Помысли о убогих, кои лежат
ныне, дождевыми каплями, яко
стрелами, пронзаемы…
Три дня и ещё три дня бежане шли по лесным дорогам и берегам рек, пока не свело животы без пищи.
Стрелы все кончились: одни из них поломались, застряв в пораненной птице; другие, свистя, пролетели мимо косача или зайца и пропали во тьме непролазной чащи…
Дичь доставать теперь стало нечем. Страшко пытался делать из прутьев и ровных веток новые стрелы, но толку от самоделок не было никакого: лишённые наконечников, они либо сразу же уклонялись от цели, либо легко скользили по мокрым перьям, не причиняя птице вреда.
Страшко говорил, сердито поглядывая на лук:
- Своё нам половец отслужил. Теперь он что рот без зубов! Тетиву - на силок пущу…
Некоторое время жильный силок служил им верой и правдой. Но вот в одно несчастное утро Страшко, наводя на голову рябчика сделанную из тетивы петлю, захлестнул второпях вместе с рябчиком ясеневый сучок. От рывка тетива разорвалась, а Страшко, потеряв равновесие, ткнулся лицом в шершавый, сучковатый ствол и в кровь расцарапал надбровье.
На этом охота кончилась. Оставалось одно: питаться лишь тем, что само попадало в руки. Скоро от мокрых трав, от сырых грибов и разных корней в утробе стало крутить и резать нещадно.
А дождь, как нарочно, всё лил и лил на лютое горе людям. Только тот день, когда к ним пристал Мирошка, и оказался хорошим. Видно, уж и не ждать добра от такого лета по всей земле: сопреет мокрая нива, ляжет на ниву снег и завопят голодные люди, почуяв свою кончину…
Страшко с тоской в душе примечал, что во многих местах, попадавшихся на пути, в такое дождливое лето не уродилось и кади жита: нивы легли под дождём и сгнили. Трава заплела неналившиеся колоски, как паук заплетает муху. Туман задавил, а ветер согнул те из полей, которых дождь не осилил.
Из-за дождей и птицы забились в крепи, и звери ушли глубоко в леса, и рыба стала ленивой, не шла в плетёные «морды». В дуплах не было мёда: дожди не пускали пчелу к цветам; пчёлы спали и обмирали, как поздней осенью.
В селеньях, основанных близ болот, людей трясла огневица[12]. Входя в прокопчённые избы обсушиться и отдохнуть, Страшко видел, как хозяева этих изб, от малых до старых, метались в жару и в ознобе, потом их безжалостно обнимала смерть. Они во множестве «уходили во тьму», и где монах отступался от них в бессилье перед бедой, там волхв-кудесник по-волчьему выл над речным обрывом:
Душу от тела вея,
Трясет человека Трясея,
Желтея желтит нам лица,
В груди горит Огневица,
Пухнея отёк пущает -
Кто вспухнет, тот отощает…
Гладея, как червь, загложет,
И спать человек не может,
Гнётся гнетёт утробу,
Ведёт человека ко гробу…
Волхв поднимал худые, чёрные кулаки и грозил врагам человека:
Почто наше тело жжёте?
Почто, как листья, трясёте?
Почто, иссушив утробу,
Ведёте людей ко гробу?
Но заклинанья волхва, и гром берестяного бубна, и дым над жертвенным камнем, и жир на губах деревянных богов, и слёзы над трупами чад и близких - не помогали так же, как ладан церкви. Люди по-прежнему «уходили во тьму», а дождь лил и лил затопляя землю.
- Что отвело от сих мест обилие? - спрашивали друг друга люди. - Нет нашим чадам пищи: сохнут от голода, стынут от холода, гибнут бедные чада… Кто виноват в сем страхе?
Волхвы пытали своих деревянных богов:
- Что делать?
Не получая ответа, они топили их или сжигали.
Но деревянные боги, намокшие под дождём, молчали даже в огне: они лишь глухо шипели. Волхвы-вещуны не ведали: что же сказать, чтобы дождь наконец закончился и настало вёдро?
Может, нужна богам жертва? Быть может, приняв ту жертву, не Велес и не Ярила, а другие какие боги услышат мольбы людей и возвестят, что делать?
