Ведь родиться — не то, что воскреснуть: могила отдаст нас, но не взглянет на нас, как мать.
«Ангелли»{2}
ВСТУПЛЕНИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
Прошло пятнадцать лет, прибавилось много вопросов, предположений и сомнений, возросло недоверие к установленным истинам.
Истина воспитателя — это субъективная оценка опыта, один лишь, последний, момент размышлений и ощущений. Богатство воспитателя — число и вес тревожащих его проблем.
Вместо того чтобы исправлять и дополнять — правильнее будет обозначать (петитом) то, что изменилось вокруг меня и во мне.
1. Как, когда, сколько, почему?
Я предвижу много вопросов, которые ждут ответа, и сомнений, нуждающихся в разъяснении.
И отвечаю:
— Не знаю.
Всякий раз, когда, отложив книгу, ты начинаешь раздумывать, книга достигла цели. Если же, быстро листая страницы, ты станешь искать предписания и рецепты, досадуя, что их мало, знай: если и есть тут советы и указания, это вышло само собой, вопреки воле автора.
Я не знаю и не могу знать, как неизвестные мне родители могут в неизвестных мне условиях воспитывать неизвестного мне ребенка, подчеркиваю — «могут», а не «хотят», а не «обязаны».
В «не знаю» для науки — первозданный хаос, рождение новых мыслей, все более близких истине. В «не знаю» для ума, не искушенного в научном мышлении, — мучительная пустота.
Я хочу научить понимать и любить это дивное, полное жизни и ярчайших неожиданностей творческое «не знаю» современной науки о ребенке.
Я хочу, чтобы поняли: никакая книга, никакой врач не заменят собственной зоркой мысли и внимательного наблюдения.
Часто можно встретить мнение, что материнство облагораживает женщину, что лишь как мать она созревает духовно. Да, материнство ставит огненными буквами вопросы, охватывающие все стороны внешнего и внутреннего мира, но их можно и не заметить, трусливо отодвинуть в далекое будущее или возмущаться, что нельзя купить их решение.
Велеть кому-нибудь дать тебе готовые мысли — это поручить другой женщине родить твое дитя. Есть мысли, которые надо самому рожать в муках, и они — то самые ценные. Это они решают, дашь ли ты, мать, грудь или вымя, воспитаешь как человек или как самка, станешь руководить или повлечешь на ремне принуждения, или, пока ребенок мал, будешь играть им, находя в детских ласках дополнение к скупым или немилым ласкам супруга, а потом, чуть подрастет, бросишь без призора или захочешь переламывать.
3. Ребенок, которого ты родила, весит десять фунтов.
В нем восемь фунтов воды и горсть углерода, кальция, азота, серы, фосфора, калия и железа. Ты родила восемь фунтов воды и два — земного праха. А каждая капля этого твоего ребенка была паром облака, кристаллом снега, мглой, росой, родником, мутью городского сточного канала. Каждый атом углерода или азота вступал в миллионы разных соединений.
Ты лишь собрала воедино то, что было…
Земля, повисшая в бесконечности.
Близкий друг земли — солнце — пятьдесят миллионов миль.
Диаметр нашей небольшой планеты — это только три тысячи миль огня в тонкой, остывшей на десять миль, коре.
На тонкой, наполненной огнем коре, среди океанов — брошена пригоршня суши.
На суше меж кустов и деревьев, насекомых, птиц и зверей — роятся люди.
Среди миллионов людей ты родила еще одного, одну — что? — былинку, пылинку — ничто.
Уж так — то он хрупок, что его может убить бактерия, которая, и в тысячу раз увеличенная, в поле нашего зрения — только точка…
Но это ничто — кровный брат морской волне, вихрю, молнии, солнцу и млечному пути. Эта пылинка — сестра колосу, траве, дубу, пальме — птенцу, львенку и жеребенку, щенку.
В ней есть то, что чувствует и исследует, страдает и устремляется — радуется, любит, надеется, ненавидит — верит и сомневается, приемлет и отвергает.
Эта пылинка охватывает мыслью все: звезды и океаны, горы и пропасти. И чем является содержание нашей души, как не вселенной — только взятой без протяжений?
Вот противоречие в человеческом существе: прах земной стал обителью Бога.
4. Ты говоришь: «Мой ребенок».
Нет, это ребенок общей матери и отца, дедов и прадедов.
Чье — то отдаленное «я», спавшее в веренице предков, — голос истлевшей, давно забытой гробницы вдруг заговорил в твоем ребенке.
Три сотни лет тому назад, в военное или в мирное время, кто— то овладел кем — то (в калейдоскопе скрещивающихся рас, народов, классов) — с согласия или насильно, в минуту ужаса или любовной истомы — изменил или соблазнил. Никто не знает, кто и где, но Бог записал это в книгу судеб, а антрополог пытается разгадать по форме черепа и цвету волос.
Бывает, впечатлительный ребенок фантазирует, что он в доме родителей — подкидыш. Да: тот, кто породил его, умер столетия назад.
Ребенок — это пергамент, сплошь покрытый иероглифами, лишь часть которых ты сумеешь прочесть, а некоторые сможешь стереть или только перечеркнуть и вложить свое содержание.
Страшный закон? Нет, прекрасный. В каждом твоем ребенке он видит первое звено бессмертной цепи поколений. Поищи в своем чужом ребенке эту дремлющую свою частицу. Быть может, и разгадаешь, быть может, даже и разовьешь.
Ребенок и беспредельность.
Ребенок и вечность.
Ребенок — пылинка в пространстве.
Ребенок — момент во времени.
10. Хороший ребенок.
Надо остерегаться смешивать хороший с — удобным.
Мало плачет, ночью нас не будит, доверчив, спокоен — хороший.
А плохой капризен, кричит без явного к тому поводу, доставляет матери больше неприятных эмоций, чем приятных.
Ребенок может быть более или менее терпелив от рождения, независимо от самочувствия. С одного довольно единицы нездоровья, чтобы дать реакцию десяти единиц крика, а другой на десяток единиц недомогания реагирует одной единицей плача.
Один вял, движения ленивы, сосание замедленно, крик без острого напряжения, четкой эмоции.
Другой легко возбудим, движения живы, сон чуток, сосание яростно, крик вплоть до синюхи.
Зайдется, задохнется, надо приводить в чувство, порой с трудом возвращается к жизни. Я знаю: это болезнь, мы лечим от нее рыбьим жиром, фосфором и безмолочной диетой. Но болезнь эта позволяет младенцу вырасти человеком могучей воли, стихийного натиска, гениального ума. Наполеон в детстве заходился плачем.
Все современное воспитание направлено на то, чтобы ребенок был удобен, последовательно, шаг за шагом стремится усыпить, подавить, истребить все, что является волей и свободой ребенка, стойкостью его духа, силой его требований.
Вежлив, послушен, хорош, удобен, а и мысли нет о том, что будет внутренне безволен и жизненно немощен.
33. Когда я смотрю на младенца, как он открывает и закрывает коробочку, кладет в нее и вынимает камешек, встряхивает и прислушивается; когда годовалый ребенок тащит скамеечку, сгибаясь под ее тяжестью и пошатываясь; когда двухлетний, услышав, что корова это «му — у», прибавляет от себя «ада — му — у—у», а «ада» — это имя их собаки, то есть делает архилогичные языковые ошибки, которые следует записывать и оглашать…
Когда среди разного хлама у ребенка постарше я вижу гвозди, веревочки, тряпочки, стеклышки, потому что это «пригодится» для осуществления сотни замыслов; когда дети пробуют, кто дальше «скакнет»; мастерят, возятся, затевают игру; спрашивают: «Когда я думаю о дереве, то у меня в голове маленькое дерево?»; дают нищему не двушку, чтобы видели и похвалили, а двадцать шесть грошей, все свое состояние, ведь он такой старый и бедный и скоро умрет…
Когда подросток, поплевав на ладонь, приглаживает волосы, потому что должна прийти подруга сестры; когда девушка пишет мне в письме, что «мир подлый, а люди звери», и умалчивает почему; когда юнец гордо бросает бунтарскую, но такую избитую, лежалую мысль — вызов…
О, я целую этих детей взглядом, мыслью и спрашиваю: вы, дивная тайна, что несете? Целую усилием воли: чем могу вам помочь? Целую их так, как астроном целует звезду, которая была, есть и будет. Этот поцелуй должен быть равно близок экстазу ученого и покорной молитве. Но не изведает его чар тот, кто в поисках свободы потерял в давке Бога.
37. Внимание! Или мы с вами сейчас договоримся, или навсегда разойдемся во мнениях! Каждую стремящуюся ускользнуть и притаиться мысль, каждое слоняющееся без призора чувство надлежит призвать к порядку и построить усилием воли в шеренгу!
Я взываю о Magna Charta Libertatis{3}, о правах ребенка. Быть может, их и больше, я же установил три основных:
1. Право ребенка на смерть.
2. Право ребенка на сегодняшний день.
3. Право ребенка быть тем, что он есть.
Надо ребенка знать, чтобы, предоставляя эти права, делать как можно меньше ошибок. А ошибки неизбежны. Но спокойно: исправлять их будет он сам — на удивление зоркий, — лишь бы мы не ослабили эту ценную способность, его защитную силу.
Мы дали слишком обильную или неподходящую пищу: чересчур много молока, несвежее яйцо — ребенка вырвало. Дали неудобоваримые сведения — не понял, неразумный совет — не усвоил, не послушался. Это не пустая фраза, когда я говорю: счастье для человечества, что мы не в силах подчинить детей нашим педагогическим влияниям и дидактическим покушениям на их здравый рассудок и здравую человеческую волю.
У меня еще не выкристаллизовалось понимание того, что первое, неоспоримое право ребенка — высказывать свои мысли, активно участвовать в наших рассуждениях о нем и приговорах. Когда мы дорастем до его уважения и доверия, когда он поверит нам и скажет, в чем его право, загадок и ошибок станет меньше.
40. Из страха, как бы смерть не отняла у нас ребенка, мы отнимаем ребенка у жизни; не желая, чтобы он умер, не даем ему жить.
Сами воспитанные в деморализующем пассивном ожидании того, что будет, мы беспрерывно спешим в волшебное будущее. Ленивые, не хотим искать красы в сегодняшнем дне, чтобы подготовить себя к достойной встрече завтрашнего утра: завтра само должно нести с собой вдохновение. И что такое это «хоть бы он уже ходил, говорил», что, как не истерия ожидания?
Ребенок будет ходить, будет обивать себе бока о твердые края дубовых стульев. Будет говорить, будет перемалывать языком сечку серых будней. Чем это сегодня ребенка хуже, менее ценно, чем завтра? Если речь идет о труде, сегодня — труднее.
