Стопорю на бетонной эстакаде. И сейчас же на паровоз взбирается пропахший табачищем человек. Гремит кожаным заморским регланом, лезет обниматься, всякие громкие поздравительные слова выкрикивает.
Ждал Ленку, а явился Губарь, начальник Магнитостроя, директор завода, мой донецкий земляк.
— Здравствуйте, Яков Семенович!
— Здорово, земляк! — Он трясет мою руку так, будто хочет выдернуть. — Здорово, герой!
Газеты всего мира трубят о Магнитке и Губаре. Заморская «Таймс», рассказывал мне всезнающий Ваня Гущин, называет Губаря самым дорогим человеком в мире: он будто бы расходует в месяц несколько миллионов долларов и ни единого цента барыша не имеет. Пусть болтают. Какой спрос с торгашей!
Губарь — это наша живая легенда. Неразделимы он и самые первые, самые трудные шаги Магнитки. Губарь — это время артельных грабарей, прибывших к берегам дикого Урала на собственных лошаденках, на собственной телеге, со своими лопатами, казанами, кухарками, собаками, домашним скарбом и с отчаянной мудростью, выработанной поколениями обездоленных трудяг: дать поменьше, взять побольше. Померкла вековая мудрость полумужика, полупролетария, отходника-сезонника на советской большевистской стройке. Заскорузлые бородачи отдавали Магнитке все, на что оказались способны, хотя сами получали не ахти как много.
Губарь — это пыльное время котлованов, тяжелой глины, бездорожья, артельных костров, палаток.
Губарь — это время первых лампочек Ильича в дремучей степи, первых бетонных замесов, первых фундаментов, бессонно-авральных, овьюженных, вымороженных ночей и дней на строительстве заводской плотины, первых заводских труб и заводских корпусов. Губарь — это первый рабочий огонь, первый не вхолостую грохочущий агрегат, первый действующий цех, первые тонны выплавленного чугуна.
— Низко кланяются тебе доменщики, чертяка! — шумит Губарь и хватает меня за грудки. — Достоен ордена. Домны спас, герой!
Вон куда хватил мой знаменитый земляк! Орденами награждают тех, кто границу защищает, самолеты испытывает, кто на автомобиле через Каракумскую пустыню пробивается.
— Да, орден! — гремит и щедрится Губарь. — Трудовое Красное Знамя! Представим! А пока получишь денежную премию. Тыщу целковых. В придачу велосипед подкину. Раскатывай! Благодарю, Голота! От всего, як кажуть у нас в Донбассе, щирого сердця.
Чудеса! Все-таки выскочил в герои. Не зарился на даровщину, а отхватил удачу. Черт с ней, удачей. Пусть ловят ее за хвост лоботрясы и хапуги. Не думал я об этом. Просто работал. И к Ленке спешил.
— Яков Семенович, ничего мне не надо.
Не дает Губарь договорить. Смеется. Дубасит меня в грудь маленьким крепким кулаком. В самое сердце стучится.
— Не отбояривайся, герой. С горы виднее, что ты сделал. Все! Пусть теперь Гущин трезвонит во все колокола. Ждет он тебя.
Из своего темного закутка на неяркий электрический свет выступает Непоцелуев. На чумазом лице составителя дурацкая, во весь рот ухмылка.
— Товарищ директор, разрешите узнать, на двоих ваша премия или на одного?
Губарь с удивлением смотрит на довольно-таки бесцеремонного парня.
— А вы... кто? Помощник?
— Голота, растолкуй, как я стал твоей правой рукой.
Куда денешься от такого? Пришлось рассказать.
— Я ж говорил!.. — Губарь еще раз стукнул меня в грудь кулаком. И Непоцелуеву перепало его ласки. — Оба герои! Оба награждаетесь! В завтрашнем номере нашей газеты будет опубликован мой приказ. А теперь — айда в редакцию, к Гущину! Ждет он вас. Поторопитесь.
Ваське, барбосу, мало того, что премии добился. Поговорить, позубоскальничать, отвести душу хочет. Да с кем еще!