Из тощего стада к расположенному на лесной поляне требищу приводили единственного быка. Животное с дико налитыми кровью глазами привязывали к сосне, оплетали его ноги ремёнными путами и валили на землю.
Волхв надрезал ножом толстую кожу быка на ногах, а люди начинали медленно сдирать с живого быка шкуру - от хвоста к морде.
Бык ревел.
Но этого и добивались люди: надо, чтобы голос жертвы «дошёл до неба»!
Обливаясь кровью, бык дёргался и рыл копытами землю. А шкуру тянули нарочно долго. Волхв тыкал в живое мясо колючей сосновой веткой, чтобы рёв быка становился громче, и люди с надеждой смотрели в небо: услышат ли боги жертвенный рёв?
Так длилось с утра до ночи. Но облако дыма не восходило кверху, а стлалось над требищем, как туман.
- Крик быка остаётся под дымом, он не доходит к богам! - жаловались друг другу люди.
Не помогали и кусочки хлебцев, выпеченных на жертвенном огне. Напрасно волхв развешивал эти кусочки в берестяных кузовах на деревьях и слал свои зовы Велесу и Перуну: обилия не было, как и прежде!
Тогда жители забытого богами селенья снимались и тоже брели по степным да лесным дорогам в поисках сытого места…
На пути Страшко и его спутников попадалось много разного люда: беглые смерды, лихие бродники, чернецы и былинники, голодные, отощавшие бабы и дети да старики со старухами. Они бежали оттуда, где богатеющие бояре всё круче сгибали спины бедных людей над тяжёлой пашней, где люто свистели стрелы, где стукался меч о меч, где голод губил людей на залитых дождём дорогах.
В тот век бывало, что - «пси ядаху трупия, главы, и руки, и ноги влачаху, а останошные (то есть оставшиеся в живых люди) - мох, сосну, кору липову, лист и лён, кто как замыслил, а иные, простая чадь, резаху живые люди, и мёртвых трупия обрезываху, ядаху и конину, и псину и кошки»[13].
Тяжёлым и страшным выдался этот год. Поэтому и бездомных странников, шедших по всем дорогам в поисках сытого места, было много, как трав на вспоенном ливнями летнем лугу. Странников этих звали не только каликами - по названию калиг, дорожной обуви на ногах, - но и калеками. Ибо многие из несчастных бежан были горбаты, в язвах и струпьях, немыты, несыты, бездомны. А между тем это были умельцы и мастера: трудолюбивые пахари, работящие плотники, ловкие тульники[14], затейливые чеканщики, гончары, кузнецы, кожемяки, смолокуры и углежоги, привыкшие к бедам, неунывающие жизнелюбцы, одетые в домотканую пестрядь, в дырявые шапки, в худые лапти.
Шли они, люди земного пота, голодные «чёрные люди» труда, а с неба на них всё падал и падал дождь…
Любава со страхом оглядывалась вокруг: в воде, в бесконечных лужах плясало и лопалось множество пузырей.
- Боюсь! - говорила она Мирошке. - Чай, ведомо всем, что когда бес главный был изгнан с неба на землю, то все нечистые силы тоже упали на землю. Которые из них попали в леса и воды, те стали лешими, мавами да водяными; которые влезли в избы людей, те сделались домовыми да чиганашками; а которые так и остались в воздухе без призора. Их-то в ненастье и гонят на нас дожди. Видишь, как летят эти силы из всех щелей неба с дождём на землю? Где лопнет в луже пузырь, появляется там и малый бесёнок… Как выскочит, так и кинется портить жизнь человекам!
Мирошка её успокаивал, неуверенно улыбаясь:
- Авось ничего!
А Любава - на всякий случай - шёпотом заклинала дождик, ручьи и реки:
- Вода, наша матушка! Омываешь ты круты берега, жёлты пески, бел-горюч камень своей быстриной, золотой струёй. Ан, всё у нас чисто, давно всё ладно! Иди ты от нас на закат вечернего солнца: там ждут тебя сорные тропы, тонучие грязи, зыбучие болота, немытый тын… Однако заклятье не помогало.
Ночевать приходилось под деревьями и чаще всего без огня: Страшко сушил трут и огниво под мышкой, но искра не высекалась.