А когда наконец это завтра настало, мы ждем новое завтра. Ибо в принципе наш взгляд на ребенка — что его как бы еще нет, он только еще будет, еще не знает, а только еще будет знать, еще не может, а только еще когда — то сможет — заставляет нас беспрерывно ждать.
Половина человечества как бы не существует. Жизнь ее — шутка, стремления — наивны, чувства — мимолетны, взгляды — смешны. Да, дети отличаются от взрослых; в жизни ребенка чего — то недостает, а чего — то больше, чем в жизни взрослого, но эта их отличающаяся от нашей жизнь — действительность, а не фантазия. А что сделано нами, чтобы познать ребенка и создать условия, в которых он мог бы существовать и зреть?
Страх за жизнь ребенка соединен с боязнью увечья; боязнь увечья сцеплена с чистотой, залогом здоровья; тут полоса запретов перекидывается на новое колесо: чистота и сохранность платья, чулок, галстука, перчаток, башмаков. Дыра уже не во лбу, а на коленях брюк. Не здоровье и благо ребенка, а тщеславие наше и карман. Новый ряд приказов и запретов вызван нашим собственным удобством.
«Не бегай, попадешь под лошадь. Не бегай, вспотеешь. Не бегай, забрызгаешься. Не бегай, у меня голова болит».
(А ведь в принципе мы даем детям бегать: единственное, чем даем им жить.)
И вся эта чудовищная машина работает долгие годы, круша волю, подавляя энергию, пуская силы ребенка на ветер.
Ради завтра пренебрегают тем, что радует, печалит, удивляет, сердит, занимает ребенка сегодня. Ради завтра, которое ребенок не понимает и не испытывает потребности понять, расхищаются годы и годы жизни.
«Мал еще, помолчи немножко. — Время терпит.' Погоди, вот вырастешь… — Ого, уже длинные штанишки. — Хо — хо! Да ты при часах. — Покажись — ка: у тебя уже усы растут!»
И ребенок думает:
«Я ничто. Чем — то могут быть только взрослые. А вот я уже ничто чуть постарше. А сколько мне еще лет ждать? Но погодите, дайте мне только вырасти…»
И он ждет — прозябает, ждет — задыхается, ждет — притаился, ждет — глотает слюнки. Волшебное детство? Нет, просто скучное, а если и бывают в нем хорошие минуты, так отвоеванные, а чаще краденые.
Ни слова о всеобщем обучении, сельских школах, городах — парках, харцерстве{4}. Так все это было безнадежно далеко и потому несущественно. Книга, ее содержание зависят от того, какими категориями переживаний и опыта оперирует автор, каково было поле его деятельности и творческая лаборатория — какова была почва, вскормившая его мысль. Вот почему мы встречаем наивные суждения у авторитетов, и тем более иностранных.
50. Крестьянин, чей взор устремлен на небо и землю, — сам плод и продукт земли, — знает предел человеческой власти. Быстрая, ленивая, пугливая, норовистая лошадь, ноская курица, молочная корова, урожайная и неурожайная почва, дождливое лето, зима без снега — всюду встречает он что — то, что можно слегка изменить или изрядно подправить надзором, тяжким трудом, кнутом. А бывает, что и никак не сладишь.
У горожанина слишком высокое понятие о человеческой мощи. Картофель не уродился, но достать можно, надо только заплатить подороже. Зима — надевает шубу, дождь — калоши, засуха — поливают улицы, чтобы не было пыли. Все можно купить, всякому горю помочь. Ребенок бледен — врач, плохо учится — репетитор. А книжка, поясняя, что надо делать, создает иллюзию, что можно всего добиться.
Ну как тут поверить, что ребенок должен быть тем, что он есть, что, как говорят французы, экзематика{5} можно выбелить, но не вылечить?
Я хочу раскормить худого ребенка, я делаю это постепенно, осторожно, и — удалось: килограмм веса завоеван. Но достаточно небольшого недомогания, насморка, не вовремя данной груши, и пациент теряет эти с трудом добытые два фунта.
Летние колонии для детей бедняков. Солнце, лес, река; ребята впитывают веселье, доброту, приличные манеры. Вчера — маленький дикарь, сегодня он — симпатичный участник игр. Забит, пуглив, туп — через неделю смел, жив, полон инициативы и песен. Здесь перемена с часу на час, там с неделю на неделю; кое— где никакой. Это не чудо и не отсутствие чуда; есть только то, что было и ждало, а чего не было, того и нет.
Учу недоразвитого ребенка: два пальца, две пуговицы, две спички, две монеты — «два». Он уже считает до пяти. Но измени порядок слов, интонацию, жест — и опять не знает, не умеет.
Ребенок с пороком сердца: смирный, медлительные движения, речь, даже смех. Задыхается, каждое движение поживее для него — кашель, страдание, боль. Он должен быть таким.
Материнство облагораживает женщину, когда она отказывается, отрекается, жертвует; и деморализует, когда, прикрываясь мнимым благом ребенка, отдает его на растерзание своему тщеславию, вкусам и страстям.
Мой ребенок — это моя собственность, мой раб, моя комнатная собачка. Я щекочу его за ухом, глажу по спинке, нацепив бант, веду на прогулку, дрессирую, чтобы был смышлен и вежлив, а надоест мне:
«Иди поиграй. Иди позанимайся. Спать пора!»
Говорят, лечение истерии заключается в этом:
«Вы утверждаете, что вы петух? Ну и оставайтесь им, только не пойте».
— Ты вспыльчив, — говорю я мальчику. — Ладно, дерись, только не слишком больно, злись, но только раз в день.
Если хотите, в этой одной фразе я изложил весь педагогический метод, которым я пользуюсь.
51. Видишь этого мальчишку, как он носится, крича во все горло, и барахтается в песке? Он будет когда-нибудь знаменитым химиком и сделает открытия, которые принесут ему уважение, высокий пост, состояние. Да — да, вдруг между гулянкой и балом вертопрах одумается, запрется в своей лаборатории и выйдет ученым. Кто бы мог ожидать?
Видишь другого, как равнодушно следит сонным взглядом за игрой сверстников? Зевнул, встал, — может, подойдет к разыгравшейся ребятне? Нет, опять сел. И он станет знаменитым химиком и сделает открытия. Чудеса: кто бы мог предполагать?
Нет, ни маленький сорванец, ни соня не будут учеными. Один станет учителем физкультуры, а другой — почтовым служащим.
Это преходящая мода, ошибка, неразумие, что все невыдающееся кажется нам неудавшимся, малоценным. Мы болеем бессмертием. Кто не дорос до памятника на площади, хочет иметь хотя бы переулок своего имени — дарственную запись на вечные времена. Если не четыре столбца посмертно, то хотя бы упоминание в тексте: «Принимал деятельное участие… Оставил сожаление о себе в широких общественных кругах».
Улицы, больницы, приюты носили когда — то имена святых патронов, и это имело смысл; позже — монархов, это было знамением времени; нынче — ученых и артистов, и в этом нет никакого смысла. Уже воздвигаются памятники идеям и безымянным героям — тем, у кого нет памятника.
Ребенок не лотерейный билет, на который должен пасть выигрыш в виде портрета в зале магистратуры или бюста в фойе театра. В каждом есть своя искра, которая может зажигать костры счастья и истины, и в каком-нибудь десятом поколении, быть может, заполыхает он пожаром гения и спалит род свой, одарив человечество светом нового солнца.
Ребенок не почва, вспаханная наследственностью под посев жизни; мы можем лишь содействовать росту того, что дает буйные побеги еще до первого его вздоха.
Известность нужна новым сортам табака и новым маркам вина, но не людям.
52. Стало быть, фатум наследственности, абсолютная предопределенность, банкротство медицины, педагогики? Фраза мечет молнии.
Я назвал ребенка сплошь исписанным пергаментом, уже засеянной землей? Отбросим сравнения, они вводят в заблуждение.
Существуют случаи, когда при современном уровне знаний мы бываем бессильны. Сегодня их меньше, чем вчера, но они существуют.
Существуют случаи, когда в современных условиях жизни мы бываем беспомощны. Этих несколько меньше.
Вот ребенок, которому самое горячее желание добра и самые упорные старания дадут мало.
А вот другой, которому дали бы много, да мешают условия. Одному деревня, горы, море дадут немного, другому и помогли бы, да мы не можем их ему предоставить.
Когда мы встречаем ребенка, гибнущего из — за недостатка ухода, воздуха и одежды, мы не виним родителей. Когда мы видим ребенка, которого калечат излишней заботой, перекармливают, перегревают, оберегая от мнимых опасностей, мы склонны винить мать, нам кажется, что беде легко помочь, было бы желание понять. Нет, нужно очень большое мужество, чтобы действием, а не бесплодной критикой оказать сопротивление нормам поведения, обязательного для данного класса или прослойки. Если там мать не может умыть ребенка и вытереть ему нос, здесь не может позволить ходить чумазым и в худых башмаках. Если там со слезами забирает из школы и отдает в учение к мастеру, здесь с равно мучительным чувством должна посылать в школу.
— Пропадает мой парнишка без школы, — говорит одна, отнимая книжку.
— Испортят мне моего ребенка в школе, — говорит другая, покупая новые полпуда учебников.
53. Для широких кругов общества наследственность является фактом, который заслоняет собой все встречающиеся исключения, для науки — это проблема, находящаяся в стадии изучения. Существует обширная литература, стремящаяся решить один лишь вопрос: рождается ли ребенок туберкулезных родителей уже больным, только с предрасположением или заражается после рождения? Принимали ли вы во внимание, когда думали о наследственности, следущие простые факты: что, кроме передачи по наследству болезней, существует передача по наследству крепкого здоровья, что братья и сестры не являются братьями и сестрами по полученным ими плюсам и минусам, запасам здоровья и его изъянам? Не принимали? А должны были и обязаны были принимать. Первого ребенка рождают здоровые родители; второй будет уже ребенком сифилитиков, если родители заболели этой болезнью; третий — ребенком сифилитиков — туберкулезников, если родители заразились еще и туберкулезом. В этом отношении эти трое детей — чужие друг другу люди: не отягощенный тяжелой наследственностью, отягощенный, дважды отягощенный тяжелой наследственностью. И наоборот, больной отец вылечился, и из двоих детей этого отца первый ребенок — больного родителя, второй — здорового.
Потому ли ребенок нервный, что рожден нервными родителями, или потому, что воспитан ими? Где граница между навропатичностью и утонченностью психической конституции — наследственной одухотворенностью?
Рожает ли отец — гуляка расточителя — сына или заражает своим примером?
«Скажи мне, кто тебя породил, и я скажу, кто ты» — но не всегда.
«Скажи мне, кто тебя воспитал, и я скажу, кто ты» — и это не так.
