного рубежа, потому что огонь был перенесен в глубину «обороны противника», а затем и вовсе прекратился. Над «полем боя» долго еще висела густая непроглядная пыль. Когда она рассеялась и местность впереди стала проглядываться, можно было различить несколько неподвижно лежавших тел, куда уже спешили санитары с носилками.