Перед тем как лечь на сырую хвою, предусмотрительная Любава и тут, разыскав осиновый ровный сучок, на всякий случай обводила вокруг ночлежного дерева непрерывную линию. Она верила, что эта линия, сделанная сучком, не позволит «нечистой силе» ночью подкрасться к спящим. Правда, бесы могли вместе с каплями прыгнуть сверху…
- Ну что же тут делать, - вздыхая, жаловалась Любава, - когда весь мир ими полон, как печь полна дымом? Добро, хоть в живых оставят. А то затрясут лихорадкой и выбьют из тела душу…
Лёжа ночью где-нибудь на опушке под елью, надёжнее других деревьев защищающей от дождя, Страшко задумчиво говорил:
- И снова скажу: теперь одно у всех нас спасенье - идти на Суздаль. Мне сын Никишка не раз говорил: там тихо да сытно. Там и работа для всякой умелой руки найдётся, и ратей вражеских нет…
Не упуская случая упрекнуть Мирошку за то, что тот пристал к ватаге Сыча, он вразумительно добавлял:
- Разбоем не проживёшь… трудить себя надо!
- Да я, поверь, не разбоил! - обидчиво отзывался Мирошка. - Чего пристал? Я, чай, тебе говорил, что попал в ватагу случайно…
- Молчи. Дорога таких известна. А я говорю, что разбой от голода и от беса не спрячет. Он и сердцу добра не даст: идут по дорогам люди наги да босы, краюхи хлеба в котомке нет, а ты их совсем до гола босуешь. Ан, чем ты от них поживишься? Ну?
- Так я же и говорю…
- Ничем от таких нельзя поживиться! - сурово перебивал Мирошку кузнец. - Вот потому и осталось - идти на Суздаль. Дед мой был родом оттуда. Я, помню, отроком слышал: дед отцу не раз хвалил те места! Туда всё рвался. Ан, князь Мономах, а потом князь Юрий туда его не пускали: в Городце был им нужен. Так и погиб дед в сече, домой из похода на половцев не вернулся. А я возрос у отца в Городце. Там бабу себе нашёл, детьми обзавёлся и старым стал… Ишь борода крепка! Ан в горе каком нет-нет, а про Суздаль, бывало, вспомню: «вернуться бы мне в отцовы места». Страшко с улыбкой закончил:
- Добром не пришлось, возвращаюсь неволей!
- А мне, кроме мамы да деда с Ивашкой, ещё городцовского домового жаль! - простодушно вступила в чужой разговор Любава.
Она повернула своё миловидное лицо к Мирошке.
- Уж больно у нас в Городце домовой был славен! Ты помнишь, братеня, - спросила она уже дремлющего Ермилку, - каков он был сноровист да заботлив?..
Не открывая глаз, Ермилка с трудом ответил:
- Я помню… - и сразу же погрузился в сон.
- Такого теперь не сыщем… Ох, ловок был старый! - восторженно продолжала Любава, опять обращаясь к Мирошке. - Хлопотун такой да заботник. Всегда подсоблял в работе. Бывало, к ночи чего не успеешь, он всё доделает. Заворчит, застучит в избе, а доделает! Утром проснёшься - в красной рубахе, босой, косматый…
Она побожилась:
- Сама видала, хоть окрещусь! А уж как добр был… Если чему суждено случиться - так обязательно знаменье даст. Помнишь ли, братец… Ты спишь? Ну, батя, ты помнишь, как он тебя в бок толкнул, когда ты в ту полночь спал, а воры залезли в клеть?
Страшко покосился на дочь, хотел рассердиться на глупую болтовню, но вместо этого с интересом ответил:
- Ну, это я помню!
- А помнишь, когда к нам повадилась ведьма доить по ночам корову, он даже с ведьмой подрался?
- Вестимо, и это помню!
- Ох, славный был дедка! Найдём ли теперь такого?
Любава истово закрестилась, потом счастливо вздохнула, уютно свернулась калачиком рядом с Ермилкой - близко к Мирошке - и закрыла глаза. Сонным голосом она протянула:
- Скорей бы дойти до места… Мирошка беспечно сказал:
- Дойдём!
- И пищу добудем?
- Ну да!
- Ух, сытно поесть охота…
Любава пригрелась, заснула. А утром её разбудили весёлые голоса: отец, Мирошка и брат Ермилка возились возле костра. Сидя на корточках у кучи из мха и веток, отец ударял ножом по кремню, высекая искры, и ровно, настойчиво повторял слова огневого заговора:
- Огонь-огонёшек, дайся нам, грешным.