Отчего у здоровых родителей бывает слабое потомство? Отчего в порядочной семье вырастает подлец? Отчего в заурядной семье появляется знаменитый потомок?
Кроме законов наследственности надо параллельно изучать воспитывающую среду, тогда, может быть, не одна загадка найдет свое разрешение.
Воспитывающей средой я называю тот дух, который царит в семье; отдельные члены семьи не могут занимать по отношению к нему произвольной позиции. Этот руководящий дух подчиняет и не терпит сопротивления.
54. Догматическая среда.
Традиция, авторитет, обряд, веление как абсолютный закон, необходимость как жизненный императив. Дисциплина, порядок и добросовестность. Серьезность, душевное равновесие и ясность, вытекающая из твердости, ощущения прочности и устойчивости, уверенности в себе, в своей правоте. Самоограничение, самопреодолевание, труд как закон, высокая нравственность как навык. Благоразумие, доходящее до пассивности, одностороннего незамечания прав и правд, которых не передала традиция, не освятил авторитет, не закрепил механически шаблон поступков.
Если уверенность в себе не перейдет в своеволие, а простота в грубость, эта плодородная воспитывающая среда либо сломает чуждого ей духом ребенка, либо изваяет воистину прекрасного человека, который будет уважать суровых наставников, ибо они не тешились им, а вели тяжелым путем к ясно начертанной цели.
Неблагоприятные условия, ущемление физических потребностей не меняют духовного существа среды. Прилежание переходит в истовый труд, спокойствие — в отрешенность человека, ожесточившегося в стремлении устоять; иногда робость и смирение, всегда сознание своей правоты и надежда. И апатия, и энергия здесь не слабость, а сила, которую тщетно пытается одолеть чужая злая воля.
Догматом могут быть земля, костел, отчизна, добродетель и грех; могут быть наука, общественно — политическая работа, богатство, борьба, а также Бог — Бог как герой, божок или кукла. Не во что, а как веришь.
55. Идейная среда.
Сила ее не в твердости духа, а в полете, порыве, движении. Здесь не работаешь, а радостно вершишь. Творишь сам, не дожидаясь. Нет повеления — есть добрая воля. Нет догм — есть проблемы. Нет благоразумия — есть жар души, энтузиазм. Сдерживающим началом здесь — отвращение к грязи, моральный эстетизм. Бывает, здесь временами ненавидят, но никогда не презирают. Терпимость тут не половинчатость убеждений, а уважение к человеческой мысли, радость, что свободная мысль парит на разных уровнях и в разных направлениях — сталкиваясь, снижая полет и взмывая — наполняет собой просторы. Отважный сам, ты жадно ловишь отзвуки чужих молотов и с любопытством ждешь завтрашнего дня, его новых восторгов, недоумений, знаний, заблуждений, борьбы, сомнений, утверждений и отрицаний.
Если догматическая среда способствует воспитанию пассивного ребенка, то идейная — хорошая почва под посев активных детей. Я полагаю, корни многих неприятных сюрпризов в том, что одному дают десять высеченных на камне заповедей, когда он хочет сам выжечь их жаром своего сердца в своей груди, а другого неволят искать истины, которые он должен получать готовыми. Этого можно и не увидеть, если подходить к ребенку с «Я из тебя сделаю человека», а не с пытливым: «Каким ты можешь быть, человек?»
56. Среда безмятежного потребления.
У меня есть столько, сколько надо, — а значит, мало, если я ремесленник или чиновник, или много, если я владелец обширных поместий. И я хочу быть тем, кто я есть, а значит, мастером, начальником станции, адвокатом, писателем. Работа для меня не служение чему — то, не место в жизни, не самоцель, а средство для обеспечения себе удобств, желательных условий.
Душевный покой, беззаботность, чувствительность, приветливость, доброта, трезвости сколько надо, самосознание, какое добывается без труда.
Нет упорства ни в желании сохранить, продержаться, ни в стремлении достичь, найти.
Ребенок живет в атмосфере внутреннего благополучия и ленивой, консервативной привычки, снисходительности к современным течениям, среди привлекательной простоты. Здесь он может быть всем, чем хочет: сам — из книжек, бесед, встреч и жизненных впечатлений — ткет себе основу мировоззрения, сам выбирает путь.
Добавлю: взаимная любовь родителей. Редко ребенок чувствует ее отсутствие, когда ее нет, но жадно впитывает ее, когда она есть.
«Папа на маму сердится, мама с папой не разговаривает, мама плакала, а папа как хлопнет дверью» — это туча, которая застилает небесную синеву и сковывает ледяной тишиной радостный гомон детской.
Я сказал во вступлении:
«Велеть кому-нибудь дать тебе, матери, готовые мысли — это поручить чужой женщине родить твое дитя».
Может, не один из вас подумал:
«А мужчина? Разве не чужая женщина рожает его ребенка?»
Нет: любимая, не чужая.
57. Среда внешнего лоска и карьеры.
Опять выступает упорство, но оно вызвано к жизни холодным расчетом, а не духовными потребностями. Ибо нет здесь места для полноты содержания, есть одна лукавая форма — искусная эксплуатация чуждых ценностей, приукрашивание зияющей пустоты. Лозунги, на которых можно заработать. Этикет, которому надо покоряться. Не достоинства, а ловкая самореклама. Жизнь не как труд и отдых, а вынюхивание и обхаживание. Ненасытное тщеславие, хищность, недовольство, высокомерие и раболепие, зависть, злоба, злорадство.
Здесь детей и не любят, и не воспитывают, здесь их только оценивают, теряют на них или зарабатывают, покупают и продают. Поклон, улыбка, пожатие руки — ясное дело, все подсчитано: и брак, и плодовитость. Добывают деньгами, повышением в чине, орденом, связями в высших сферах.
Если в подобной среде вырастает нечто положительное, это лишь видимость, лишь более искусная игра, точнее пригнанная маска. Однако и в среде распада и гангрены, в муках в душевном раздвоении вырастает иногда пресловутая «жемчужина в навозной куче». Такие случаи показывают, что наряду с общепризнанным законом о влиянии воспитания существует и другой — закон антитезы. Мы видим проявление этого закона, когда у скряги вырастает расточитель, у безбожника — человек богобоязненный, у труса — герой, чего нельзя односторонне объяснять одной «наследственностью».
58. В законе антитезы выступает сила противопоставления себя внушениям, исходящим из разных источников и осуществляемым разными способами. Это защитный механизм сопротивления и самообороны, в некотором роде инстинкт самосохранения духовного склада, чуткий, действующий автоматически.
Если морализаторство уже достаточно дискредитировано, то влияние примера, среды пользуется в воспитании полным доверием. Отчего тогда это влияние так часто подводит?
Спрашиваю: почему ребенок, услышав ругательное слово, старается его повторить вопреки запретам, а и уступив угрозам, хранить в памяти?
Где источник этой с виду злой воли, когда ребенок упорствует, хотя мог бы легко уступить?
— Надень пальто.
Нет, хочет идти без пальто.
— Надень розовое платье.
А ей как раз хочется голубое.
Не настаиваешь — послушается, станешь настаивать, просить или угрожать — заартачится и уступит лишь по принуждению.
Почему чаще всего в период созревания ребенка наше банальное: «да» сталкивается с его: «нет»? Не есть ли это одно из проявлений того глубокого противодействия соблазнам, которые сейчас идут изнутри, а могут прийти извне?
«Печальная ирония судьбы велит добродетели жаждать греха, а преступлению видеть непорочные сны» (Мирбо){6}.
Преследуемая религия находит более горячий отклик. Стремление усыпить национальное самосознание успешнее его пробуждает. Я, может быть, смешал здесь факты из разных областей, но мне лично гипотеза о законе антитезы объясняет многие парадоксальные реакции на воспитательные воздействия — и удерживает от многочисленных слишком частых и энергичных попыток влиять даже в самом желательном направлении.
Дух, который царит в семье? Согласен. Но где дух эпохи? Останавливался у границ попранной свободы; мы трусливо прятали от него ребенка. «Легенда молодой Польши» Бжозовского{7} не уберегла меня от узкого взгляда на жизнь.
64. Что представляет собой ребенок как отличная от нашей душевная организация? Каковы его особенности, потребности, каковы скрытые, не замеченные еще возможности? Что представляет собой эта половина человечества, живущая вместе с нами, рядом с нами в трагичном раздвоении? Мы возлагаем на нее бремя завтрашнего человека, не давая прав человека сегодняшнего.
Если поделить человечество на взрослых и детей, а жизнь — на детство и зрелость, то детей и детства в мире и в жизни много, очень много. Только, погруженные в свою борьбу и в свои заботы, мы их не замечаем, как не замечали раньше женщину, крестьянина, закабаленные классы и народы. Мы устроились так, чтобы дети нам как можно меньше мешали и как можно меньше догадывались, что мы на самом деле собой представляем и что мы на самом деле делаем.
В одном из парижских детдомов я видел два ряда перил у лестницы: высокие для взрослых, низкие для малышей. Этим да еще школьной партой и исчерпал себя гений изобретателя. Мало, очень мало! Взгляните на нищенские площадки для ребят со щербатой кружкой на ржавой цепи у бассейна в магнатских парках столиц Европы.
Где дома и сады, мастерские и опытные поля — орудия труда и знания для детей, людей завтрашнего дня? Еще одно окно да тамбур, отделяющий класс от клозета, — архитектура дала лишь столько; клеенчатая лошадка и жестяная сабля — столько дала промышленность; яркие картинки да рукоделия на стенах — немного; сказка? — не мы ее выдумали.
На наших глазах из наложницы возникла женщина — человек. Веками играла она насильно навязанную роль, воплощая тип, выработанный самовластием и эгоизмом мужчины, который не желал замечать женщину — труженицу, как не замечает и сейчас труженика — ребенка.
Ребенок еще не заговорил, он все еще слушает.
Ребенок — это сто масок, сто ролей способного актера. Иной с матерью, иной с отцом, с бабушкой, с дедушкой, иной со строгим и с ласковым педагогом, иной на кухне и среди ровесников, иной с богатыми и с бедными, иной в будничной и в праздничной одежде. Наивный и хитрый, покорный и надменный, кроткий и мстительный, благовоспитанный и шаловливый, он умеет так до поры до времени затаиться, так замкнуться в себе, что вводит нас в заблуждение и использует в своих целях.
В области инстинктов ему недостает лишь одного, вернее, он есть, только пока еще рассеянный, как бы туман эротических предчувствий.
В области чувств превосходит нас силой, ибо не отработано торможение.
В области интеллекта, по меньшей мере, равен нам, недостает лишь опыта.
Оттого так часто человек зрелый бывает ребенком, а ребенок — взрослым.
Вся же остальная разница в том, что ребенок на зарабатывает деньги и, будучи на содержании, вынужден подчиняться.