Не дайся врагу, а дайся добру.
Не гасни, а взъясни.
Промёрзли, продрогли - тебя зовём…
И вот огонёшек высекся, прыгнул в колючий мох, из мха - на сухую хвою, по хвое - на ветку смолистой ели, к сучку сосны. Потом заплясал, поедая пищу и кланяясь рыжей башкой, будто хотел сказать старательному отцу: «Я тут. Чего тебе надобно, батя?..»
Возле костра, на траве, белели мокрые птичьи перья. - Отколь у вас птица? - спросила Любава. - Ой, курица, я гляжу!..
Ермилка вскричал:
- Ага, увидала? Мирошка в посёлок, неведомо чей, ходил, поймал эту курицу для тебя! За то ему по горбу батогом попало…
Ермилка заливисто рассмеялся:
- Ишь, гнётся возле костра… А всё потому, что плечи в ссадинах. Сам видал!
Мирошка тоже попробовал засмеяться, но застеснялся и только взглянул на Любаву со смущённой, быстрой улыбкой.
Сердце Любавы счастливо дрогнуло. Она поспешно вскочила с земли и начала помогать отцу насаживать тощую, синекожую курицу на деревянный вертел.
В тот день они хорошо поели, согрелись и тронулись дальше - в лесную глушь, в чужую, хоть и заветную даль.
Так дошли они до безлесной долины - Пустого Поля. Оно тянулось большой полосой до мутного горизонта, а в самой его середине, на сгибе глухой реки, у трёх больших тополей стояла церковка. Возле церковки сидел чернец. Он сидел на бревне и плакал, не вытирая слёз.
Любава спросила:
- Чего ты, дедушка, плачешь?
Чернец повернул к ней лицо, и Любава смутилась: несмотря на поблекший, печальный взгляд, монашек был явно пригож и молод. Небось только-только пришёл он сюда из Киева просвещать крещёных и некрещёных, да не сумел среди них ужиться, поддался тоске… оттого и плачет! Она поправилась:
- Ай, прости… я думала - дедка! Чернец печально ответил:
- Чего прощать? Грехи мои, видно, тяжки! За то Господь напустил беду… От этой беды и плачу.
- А что за беда?
- Нечистые в церкву да в келью влезли. Иные шумят и летают, иные пищат там во образе крыс. Расхитили у меня все запасы, какие были на зиму. Крова лишили: сижу на дожде, как праотец Ной сидел…
И смущённо спросил:
- Поесть у вас нет ли? Ермилка ответил:
- Есть!
Но отец больно ткнул его кулаком в посиневшую от холода шею, строго поправил:
- Нет ничего. Отколь у нас пища?
Чернец покорно вздохнул: «Вот горе!» - и вновь заплакал.
- Сами сытое место ищем, - угрюмо буркнул Страшко, уже начиная жалеть монашка и клясть свою скупость. - Туда собрались идти…
- А где оно есть, то сытое место?
- Слыхали, что есть оно в Суздале, за Москвой-рекой.
- Ишь, славно! И я слыхал! - Чернец оживился и быстро встал. - А в сих местах у нас пусто. Затем и зовётся: Пустое Поле. Ни десятины для церкви нельзя собрать, ни себе для пищи…
- Ну, вот и пойдём на Суздаль, - совсем смягчился Страшко. - На вот, пока пожуй.
Он дал чернецу остатки куриного крылышка. Тот сразу же заработал зубами.
- Монах один киевский звал меня прошлым летом, - сказал он, бойко жуя. - А я не пошёл, боялся устав нарушить.
- Ну, теперь иди.
- И то: не пойти ли? Здесь всё едино - пусто… Мирошка весело вставил:
- А церкву свою запри да сожги в ней всю нечисть! Чернец поражённо уставился на Мирошку:
- Ой, так ли?
- А как?
Чернец подумал, встряхнул рыжеватой, редкой бородкой и убеждённо сказал:
- То верно: сожечь в ней крысиное стадо! От этого, может, будет большое благо: округ всё зерно поели!
Поглядывая на церковку, он счастливо забормотал:
- Ишь, парень какой разумный! Сожечь в ней всю крысью нечисть! Верней придумать нельзя! Сейчас я их сокрушу…
Обшарив свои карманы, как будто ища огниво, он подскочил к закрытой двери церковки и плотно приник к ней ухом:
- Шумят! Господен храм загубили… Ан, сами сгорят в огне!
Решительно распахнув церковную дверь, он выдернул из стены пучок мха да мочалы и кинулся внутрь церковки - к чадящим светильникам.
С тревожным криком наружу вынеслась птица. Ермилка взмахнул рукой, и птица рванулась прочь. Через порог перепрыгнуло несколько крыс и тут же от камня, брошенного Ермилкой, метнулось обратно. А мох и мочала в руках чернеца уже вспыхнули. Чернец закричал, укушенный крысой, но несколько раз успел ткнуть огнём в пазы между брёвен и выбежал вон…
Церковка горела жарко.
Вначале полез во все щели дым, как будто это старалась изойти сизым чадом ядовитая нечисть. Потом в церковке забилось пламя.
Чернец стоял на дожде перед пламенем и грозил худым кулачком, и прыгал, и всё кричал:
- Горите, бесы, во славу Бога!.. Отсюда они пошли впятером.
А день спустя набрели ещё на двоих. Потом к ним прибился седой старик по имени Демьян, и ещё старик со старухой, а с ними - рыжий бежанин Михаила с детьми и бабой.
Теперь они шли смелее. Однако тревога не покидала: а вдруг налетят боярские люди или ратники княжьи? Толпу отовсюду видно, толпа - что стадо. Боярин какой-нибудь захочет стать пастухом, замыслит загнать в свою вотчину, как овец, куда побежишь? Посадят силком на чужую землю - сиди, трудись на боярский стол! А то вон, слыхать, на Десне секутся киевляне, черниговцы да смоляне с ратями Святослава Новгород-Северского. Попадёшь к ним под меч - всех до единого засекут безвинно!
Седой старик Демьян говорил об этом негромко, неторопливо, а каждое слово было по сердцу, как звон набата. Даже чернец Никодим, укушенный крысой, на миг забывал про лютую боль в ноге и печально вторил:
- Безвинно!
А рыжий бежанин Михаила в тоске кричал:
- Вот половцы с князем черниговским пожгли наш посад под Курском… Я в тот день всей семьей за глиной в овраг ходил - горшки, корчаги да разные плошки могу отменно лепить из глины. В овраге мы и таились с сыном Вторашкой, с дочерью Марьей, с младшенькой Досьей да с этой вот бабой моей Елохой. - Он указал на худую, молчаливую бабу. - Оттоль лесами бежали. Ох, много земель прошёл и рек переплыл! Ан, всюду лишь глад и горе. Куда же теперь бежать? Видно, что лихо в могилу нас гонит, как пыль земную…
Седой Демьян с усталым спокойствием говорил:
- То верно, что лихо: ныне гонит оно нас по всей земле русской. С берегов Днепра, и Десны, и верхней Оки, и Дона - бежим, хоронимся от напастей. Потому и зовут нас «бежанами». Ан, всюду бежанам не сладко, что в Киеве, что в Смоленске, что на Оке: князья меж собой секутся - нам горе, бояре лютуют - ещё бедее беда! А половцы, как наедут, огнём всё подряд пожгут!
Рыжий бежанин Михаила тоскливо вскрикивал:
- И что это надо от нас боярам? Сидели бы мы без них на разных своих местах: кто горшки бы лепил, кто сохи ковал, а кто, как Демьян, воск бы брал из пчелиных колод, из воска бы свечи лил. И жили бы все по правде, не мучая сирых и слабых. Ан, дело идёт не так: похоже, нельзя боярам без нашей муки!
Он хмуро оглядывал своих голодных детей и костлявую, молчаливую бабу.
- Нет сил моих боле! Вишь, дети плачут?.. Сивобородый свечник Демьян терпеливо строгал кору деревьев и варил из неё похлёбку. Он учил Ермилку с Вторашкой распознавать коренья, которые можно есть, ловил с ними рыбу, насаживая червей на острую косточку. Но и того, что добывали, всем не хватало. А впереди ещё много недель пути - не дойдёшь, пожалуй.