Детские дома теперь уже меньше похожи на казармы и монастыри — это почти больницы. Гигиена есть, зато нет у них улыбки и радости, неожиданности и шаловливости; они серьезны, если не суровы, только по — другому. Архитектура их еще не заметила; «детского стиля» нет. Взрослый фасад, взрослые пропорции, старческий хлад деталей. Французы говорят, что Наполеон колокол монастырского воспитания заменил барабаном — правильно; я добавлю, что над духом современного воспитания тяготеет фабричный гудок.
65. Ребенок неопытен.
Приведу пример, попытаюсь объяснить.
— Я скажу маме на ушко.
И, обнимая мать за шею, бормочет таинственно:
— Мамочка, спроси доктора, можно мне булочку (шоколадку, компот).
При этом поглядывает на доктора, кокетничая улыбкой, чтобы подкупить, вынудить позволение.
Старшие дети шепчут на ухо, младшие говорят обычным голосом…
Был момент, когда окружающие признали, что ребенок достаточно созрел для морали:
«Есть желания, которые нельзя высказывать. Эти желания бывают двоякие: одни вовсе не следует иметь, а если уж они есть, их надо стыдиться; другие допустимы, но только среди своих».
Нехорошо приставать; нехорошо, съев конфетку, просить вторую. А иногда вообще нехорошо просить конфетку: надо ждать, когда сами дадут.
Нехорошо делать в штанишки, но нехорошо и говорить: «Хочу пись — пись», будут смеяться. Чтобы не смеялись, надо сказать на ухо.
Порой нехорошо вслух спрашивать:
— Почему у этого дяди нет волос?
Дядя засмеялся, и все засмеялись. Спросить можно, да только шепотом, на ухо.
Ребенок не сразу поймет, что цель говорения на ухо — чтобы тебя слышало лишь одно доверенное лицо; и ребенок говорит на ухо, но громко:
— Я хочу пись — пись, я хочу пирожное.
А если и тихо говорит, все равно не понимает. Зачем скрывать то, о чем все присутствующие и так от мамы узнают?
У чужих ничего не надо просить, почему тогда у доктора можно, да еще вслух?
— Почему у этой собачки такие длинные уши? — спрашивает ребенок тихим — претихим шепотом.
Опять смех. Можно было и вслух спросить, собачка не обидится. Но ведь нехорошо спрашивать, почему у этой девочки некрасивое платье? Ведь и платье не обидится?
Как объяснить ребенку, сколько здесь скверной фальши?
И как потом растолковать, отчего вообще нехорошо говорить на ухо?
68. Ребенок подражает взрослым.
Лишь подражая, ребенок учится говорить и осваивает большинство бытовых форм, создавая видимость, что сжился со средой взрослых, которых он не может постичь, которые чужды ему по духу и непонятны.
Самые грубые ошибки в наших суждениях о ребенке происходят именно потому, что истинные его мысли и чувства затеряны среди перенятых им у взрослых слов и форм, которыми он пользуется, вкладывая в них совершенно иное, свое содержание.
Будущее, любовь, родина, Бог, уважение, долг — все эти окаменевшие в словах понятия рождаются, живут, растут, меняются, крепнут, слабеют, являясь чем — то иным в каждый период жизни. Надо сделать над собой большое усилие, чтобы не смешать кучу песка, которую ребенок зовет горой, со снежной вершиной Альп. Кто вдумается в душу употребляемых людьми слов, у того сотрется разница между ребенком, юношей и взрослым, невеждой и мыслителем; перед ним предстанет человек интеллектуальный независимо от возраста, класса, уровня образования и культуры, существо, мыслящее в пределах большего или меньшего опыта. Люди разных убеждений (я говорю не о политических лозунгах, подчас насильно внедряемых) — это люди с разным опытом.
Ребенок не понимает будущего, не любит родителей, не догадывается о родине, не постигает Бога, никого не уважает и не знает обязанностей. Говорит «когда вырасту», но не верит в это, зовет мать «самой — самой любимой», но не чувствует этого; родина его — сад или двор. Бог для него добрый дядюшка или надоеда — ворчун. Ребенок делает вид, что уважает, уступая силе, воплощенной для него в том, кто приказал и следит. Надо помнить, что приказать можно не только с помощью палки, но и просьбой и ласковым взглядом. Подчас ребенок угадывает будущее, но это лишь моменты, своего рода ясновидение.
Ребенок подражает? А что делает путешественник, которого мандарин пригласил принять участие в местном обряде или церемонии? Смотрит и старается не отличаться, не вызывать замешательства, схватывает суть и связь эпизодов, гордясь, что справился с ролью. Что делает человек несветский, попав на обед к знатным господам? Старается приспособиться. А конторщик в имении, чиновник в городе, офицер в полку? Не подражают ли они речью, движениями, улыбкой, манерой стричься и одеваться патрону?
Есть еще одна форма подражания: когда девочка, идя по грязи, приподнимает короткое платьице, это значит, что она взрослая. Когда мальчик подражает подписи учителя, он проверяет до известной степени свою пригодность для высокого поста. Эту форму подражания мы легко найдем и у взрослых.
69. Эгоцентризм детского мировоззрения — это тоже отсутствие опыта.
От эгоцентризма личного, когда его сознание является средоточием всех вещей и явлений, ребенок переходит к эгоцентризму семейному, более или менее длительному в зависимости от условий, в которых воспитывается ребенок; мы сами укореняем его в заблуждении, преувеличивая значение семьи и дома и указывая на мнимые и действительные опасности, угрожающие ему вне досягаемости нашей помощи и заботы.
— Оставайся у меня, — говорит тетя.
Ребенок со слезами на глазах льнет к матери и ни за что не остается.
— Он ко мне так привязан.
Ребенок с удивлением и испугом смотрит на чужих мам, которые ему даже не тети.
Но настает минута, когда он начинает спокойно сопоставлять то, что видит в других домах, с тем, что есть у него. Сначала ему хочется только такую же куклу, сад, канарейку, но у себя дома. Потом замечает, что бывают другие матери и отцы, тоже хорошие, а может, и лучше?
— Вот если бы она была моей мамой…
Ребенок городских задворков и деревенской избы приобретает | соответствующий опыт раньше, познавая печаль, которую никто с ним не делит, радость, которая веселит лишь домашних, понимает, что день его именин — праздник лишь для него самого.
«А мой папа, а у нас, а моя мама» — это столько часто встречающаяся в детских спорах похвальба своими родителями скорее полемическая формула, а подчас и трагичная защита иллюзии, в которую хочешь верить, но начинаешь сомневаться.
— Погоди, вот я скажу папе…
— Очень я твоего папу боюсь.
И правда, папа мой страшен только для меня самого.
Эгоцентричным я назвал бы и взгляд ребенка на текущий момент — по отсутствию опыта ребенок живет одним настоящим. Отложенная на неделю игра перестает быть действительностью. Зима летом кажется небылицей. Оставляя пирожное на завтра, ребенок отрекается от него поневоле. Ребенку трудно понять, что испорченный предмет может стать не сразу негодным к употреблению, а лишь менее прочным, быстрей поддающимся износу. Рассказ о том, как мама была девочкой, — интересная сказка. С удивлением, граничащим с ужасом, смотрит ребенок на чуждого пришельца, который зовет его отца — товарища своих детских лет — по имени.
— Меня еще не было на свете…
А юношеский эгоцентризм: все на свете начинается с нас?
А партийный, классовый, национальный эгоцентризм? Многие ли дорастают до сознания места человека в человечестве и Вселенной? С каким трудом люди примирились — с мыслью, что Земля вращается и является лишь планетой! А глубокое убеждение масс, вопреки всякой действительности, что в XX веке ужасы войны невозможны?
Да и наше отношение к детям — не проявление ли эгоцентризма взрослых?
Я не знал, что ребенок так крепко помнит и так терпеливо ждет. Многие наши ошибки происходят оттого, что мы имеем дело с детьми принуждения, рабства и крепостничества, исковерканными, обиженными и бунтующими; приходится с трудом догадываться, какие они на самом деле есть и какими могут быть.
70. Наблюдательность ребенка.
На экране кинематографа потрясающая драма. Вдруг раздается звонкий возглас ребенка:
— Ой, собачка…
Никто не заметил, а он заметил.
Подобные возгласы слышишь подчас в театре, в костеле, во время многих торжеств; они вызывают переполох среди ближних и улыбки в публике.
Не охватывая целого, не вдумываясь в непонятное содержание, ребенок, счастливый, приветствует знакомую, близкую деталь. Но ведь и мы радостно приветствуем в многочисленном чужом и стеснительном для нас обществе случайно встреченного знакомого…
Не будучи в состоянии жить бездеятельно, ребенок заберется в любой уголок, заглянет в каждую щель, сыщет и спросит; ему интересно все: и движущаяся точечка — букашка, и блестящая бусинка, и услышанное слово или фраза. Как же похожи мы на детей в чужом городе, в необычной среде!..
Ребенок знает окружающих, их настроения, повадки, слабости, знает и, можно добавить, умело их использует. Угадывает расположение, чувствует лицемерие, схватывает на лету смешное. Читает по нашим лицам так, как крестьянин по небу, какую оно сулит погоду. Ведь и ребенок годами всматривается и изучает; в школах, и в интернатах; эта работа по вниканию в нас ведется у них коллективно, общими усилиями. Только мы не хотим замечать и, пока они не нарушат нам наш драгоценный покой, предпочитаем обольщаться, что — наивный — ребенок не знает, не понимает, легко дает себя обмануть видимости.
Иная точка зрения поставила бы перед нами дилемму: или открыто отречься от права на мнимое совершенство, или искоренить в себе то, что унижает нас в их глазах, делает посмешищем, обедняет.
97. А это правда?
Надо понять суть этого вопроса, который мы не любим и считаем лишним.
Если мама или учительница говорили, значит, это правда.
Ан нет! Ребенок уже убедился, что каждый человек обладает лишь частью знания, и, например, кучер знает о лошадях даже больше, чем папа. А потом ведь не всякий скажет, хотя и знает. Порой просто не хотят, иногда подгоняют правду под детский уровень, часто утаивают или сознательно искажают.
Кроме знания, есть также вера; один верит, а другой нет; бабушка верит в сны, а мама не верит. Кто прав?
Наконец, ложь — шутка и ложь — похвальба.
— Правда ли, что земля — шар?
Все говорят, что правда. Но если кто-нибудь один скажет, что неправда, останется' тень сомнения.
— Вот вы были в Италии; правда это, что Италия как сапог?
Ребенок хочет знать, сам ли ты видел или знаешь от других —
откуда ты это знаешь; хочет, чтобы ответы были короткие, уверенные, понятные, одинаковые, серьезные, честные.
Как термометр измеряет температуру?