- Не мы, чай, одни, - успокаивал всех Страшко, ставший, по молчаливому соглашению остальных, вожаком. - Нас много, дойдём! А в Суздале - славно: спокойно, сыто… отцовы места!
- А сам ты там был ли?
- Я не был. Зато мой старшой - Никишка - был многократно. Да и дед мой родом оттуда. А я, чай, из Юрьева Городца…
Мешая сваренную из корней да коры похлёбку большой деревянной ложкой, старик Демьян пытливо приглядывался к Страшко:
- Чего же и ты в бежанах? Сидел бы на добром месте…
- Сожгли Городец мой половцы.
- Ишь ты… Вот горе!
- Едва схоронился я с сыном да дочерью вот, Любавой. Да парень Мирошка в пути прибился… Думаю, к Суздалю мы дойдём, если не сдохнем: брюхи несыть свела! Уж больно много недель идём по чужим дорогам…
- Недель! - Демьян с усталой усмешкой оглядывал парня, Страшко и Ермилку с Любавой. - А я ещё с того лета иду! Осень и зиму шёл - побирался. И в это лето все дни иду. Забыл уж, когда был сыт и спал по-людски в избе.
- И мы с того Покрова отошли от дому, - вставил своё слово горшечник Михаила. - А только - куда идём? До хорошего места дойдём ли?
- Дойдём!
- Добро, коль дойдём…
- Чего не дойти? - подбадривал всех кузнец. - Хоть тяжко и сил немного, а надо дойти! Затем и с мест со своих снялись…
Но первым не смог идти за Оку чернец Никодим. Его нога, укушенная крысой, когда он поджигал церковку, распухла, покрылась синими пятнами и болела так, что он стонал и царапал ногтями землю. Потом эта боль возросла и коснулась бёдер. Чернец не мог ни сидеть, ни лежать и всё время корчился и кричал, как сжигаемый заживо.
Свечник Демьян укорял Мирошку:
- То ты научил его сжечь храм божий. За то он, видать, теперь и наказан болью.
Мирошка смущённо оправдывался:
- Он сам запалил, не я!
- Послушал тебя, оттого и горит вот в пламени адском…
- А я при чём?
- Эх, парень… - Демьян качал головой и склонялся к своей похлёбке, побулькивающей в котле над жарким огнём. - Толкнувший на грех - уже участник в грехе. А ты есть советник того греха…
Мирошка обидчиво вспыхивал:
- Не хули!
Но Любава касалась его руки и мягко просила:
- Молчи, Мирошка…
Парень ловил её светлый взгляд и вспыхивал снова, но только не от обиды - от счастья, потом вдруг вскакивал и кричал:
- Ого-го-о!
Голос летел в леса, в далёкие чащи и возвращался оттуда похожим на лёгкий вздох. Чернец Никодим болезненно вздрагивал, открывал глаза и пытался встать.
- Кого? - говорил он хрипло, едва раздвигая спёкшиеся губы. - Меня зовут?
Демьян отвечал со вздохом:
- Никто не зовёт, лежи…
- Ох, час мой смертный! Всё мнится мне, что зовут… Хватая воздух раскрытым ртом, закатывая глаза, он падал навзничь и начинал бормотать невнятные клятвы, кого-то корил, стонал или плакал, кричал великие непотребства и вдруг скрежетал зубами и дёргался так, будто невидимое копьё пронзало его насквозь.
- Должно быть, нечистый вошёл вовнутрь через рану! - крестясь, говорил Демьян. - Теперь тот нечистый ходит у Никодима по жилам да ищет душу…
Чернец бормотал всё глуше. Разум вскоре покинул его, а боли, как видно, достигли земных пределов: по серым щекам катился холодный пот, руки дрожали, в груди хрипело, открытые губы стали синеть.
Демьян с состраданием посмотрел на страшный лик Никодима, затем порылся в холщовой котомке, достал облепленный сором катыш жёлтого воска и разломил его надвое. Размяв воск в пальцах, он вылепил два комочка, перекрестился, потом с силой положил свою левую руку на спёкшийся рот больного, а правой быстро вложил восковые комочки в его дрожащие ноздри.
Чернец задохнулся, попробовал вырваться, но не смог, медленно выгнулся, дёрнулся и затих.
- Теперь он умер, - просто сказал Демьян. - И я помог ему в этом затем, чтобы лютые боли ушли из тела…