Один говорит — ртуть, другой говорит — живое серебро (почему живое?), третий — что тела расширяются (а разве термометр — тело?), а четвертый — что после узнаешь.
Сказка про аиста обижает и сердит детей, как каждый шутливый ответ на серьезный вопрос, неважно, будь это «откуда берутся дети?» или «почему собака лает на кошку?».
«Не хотите, не помогайте, но зачем мешаете, зачем насмехаетесь надо мной, что хочу знать?»
Ребенок, мстя товарищу, говорит:
— Я что — то знаю, но раз ты такой, я тебе не скажу.
Да, он в наказание не скажет, а вот взрослые за что ребенка наказывают?
Привожу еще несколько детских вопросов:
«Этого никто на свете не знает? Этого нельзя знать? А кто это сказал? Все или только он один? А это всегда так? А это обязательно так должно быть?»
98. Можно?
Не позволяют, потому что грешно, нездорово, некрасиво, потому что он слишком мал, потому что не позволяют, и конец.
И тут не все ясно и просто. Подчас что-нибудь вредно, когда мама сердится, а подчас позволят и малышу, раз отец в хорошем настроении или гости.
— Почему запрещают, чем бы это им помешало?
К счастью, рекомендуемая теорией последовательность на практике неосуществима. Ну как вы хотите ввести ребенка в жизнь с убеждением, что все правильно, справедливо, разумно мотивировано и неизменно? Теоретизируя, мы забываем, что обязаны учить ребенка не только ценить правду, но и распознавать ложь, не только любить, но и ненавидеть, не только уважать, но и презирать, не только соглашаться, но и возмущаться, не только подчиняться, но и бунтовать.
Часто мы встречаем зрелых уже людей, которые возмущаются, когда достаточно пренебречь, и презирают, где следует проявить участие. В области негативных чувств мы самоучки; обучая азбуке жизни, взрослые учат нас лишь нескольким буквам, а остальные утаивают. Удивительно ли, что мы читаем неправильно?
Ребенок чувствует свою неволю, страдает из — за оков, тоскует по свободе, но ему ее не найти, потому что форма воспитания меняется, а содержание — запрет и принуждение — остается. Мы не можем изменить свою жизнь взрослых, так как мы воспитаны в рабстве, мы не можем дать ребенку свободу, пока сами мы в кандалах.
Если я выкину из воспитания все, что прежде времени отягощает мое дитя, оно встретит суровое осуждение и у ровесников, и у взрослых. Необходимость прокладывать новый путь, трудность пути против течения не явятся ли для него еще более тяжким бременем? Как мучительно расплачиваются в школьных интернатах вольные птицы сельских усадеб за эти несколько лет относительной свободы в поле, в конюшне и в людской…
Я писал эту книгу в полевом госпитале под грохот пушек, во время войны; одной терпимости было мало.
99. Почему девочка в нейтральном возрасте уже так сильно отличается от мальчика?
Обездоленная детством, она подвержена дополнительным ограничениям как женщина. Мальчик, лишенный прав как ребенок, обеими руками ухватился за привилегии пола и не выпускает их, не желая делиться с ровесницей.
«Мне можно, я могу, я мальчик».
Девочка в кругу мальчиков — незваный гость. Из десятерых всегда один спросит:
— А она зачем с нами?
Возникни спор — мальчики все уладят между собой, не задевая самолюбия, не угрожая изгнанием; а для девочки у них в запасе резкое:
«Не нравится тебе — ну и иди к своим».
Общаясь охотнее с мальчиками, девочка становится подозрительной личностью в своем кругу.
«Не хочешь, ну и иди к своим мальчишкам».
Обида на презрение отвечает презрением: рефлекс самозащиты атакуемой гордости.
Лишь совершенно исключительная девочка не опускает руки, не принимает всерьез общего мнения, стоит выше толпы.
В чем выражается враждебность ребячьего общества к девочкам, которые упорно играют с мальчиками? Может, я не ошибаюсь, утверждая, что эта враждебность породила беспощадный жестокий закон:
«Девочка опозорена, если мальчик у нее увидит штанишки».
Этот закон в той форме, какую он принял среди детей, придуман не взрослыми.
Девочка не может свободно бегать — если она упадет, прежде чем успеет привести в порядок платьице, она уже слышит злобный возглас:
«Ой, штаны!»
«Неправда» или вызывающе: «Ну, и что тут такого», — говорит она, вспыхнув, смущенная, приниженная.
Пусть она только попробует подраться, этот возглас сразу остановит ее и обезоружит.
Почему девочки менее ловкие и, значит, менее достойные уважения, не дерутся, зато обижаются, ссорятся, жалуются и плачут? А тут еще старшие требуют девочек уважать. С какой радостью дети о взрослом — то говорят:
«Очень мне надо его слушаться».
А девчонке он, мальчик, должен уступать, почему?
До тех пор пока мы не избавим девочек от «не пристало», корни которого в их одежде, тщетны усилия девочек стать товарищами мальчику. Мы решили задачу иначе: обрядили мальчика в длинные волосы и опутали равным количеством правил благопристойного поведения, и вот дети играют вместе; вместо мужественных дочерей мы удвоили число женоподобных сыновей.
Короткие платья; купальные костюмы, спортивная одежда; новые танцы — смелая попытка по — новому решить проблему. Сколько в законах моды кроется размышлений? Верю, что не по легкомыслию.
Нельзя критиковать и раздражаться; при рассмотрении так называемых щекотливых тем сохраним благоразумную осторожность.
*
Я не возобновил бы попытку рассмотреть все этапы развития детей в небольшой брошюре.
100. Ребенок, который сперва радостно скользит по поверхности жизни, не зная ее мрачных глубин, коварных течений, скрытых чудищ и затаившихся вражеских сил, доверчивый, очарованный, улыбаясь красочный новизне, вдруг пробуждается от голубого полусна и с остановившимся взглядом, затая дыхание, шепчет дрожащими губами в страхе:
— Что это, почему, зачем?
Пьяный еле держится на ногах, слепой нащупывает посохом дорогу, эпилептик падает на тротуар, вора ведут, лошадь подыхает, петуха режут.
— Почему? Зачем все это?
Отец говорит сердитым голосом, а мама плачет, плачет… Дядя поцеловал прислугу, та ему в ответ погрозила, и они улыбаются и смотрят друг другу в глаза. Говорят, возмущаясь, о ком — то, что он темная личность и кости ему надо поломать.
— Что это, почему?
Ребенок не смеет спрашивать.
Чувствует себя маленьким, одиноким и беспомощным перед лицом таинственных сил.
Он, который раньше царил и чьи желания были законом — вооруженный слезами и улыбками, богатый тем, что у него есть мама, папа и няня, — замечает, что он у них только для развлечения, что это он для них, а не они для него.
Чуткий, словно умная собака, словно королевич в неволе, он озирается вокруг и заглядывает в себя.
Взрослые что — то знают, что — то скрывают. Сами они не то, чем себя выставляют, и от него требуют, чтобы он был не тем, что он есть на самом деле. Хвалят правду, а сами лгут и ему велят лгать. По — одному говорят с детьми и совершенно по — другому — между собой. Они над детьми смеются!
У взрослых своя жизнь, и взрослые сердятся, когда дети захотят в нее заглянуть: желают, чтобы ребенок был легковерным, и радуются, если наивным вопросом выдаст, что не понимает.
Смерть, животные, деньги, правда, Бог, женщина, ум — во всем как бы фальшь, дрянная загадка, дурная тайна. Почему взрослые не хотят сказать, как это на самом деле?
И ребенок с сожалением вспоминает младенческие годы.
101. Второй период неуравновешенности, о котором я могу сказать определенно лишь то, что он существует, я назвал бы школьным. Название это — увиливание, незнание, отступное, одна из многих этикеток, которые пускает в оборот наука, создавая видимость у профанов, что она знает, тогда как еле начинает догадываться.
Школьная неуравновешенность — не перелом на грани между младенчеством и первым детством и не период созревания.
Физически — это изменение к худшему во внешности, сне, аппетите, пониженная сопротивляемость болезням, проявление скрытых наследственных изъянов, плохое самочувствие.
Психически — это чувство одиночества, душевный разлад, враждебное отношение к окружающим, предрасположенность к моральным инфекциям, бунт врожденных склонностей против навязываемого воспитания.
«Что с ним случилось? Я его не узнаю» — вот характеристика, которую дает мать.
А иногда:
«Я думала, это капризы, сердилась, выговаривала ему, а он, видно, уже давно болен».
Для матери тесная связь замеченных физических и психических изменений неожиданна:
«А я это приписывала плохому влиянию товарищей».
Да, но отчего среди многих детей он выбрал плохих, отчего они так легко нашли отклик, оказали влияние?
Ребенок, с болью отрываясь от самых близких, слабо еще сросшись с ребячьим обществом, тем сильнее обижается, что ему не хотят помочь, что не с кем посоветоваться, не к кому приласкаться.
Когда встречаешь эти небольшие изменения в интернате со значительным числом ребят, когда из сотни ребят сегодня один, завтра другой «портится», делается вдруг ленивым, неуклюжим, сонным, капризным, раздражительным, недисциплинированным и лживым, чтобы через год опять выровняться, «исправиться», трудно сомневаться в том, что эти массовые перемены связаны с процессом роста, известное знание законов которого дают объективные и беспристрастные измерительные приборы: весы и ростомер.
Предчувствую минуту, когда весы, ростомер и, может быть, другие изобретенные человеческим гением приборы станут сейсмографом скрытых сил организма и позволят не только познавать, но и предвидеть.
103. Положительный период — безмятежное затишье. Даже «нервные» дети делаются опять спокойными. Возвращается детская живость, свежесть, гармония жизненных функций. Есть и уважение к старшим, и послушание, и хорошие манеры; нет вызывающих тревогу вопросов, капризов и выходок. Родители опять довольны. Ребенок внешне усваивает мировоззрение семьи и среды; пользуясь относительной свободой, не требует больше того, что получает, и остерегается выявлять те из взглядов, про которые знает, что их плохо примут.
Школа с ее прочными традициями, шумной и яркой жизнью, распорядком, требовательностью и заботами, поражениями и победами и друг — книжка — вот содержание его жизни. Факты не оставляют времени на бесплодное копание.
Ребенок теперь уже знает. Знает, что не все на свете в порядке, что есть добро и зло, знание и незнание, справедливость и несправедливость, свобода и зависимость. Не понимает, так не понимает, какое ему в конце концов до этого дело? Он смиряется и плывет по течению.
Бог? Надо молиться, в сомнительных случаях к молитве добавить милостыню, так делают все. Грех? Придет раскаяние, и Бог простит.
Смерть? Надо плакать, траур носят, вспоминают со вздохом — все так делают.
Требуют, чтобы был примерным, веселым, наивным и благодарным родителям? Пожалуйста, к вашим услугам!
«С удовольствием, спасибо, простите, мамочка кланяется, желаю от всего сердца (а не от половинки)» — так это просто, легко, а приносит похвалу, обеспечивает покой.
Знает, когда, к кому, как и с какой обратиться просьбой, как половчее вывернуться из неприятного положения, как, кому и чем угодить, надо лишь взвесить, «стоит ли?».
Хорошее душевное самочувствие и физическое благополучие делают его снисходительным и склонным к уступкам: родители по существу добряки, мир вообще симпатяга, жизнь, опуская мелочи, прекрасна.
Этот этап, который может быть использован родителями для подготовки и себя и ребенка к ожидающим их новым задачам, — время наивного покоя и беспечного отдыха.
«Помогли мышьяк или железо, хорошая учительница, каток, пребывание на даче, исповедь, материнские наставления».
И родители и ребенок тешат себя иллюзией, что уже столковались, преодолели трудности, тогда как столь же важная, как и рост, но наименее покорная современному человеку функция размножения начнет вскоре трагично осложнять все еще длящуюся функцию развития индивида — смутит душу и пойдет в атаку на тело.
104. И опять лишь старание обойти правду, маленькое облегчение в понимании этой правды и опасность ошибиться, что постиг истину, когда она лишь еле вырисовывается.
И период неустойчивости и уравновешенности — не объяснение явления, а лишь его популярное название. Тайны разгаданные мы пишем как объективные математические формулы; другие же, перед которыми беспомощно остановились, пугают нас и сердят. Пожар, наводнение, град — катастрофы, но лишь с точки зрения наносимых убытков; мы организуем пожарную охрану, строим плотины, страхуем, оберегаем. К весне и к осени мы приспособились. С человеком же боремся безрезультатно, ибо, не зная его, не умеем согласовать наши жизни.
Сто дней ведут к весне. Еще нет ни единой былинки, ни единой почки, а в земле и в корнях уже чувствуется наказ весны, которая таится в укрытии, пульсируя, выжидая, крепчая под снегом, в нагих ветвях, в морозном вихре, чтобы вдруг вспыхнуть расцветом. Лишь поверхностное наблюдение видит непорядок в изменчивой мартовской погоде — там, в глубине, есть что — то, что логично с часу на час зреет, накапливается, строится в ряды; только мы не обособляем железного закона астрономического года от его случайных мимолетных скрещений с законами, менее известными или даже вовсе не известными.
Нет пограничных столбов между разными периодами жизни, это мы ставим их, так же как раскрасили в разные цвета карту мира, установив искусственные границы государств и меняя их каждые несколько лет.
«Он из этого вырастет, это переходный возраст, это еще изменится» — и воспитатель ждет со снисходительной улыбкой, вывезет же счастливый случай!
Каждый исследователь любит свой труд за муки поисков и упоение битвы, но добросовестный и ненавидит его — из страха перед ошибками, которыми он чреват, и лживостью результатов, к которым приводит.
Каждый ребенок переживает периоды стариковской усталости и бурлящей полноты жизненной деятельности; это не значит, что следует уступать и оберегать, но и не значит, что следует перебарывать и закалять. Сердце не поспевает за ростом, стало быть, дать ему покой или, может быть, побуждать к более живой деятельности, чтобы окрепло?
Эту проблему можно решить лишь для данного случая и момента; надо, однако, чтобы мы завоевали расположение ребенка, а он заслуживал доверия.
А прежде всего надо, чтобы знание знало.
105. Надо подвергнуть коренному пересмотру все то, что мы приписываем сегодня периоду созревания, с которым мы серьезно считаемся, и правильно, что считаемся, только не преувеличенно ли, не односторонне ли, а главное, дифференцируя ли обусловливающие его факторы? Не позволит ли знакомство с предыдущими этапами развития объективнее присмотреться к этому новому, но одному из многих, периоду детской неуравновешенности (который обладает общими с ними чертами), лишая его нездоровой, таинственной исключительности? Не обрядили ли мы (несколько искусственно) созревающую молодежь в мундир неуравновешенности и беспокойства, так же как детей — в мундир душевной ясности и беззаботности, и не поддалась ли она внушению? Не повлияла ли наша беспомощность на бурность процесса? Не слишком ли много о пробуждающейся жизни, заре, весне, порывах и мало фактических данных?
Что перевешивает: явление общего буйного роста или развития отдельных органов? Что зависит от изменений в кровеносной системе, сердце и сосудах и от недостаточного или качественно измененного окисления и питания тканей мозга и что от развития желёз?
Если некоторые явления сеют среди молодежи панику, больно раня и собирая богатую жатву жертв, ломая ряды и сокрушая, — это не потому, что так должно быть, а потому, что так бывает в теперешних социальных условиях, где все благоприятствует такому ходу вещей на этом отрезке жизненной орбиты.
Легко поддается панике усталый солдат; еще легче, когда с недоверием смотрит на начальство или подозревает измену; еще легче, когда, раздираемый беспокойством, не знает, где он, что перед ним, с боков и за ним; но легче всего, когда атака обрушивается нежданно — негаданно. Одиночество благоприятствует панике, сомкнутый строй, плечом к плечу, крепит спокойную отвагу.
Утомленная ростом, одинокая, блуждающая без разумного руководства в лабиринте жизненных проблем молодежь вдруг сталкивается с врагом, будучи слишком высокого мнения о его сокрушительной мощи, не зная, откуда он взялся и как укрыться и обороняться.
Еще один вопрос:
Не смешиваем ли мы патологии периода созревания с физиологией, не обоснован ли наш взгляд врачами, видящими лишь matuntas difficilis, созревание трудное, ненормальное? Не повторяем ли мы ошибок столетней давности, когда все нежелательные явления у детей до трех лет приписывались прорезыванию зубов? Быть может, то, что осталось нынче от легенды про «зубки», останется через сто лет и от легенды о «половом созревании».
106. Исследования Фрейда{8} сексуальной жизни детей запятнали детство, но не очистили ли тем самым юность? Любимая иллюзия о непорочной чистоте ребенка рассеялась и помогла рассеяться другой, но уже мучительной иллюзии: вдруг «в нем проснется животное и утопит в клоаке». Я привел это ходовое выражение, чтобы тем сильнее подчеркнуть, как фаталистичен наш взгляд на эволюцию полового влечения, которое связано с жизнью, как и рост.
Нет, не позорное пятно — этот туман ощущений, которым лишь осознанная или безотчетная развращенность придает преждевременно определенную форму; не позорное пятно и то смутное «что — то», которое постепенно, в течение ряда лет, все более явно окрашивает чувства двух полов, чтобы с наступлением зрелости полового влечения и полной зрелости половых органов привести к зачатию нового существа, преемника ряда поколений.
Половая зрелость: организм готов без вреда для себя дать здорового потомка.
Зрелость полового влечения: четко оформившееся желание нормального совокупления с индивидом другого пола.
У юношей половая жизнь начинается иногда даже раньше, чем созревает влечение; у девушек осложняется в зависимости от замужества или изнасилования.
Трудная проблема, но тем неразумнее беспечность, когда дитя ничего не знает, и недовольство, когда о чем — то догадывается.
Не затем ли мы грубо отталкиваем его всякий раз, когда его вопрос вторгается в запретную область, чтобы не отваживался обращаться к нам в будущем, когда начнет не только предчувствовать, но и чувствовать?
107. Любовь. Ее арендовало искусство, приделало крылья, а поверх них натянуло смирительную рубашку и попеременно преклоняло колени и давало в морду, сажало на трон и велело на перекрестке завлекать прохожих — совершало тысячи нелепостей обожания и посрамления. А лысая наука, нацепив на нос очки, тогда признавала ее достойной внимания, когда могла изучать ее гнойники. Физиология любви имеет одностороннее назначение: «служить сохранению вида». Маловато! Бедновато! Астрономия знает больше, чем то, что солнце светит и греет.
И вышло, что любовь в общем грязна и сумасбродна и всегда подозрительна и смешна. Достойна уважения лишь привязанность, которая всегда приходит после совместного рождения законного ребенка.
Поэтому мы смеемся, когда шестилетний мальчуган отдает девочке половинку своего пирожного; смеемся, когда девочка вспыхивает в ответ на поклон соученика. Смеемся, подкараулив школьника, когда он любуется «ее» фотографией; смеемся, что кинулась отворить дверь репетитору брата.
Но морщим лоб, когда он и она как — то слишком тихо играют или, борясь, повалились, запыхавшись, на пол. Но впадаем в гнев, когда любовь сына или дочки расстраивает наши планы.
Смеемся, ибо далека, хмуримся, ибо приближается, возмущаемся, когда опрокидывает расчеты. Раним детей насмешками и подозрениями, бесчестим чувство, не сулящее нам дохода.
Поэтому дети прячутся, но любят друг друга.
Он любит ее за то, что она не такая маменькина дочка, как все, веселая, не ссорится, носит распущенные волосы, что у нее нет отца, что какая — то такая славная.
Она любит его за то, что не такой, как все мальчики, не хулиган, за то, что смешной, что у него светятся глаза, красивое имя, что какой — то такой славный.
Прячутся и любят друг друга.
Он любит ее за то, что похожа на ангела с картины в боковом крыле алтаря, что она чистая, а он нарочно ходил на одну улицу посмотреть на «такую» у ворот.
Она любит его за то, что согласился бы жениться при единственном условии: никогда не раздеваться в одной с ней комнате. Целовал бы ее два раза в год только в руку, а раз по — настоящему.
Испытывают все чувства любви, кроме одного, грубо заподозренного, что звучит в резком:
«Вместо того, чтобы романами заниматься, лучше бы ты… Вместо того, чтобы забивать себе любовью голову, лучше бы ты…»
Почему выследили и травят?
Разве это плохо, что они влюблены? И даже не влюблены, а просто очень, очень любят друг друга? Даже больше, чем родителей? А быть может, это — то и грешно?
А случись кому умереть?.. Боже, но ведь я прошу здоровья для всех!
Любовь в период созревания не является чем — то новым. Одни влюбляются еще детьми, другие еще в детском возрасте издеваются над любовью.
— Она твоя милка? Она уже тебе показала?
И мальчик, желая убедить, что у него нет милки, подставляет ей ногу или больно дергает за косу.
Выбивая из головы преждевременную любовь, не вбиваем ли мы тем самым преждевременный разврат?
108. Период созревания — словно все предшествующие не были постепенным созреванием, то медленный, то побыстрее. Приглядимся к кривой веса, и мы поймем усталость, неловкость движений, леность, полусонную задумчивость, воздушность, бледность, вялость, безволие, капризы и нерешительность, характерные для этого возраста, — скажем, большой «неуравновешенности» в отличие от прежних малых.
Рост — это работа, тягчайший труд организма, однако условия жизни не позволяют пожертвовать ему ни одним часом в школе, ни одним днем на фабрике. А как часто рост протекает почти как заболевание — преждевременный, слишком бурный, с отклонением от нормы?
Первая менструация для девочки — трагедия, ее выучили бояться вида крови. Развитие груди ее печалит, ее научили стыдиться своего пола, а грудь разоблачает, все увидят, что она девочка.
Мальчик, который физиологически переживает то же самое, психически реагирует иначе. Он с нетерпением ожидает первого пушка над губой, это ему сулит, предвещает многое, и если он и стыдится пускать петуха и жердеобразных рук, то потому, что еще не готов, должен ждать.
Вы замечали у обездоленных девочек зависть и неприязнь к привилегированным мальчикам? Да, раньше, когда ее наказывали, была хотя бы тень вины, а сейчас чем она виновата, что она не мальчик?
Девочки раньше формируются и радостно начинают демонстрировать это свое единственное преимущество.
«Я почти взрослая, а ты еще сопляк. Через три года я могу выйти замуж, а ты все еще будешь корпеть над книжкой».
Любимому товарищу детских игр посылается презрительная улыбка.
«Выйдешь замуж? Да кто тебя возьмет? А я и без женитьбы…»
Она раньше созревает для любви, он — для любовных похождений, она — для замужества, он — для трактира, она — для материнства, он — для совокупления с самкой «вроде тех мух», говорит Куприн, которые «слепились на секунду на подоконнике, а потом в каком — то глуповатом удивлении почесали лапками спину и разлетелись навеки»{9}.
Взаимное нерасположение двух полов приобретает теперь новый оттенок, чтобы вскоре вновь изменить облик — когда она прячется, он за ней охотится — и окончательно закрепиться во враждебном отношении к жене, которая ему обузой, лишает его привилегий, забирая их себе.
109. Давнишняя тайная неприязнь к окружающим взрослым получает фатальную окраску.
Столь частое явление: ребенок провинился, разбил окно. Он должен чувствовать, что виноват. Когда справедливо ему выговариваешь, реже встречаешь раскаяние, чаще бунт — гневно насупленные брови, взгляд исподлобья. Ребенку хочется, чтобы воспитатель именно тогда проявил доброту, когда он виноват, когда он плохой, когда его постигло несчастье. Разбито стекло, пролиты чернила, порвано платье — все это результаты неудачных начинаний, которые затевались, может быть, даже несмотря на предупреждения. Ну а взрослые, просчитавшись и потеряв на сделке, как воспримут претензии, гнев и брань?
Эта неприязнь к суровым, беспощадным господам существует и тогда, когда ребенок считает взрослых высшими существами.
«Ага, значит, это так, значит, вот она, ваша тайна, значит, вы скрывали, и ведь есть чего вам стыдиться».
Ребенок слышал и раньше, но не верил, сомневался, его это не касалось. Теперь он желает твердо знать, и у него есть у кого узнать, эти сведения ему нужны для борьбы с ними, взрослыми, наконец, он чувствует, что и сам уже замешан в это дело. Раньше было так: «Это я не знаю, а то знаю наверняка», а теперь ему все ясно.
«Значит, можно и хотеть, да не иметь детей, значит, и у девушки может быть ребенок, значит, можно не рожать, если не хочешь, значит, за деньги, значит, болезни, значит, все?!»
А они живут, и ничего, они между собой не стыдятся.
Их улыбки и взгляды, запреты и опасения, смущение и недомолвки, все, ранее неясное, становится теперь понятным и потрясающе выразительным.
«Ладно, ладно, сочтемся».
Учительница польского языка глаз не сводит с математика.
«Поди сюда, а тебе что — то скажу на ухо».
И смех злобного торжества, и подглядывание в замочную скважину, и изображение сердца, пронзенного стрелой, на промокашке или классной доске.
Старушка вырядилась. Старикан заигрывает. Дядя берет за подбородок и говорит: «Э — э, еще молодо — зелено…»
Нет, уже не молодо — зелено, а «Я знаю».
Они, взрослые, еще притворяются, еще пытаются лгать, — значит, преследовать, разоблачать обманщиков, мстить за годы рабства, за краденое доверие, за вынужденные ласки, за выманенные признания, принудительное уважение.
Уважать?! Нет, презирать, насмехаться и помнить. Бороться с ненавистной зависимостью.
«Я не ребенок. Что думаю — мое дело. Не надо было меня рожать. Завидуешь мне, мама? Взрослые тоже не такие уж святые».
Или прикидываться, что не знаешь, пользоваться тем, что прямо сказать они не посмеют, и лишь насмешливым взглядом, полуулыбкой говорить: «Знаю», когда уста произносят: «Я не знаю, что в этом плохого, я не знаю, что вы от меня хотите».
110. Следует помнить, что ребенок недисциплинирован и зол не потому, что он «знает», а потому, что страдает. Мирное благополучие снисходительно, а раздражительная усталость агрессивна и мелочна.
Было бы ошибкой считать, что понять — это значит избежать трудностей. Сколько раз воспитатель, сочувствуя, должен подавлять в себе доброе чувство; должен обуздывать детские выходки ради поддержания дисциплины, чуждой его духу. Большая научная подготовка, опыт, душевное равновесие подвергаются здесь тяжкому испытанию.
«Я понимаю и прощаю, но люди, мир не простят».
«На улице ты должен вести себя прилично — умерять слишком бурные проявления веселья, не давать воли гневу, воздерживаться от замечаний и осуждения, оказывать уважение старшим».
Даже при наличии доброй воли и стараний понять бывает трудно, тяжело; а всегда ли встречает ребенок в отчем доме беспристрастное отношение?
Его 16 лет — это родительских сорок с лишним, возраст печальных размышлений, подчас последний протест собственной жизни, минуты, когда баланс прошлого показывает яркую недостачу.
— Что я имею в жизни? — говорит ребенок.
— А я что имела?
Предчувствие говорит нам, что и он не выиграет в лотерее жизни, но мы уже проиграли, а у него есть надежда, и ради этой призрачной надежды он рвется в будущее, не замечая — равнодушный, — что нас хоронит.
Помните, когда вас разбудил рано утром лепет ребенка? Тогда вы заплатили себе за труды поцелуем. Да, да, за пряник мы получали сокровища признательной улыбки. Пинетки, чепчик, слюнявчик — так все это было дешево, мило, ново, забавно. А теперь все дорого, быстро рвется, а взамен ничего, даже доброго слова не скажет… А сколько сносит подметок в погоне за идеалом и как быстро вырастает из одежды, не желая носить на рост!
— На тебе на мелкие расходы…
Ему надо развлечься, есть у него и свои небольшие потребности. Но принимает сухо, принужденно, словно милостыню от врага.
Горе ребенка отзывается на родителях, страдания родителей необдуманно бьют по ребенку. Раз конфликт так силен, насколько он был бы сильнее, если бы ребенок, вопреки нашей воле, сам, своим одиночным усилием, не подготовил себя исподволь к тому, что мы не всемогущи, не всеведущи и не совершенны.
111. Если внимательно вглядеться не в собирательную душу детей этого века, а в ее составные части, не в массы, а в индивиды, мы опять видим две прямо противоположные душевные организации.
Мы находим того, кто тихо плакал в колыбели, нескоро стал сам приподниматься, без протеста расставался с пирожным, смотрел издали на игры сбившихся в круг ребят, а теперь изливает свои бунт и боль в слезах, которые ночью никто не видит.
Мы находим того, кто кричал до синюхи, ни на минуту его нельзя было оставить со спокойной душой одного, вырывал у сверстника мяч, командовал: «Ну, кто играет? Возьмитесь за руки, быстро», — а теперь навязывает свою программу бунта и активное беспокойство сверстникам и всему обществу.
Я усиленно искал объяснение мучительной загадке: отчего и среди молодежи, и взрослых так часто честная мысль должна скрываться и убеждать вполголоса, а спесь задает шик и криклива? И почему доброта — синоним глупости или бессилия? Как часто толковый общественный деятель и честный политик, сами не зная почему идя на попятную, нашли бы объяснение этому в словах Елленты{10}:
«Я недостаточно дерзок на язык, чтобы отвечать на их остроты и ехидства, и говорить, рассуждать с теми, у кого на все готов наглый ответ альфонса, не умею».
Что делать, чтобы в соках, движущихся в собирательном организме, присутствовали на равных правах активные и пассивные личности, свободно циркулировали элементы всех воспитывающих сред?
«Я этого не прощу. Уж я знаю, что я сделаю. Хватит с меня всего этого», — говорит активный бунт.
«Брось. Ну зачем тебе это? Может, тебе это только кажется».
Эти простые слова, выражение честного колебания или простодушного смирения, действуют успокоительно, обладая большей силой убеждения, чем искусная фразеология тирании, которую вырабатываем мы, взрослые, желая закабалить детей. Сверстника не стыдно послушаться, но дать себя убедить взрослому, а уж тем более растрогать — это дать себя провести, обмануть, расписаться в своем ничтожестве; к сожалению, дети правы, не доверяя нам.
Но как, повторяю, защитить раздумье от алчного честолюбия; спокойное рассуждение от крикливого аргумента; как научить отличать «идею» от «внешнего лоска и карьеры»; как оградить догмат от издевательства, а молодую идею от многоопытной предательской демагогии?
Ребенок, шагнув вперед, вступает в жизнь — не в половую жизнь! — он созревает, но не в одном половом отношении.
Если ты понимаешь, что никакого вопроса тебе не решить самому, без их участия; если ты им выскажешь все, что тут сказано, а после окончания собрания услышишь:
«Ну, пассивные, пошли домой! — Не будь такой активный, а то схлопочешь. — Эй, ты, догматическая среда, ты мою шапку взял…»— не думай, что они над тобой насмехаются, не говори: не стоит.
112. Мечты.
Игру в Робинзона сменили мечты о путешествии, игру в разбойники — мечты о приключении.
Опять жизнь не удовлетворяет, мечта — это бегство от жизни. Нет пищи для размышлений — появляется их поэтическая форма. В мечте находят выход скопившиеся чувства. Мечты — это программа жизни. Умей мы их расшифровывать, мы увидели бы, что мечты сбываются.
Если мальчик из простонародья мечтает стать врачом, а становится санитаром в больнице, он выполнил свою программу жизни. Если мечтает о богатстве, а умирает на соломе — это только внешнее крушение мечты: он мечтал не о труде стяжания, а о наслаждении мотовства; мечтал пить шампанское, а хлестал сивуху, мечтал о салонах, а гулял в кабаке, хотел швырять на ветер золото, а бросал медяки. Мечтал стать ксендзом, а стал учителем; нет, всего — навсего дворником; но и как воспитатель он стал ксендзом, и как дворник он стал ксендзом.
Девочка видела себя в мечтах грозной царицей; а разве не тиранит она мужа и детей, выйдя за мелкого чиновника? Видела себя любимой королевой; а разве не царит она в сельской школе? Видела себя славной королевой; а разве не приобрела она известность как необыкновенная, исключительная портниха или бухгалтер?
Что влечет молодежь к богеме? Одних — развязность, других — экзотика, третьих — напористость, честолюбие, карьера; и только этот, один — единственный, любит искусство, он один в этом артистическом мире на самом деле художник и не предаст искусства; и умер он в нищете и безвестности, но ведь и мечтал он не о злате и почестях, а о победе. Прочитайте «Творчество» Золя; жизнь куда более логична, чем мы думаем.
Она мечтала о монастыре, а очутилась в доме терпимости; но и там оставалась сестрой милосердия, которая в неприемные часы ухаживает за больными товарками по недоле, утоляя их печаль и страдание. Другую влекло к веселью, и она полна им в приюте для больных раком — даже умирающий улыбается, слушая ее болтовню и следя угасающим взглядом за светлым личиком…
Нищета.
Ученый о ней думает, изучая, предлагая проекты, выдвигая теории и гипотезы; а юноша мечтает, что он строит больницы и раздает милостыню.
В детских мечтах есть Эрос, но до поры до времени нет Венеры. Односторонняя формула, что любовь — это эгоизм вида, пагубна. Дети любят людей одного с ними пола, любят стариков и тех, кого они и в глаза не видели, даже кого вообще нет на свете. Даже испытывая половое влечение, дети долго любят идеал, а не тело.
Потребность борьбы, тишины и шума, труда и жертв; стремление обладать, потреблять, искать; амбиция, пассивное подражательство — все это находит выражение в мечте независимо от ее формы.
Жизнь воплощает мечты, из сотен юношеских мечтаний лепит одну статую действительности.
113. Первая стадия периода созревания. Знаю, но еще сам не чувствую, чувствую, но сам еще этому не верю, осуждаю то, что делает с другими природа; страдаю, ибо нет уверенности, что сам избегу этого. Но я невинен; презираю их, опасаюсь за себя.
Вторая стадия: во сне, в полусне, в мечтах, в момент возбуждения игрой, несмотря на внутренний протест, отвращение и голос совести, все чаще и четче прорезывается чувство, которое к мучительному конфликту с внешним миром добавляет тяжесть конфликта с самим собой. Гонишь мысль, а она пронизывает тебя, как предвестник болезни — первый озноб. Существует инкубационный период сексуальных ощущений, которые сначала удивляют и пугают, а затем вызывают ужас и отчаяние.
Эпидемия разговоров шепотом по секрету и хихиканья угасает, будоражащие пикантности теряют прелесть, — ребенок вступает в период взаимных признаний; крепнет дружба — прекрасная дружба заблудившихся в чаще жизни сирот, которые клянутся друг другу, что не покинут, не оставят, не расстанутся.
Ребенок, сам несчастный, уже не встречает с тревогой и угрюмым удивлением, заученной фразой чужое несчастье, страдание и лишение, а горячо им сочувствует. Слишком занятый и озабоченный собой, не может долго плакаться о других, но он найдет время для слезы о соблазненной и покинутой девушке, побитом ребенке, узнике в кандалах.
Каждый новый лозунг, идея находят в нем внимательного слушателя и горячего сторонника. Книги он не читает, а глотает и молит Бога о чуде. Детский Боженька — сказка, потом — Бог, виновник всех бед, первоисточник несчастий и преступлений, тот, кто может и не хочет, — становится для него Богом великой тайны, Богом — всепрощением, Богом — разумом превыше человеческой мысли, Богом — пристанью во время бури.
Раньше: «Если взрослые заставляют молиться, значит, и молитва — вранье; если критикуют приятеля, видно, он — то и укажет мне путь», ибо как можно им верить? Теперь все иначе: враждебная неприязнь уступает место состраданию. Определения «свинство» недостаточно: здесь кроется что — то бесконечно более сложное. Но что? Книга только на первый взгляд, на минуту рассеивает сомнения, а ровесник сам слаб и беспомощен. Бывает момент, когда можно вновь обрести ребенка — он ждет, он хочет тебя выслушать.
Что ему сказать? Только не про то, как оплодотворяются цветы и размножаются гиппопотамы и что онанизм вреден. Ребенок чувствует, что тут дело в чем — то значительно более важном, чем чистота пальцев и простыни, тут решается судьба его духовной основы — ответственности перед жизнью в целом.
Ах, снова стать невинным ребенком, который верит и доверяет, не размышляя!
Ах, стать наконец взрослым, убежать от переходного возраста и быть таким, как они, как все.
Монастырь, тишина, благочестивые размышления.
Нет, слава, героические подвиги.
Путешествия, смена впечатлений.
Танцы, игры, море, горы.
Лучше умереть; к чему жить, к чему мучиться.
Воспитатель в зависимости от того, что он приготовил к этой минуте за те годы, когда он внимательно приглядывался к ребенку, может наметить ему план действий — как познать себя, как побеждать себя, какие приложить усилия, как искать свой путь в жизни.
114. Буйное своеволие, пустой смех, веселье юности.
Да, радость, что всем скопом, торжество во сне снившейся победы, взрыв неискушенной веры в то, что наперекор действительности мы перевернем мир.
Сколько нас, сколько юных лиц, сжатых кулаков, сколько здоровых клыков, не поддадимся!
Рюмка или кружка рассеивает оставшиеся сомнения.
Смерть старому миру, за новую жизнь, ура!
Не замечают того, чей насмешливый прищур глаз говорит: «дурачье», не видят другого, в чьем печальном взгляде читаешь: «несчастные», не видят и третьего, который, пользуясь моментом, хочет положить чему — то начало, принести клятву, дабы благородное возбуждение не потонуло в оргии, не расплескалось в бессодержательных возгласах.
Часто массовое веселье мы считаем избытком энергии, тогда как это лишь проявление раздраженной усталости, которая на какой — то момент, не чувствуя преград, приходит в обманчивое возбуждение. Вспомни веселье ребенка в железнодорожном вагоне, когда ребенок, не зная, как долго будет ехать и куда, вроде бы и довольный новыми впечатлениями, капризничает от их избытка и ожидания того, что наступит, и веселый смех кончается горькими слезами.
Объясни, почему присутствие взрослых «испортит игру», стесняет, вносит принужденность…
Празднество, помпезность, у всех приподнятое настроение, взрослые так умело взволнованы, так вчувствовались в роль. А два этаких переглянулись и задыхаются, помирают со смеху, аж слезы текут от старания не прыснуть, и не могут удержаться от каверзного желания подтолкнуть локтем, шепнуть язвительное словечко, приближая опасность скандала.
«Только, чур, не смеяться. Только ты не смотри на меня. Только меня не смеши».
А после праздника:
«А какой у нее был красивый нос! А у него галстук перекосился. Покажи: у тебя это так хорошо выходит».
И бесконечное повествование о том, как это было смешно.
И еще одно:
«Они думают, мне весело. И пускай себе думают. Еще одно доказательство, что нас не понимают…»
Вдохновенный труд юности. Какие-нибудь приготовления, огромные усилия, действия с ясно очерченной целью, когда нужны проворство рук и изобретательный ум. Здесь молодежь в своей стихии, здесь увидишь ты здоровое веселье и ясное возбуждение.
Планировать, принять решение, выложить всего себя и выполнить, а затем смеяться над неудачными попытками и преодоленными трудностями.
115. Юность благородна.
Если вы зовете это отвагой, когда ребенок не боится высунуться из окна пятого этажа; если вы зовете это добротой, когда ребенок подает хромому нищему золотые часы, которые мама оставила на столе; если вы зовете преступлением, что ребенок кинул в брата ножом и выбил глаз, — хорошо, я согласен: молодежь благородна, не имея опыта в таких областях — широчайших, широтой в полчеловеческой жизни, — как работа по найму, социальная иерархия и законы общества.
Люди неопытные считают, что можно проявлять дружелюбие или неприязнь, уважение или презрение в зависимости от испытываемых чувств.
Люди неопытные считают, что можно добровольно завязывать и порывать отношения, мириться или не считаться с общепринятыми формами, соблюдать или нарушать правила общежития.
«А мне начхать, плевать, какое мне дело, и пусть себе говорят, не хочу — и баста, а мне — то что?»
Еле дух перевел, хоть отчасти вырвался из — под родительской власти, ан глядь, новые путы, эхма!
Потому, что кто — то богат или сиятелен, потому, что где — то кто— то может что — то подумать или сказать?
Кто из нас учит молодежь, какие компромиссы — жизненная необходимость, а какие можно избежать и какой ценой? Какие заставляют страдать, но не марают душу, и какие развращают? Кто указывает границы, в которых лицемерие — приличие (вроде неплевания на пол и не вы тира ни я носа о скатерть), а не преступление?
Мы говорили ребенку: люди будут смеяться.
Надо теперь добавить: и заморят голодом.
Вы говорите: идеализм молодежи. Иллюзия, что всегда можно убедить и исправить.
А что вы делаете с этим благородством? Вырываете его у своих детей с корнем, отираясь сладострастно об идеализм, веселье, свободу безымянной «молодежи», как прежде о невинность, обаяние, любовь своих детей. И создается иллюзия, что идеал такая же возрастная болезнь, как свинка или ветряная оспа — этакая невинная обязанность, вроде посещения картинной галереи во время свадебного путешествия.
«И я был фарисом{11}. Я видел Рубенса».
Благородство не может быть утренней мглой, оно сноп лучей. Если нас на это еще не хватает, давайте пока воспитывать просто честных людей.
116. Счастлив автор, который, кончая свой труд, сознает, что сказал в нем то, что знал, вычитал и оценил согласно принятым образцам. Сдавая такой труд в печать, он испытывает чувство спокойного удовлетворения, что дал жизнь зрелому жизнеспособному детищу. А бывает и иначе: автор не видит читателя, который требует от него рядовых знаний с готовыми рецептами и указанием способа их применения. Творческий процесс здесь иной: вслушивание в собственные, неустановленные, недоказанные, внезапно рождающиеся мысли. Окончание труда здесь — холодный итог, мучительное пробуждение. Каждая глава взирает с упреком: «Покинул, прежде чем закончил!» Последняя мысль в книге не завершает целого, а удивляет: «Как, уже? И больше ничего?»
Стало быть, дополнить? Это значило бы еще раз начать, отбросив то, что уже знаю, столкнуться с новыми проблемами, о которых лишь догадываюсь; написать новую книгу, равно не законченную.