— Товарищ начальник! В самый раз, минута в минуту, вы казной тряхнули. Спасибо! Теперь мы вашим рублем свой дырявый карман заткнем.
— Ладно, хватит тебе! — останавливаю я болтуна.
Сдали смену. Под первым краном, подвернувшимся под руку, умылись, привели себя в порядок.
— Умираю от голода! — стонет Васька. — Ну ее, эту редакцию, к бесу! Побежим в едальню!
— Неудобно. Ждут нас.
— Ну, раз неудобно, один шагай! Без меня обойдешься. Все, как полагается, обскажешь. Пока!
— Постой, Вася!.. Зря ты о премии брякнул. Коммунисты мы с тобой, не ради длинного рубля старались.
— Ну, знаешь!.. Я начальство уважаю. Верю ему больше, чем себе. С его высокой горы виднее, герой ты или не герой. А ты стесняешься. Не зря я тебя давеча лунатиком обозвал. Значит, не идешь со мной? Сыт идеями?
Я засмеялся и сказал:
— Беру болтуна на паровоз, в постоянные помощники. Пойдешь?
Вася напустил на свое бесшабашно-веселое, прямо-таки дурашливое лицо глубокомысленное выражение.
— Гм!.. Да!.. Вот оно как! В любви признаешься? Сватаешь? Что ж, кавалер ты подходящий. Могу и соблазниться, если ты от ласк и премии начальства не будешь отказываться. Завтра на зорьке дам окончательное согласие или бесповоротный отказ. Сейчас некогда, бегу в едальню. Пока!
И он потопал по железным ступенькам, густо присыпанным доменной пылью, тяжелой, мутновато-рыжей, как шоколадный порошок.
А я стою внизу, у подножия лестницы, ведущей к домнам, к душевым, в красный уголок, в столовую, и раздумываю, что мне делать, куда податься. Хочется броситься вслед за Васькой: и меня тошнит от голода. Но боюсь, что Ленку прозеваю. Пока буду прохлаждаться в столовой, она сдаст смену и пойдет домой.
Бегу в стеклянный домик.
Сменщик Ленки, заросший, угрюмый мужик, на мой вопрос, где Богатырева, буркнул:
— Посторонним вход воспрещен! Уматывай!
Где же моя милая?
Нет ее ни в комсомольской ячейке, ни в конторе. Оказывается, в цеховой библиотеке спряталась. Разложила на столе плотный лист с красным заголовком «Доменщик» и колдует: наклеивает заметки, карикатуры. Опять одна, без редколлегии. Вечная история: кто добросовестно тянет, на того еще больше наваливают. Ответственный редактор стенгазеты! Секретарь ячейки! С пионерами нянчится! Неграмотность бородачей-землекопов ликвидирует. И везде ей рады. А Шариков недоволен, все ему мало.
— Ну, как там, Саня, на Магнит-горе? — спрашивает Ленка и продолжает кроить и клеить. Беру ее в охапку, отрываю от стола.
— А разве ты не знаешь?
Она улыбается, но не так, как всегда. Не греет и не радует. Смотрит на меня, а плохо видит. Отпускаю ее, и она сразу же берется за ножницы. Режет, клеит, малюет и со мной походя, между делом, разговаривает. Вот как заработалась! Ураган «Елена» был добрее.
— Весь день думал о тебе, Ленка! Боялся, как бы с тобой чего не случилось.
— А что со мной может случиться? — Откромсала полоску желтой бумаги, намазала изнанку, пришлепнула к листу ватмана. — В огне не сгорю. В воде не потону. Ну, а как ты?
Спросила и забыла. Шелестит полосками бумаги, сует их туда и сюда.
Я перехватил ее руки, заляпанные гуммиарабиком, поцеловал. Потом до губ добрался.
Ленка выскользнула из объятий, толкнула меня к двери.
— Проваливай, Санька, не мешай! Кровь из носа, а газета должна выйти до первого гудка.
Ну, раз кровь из носа, действительно надо проваливать. Побегу пока в столовую, а там видно будет, что дальше делать. Сытый дальше видит, чем голодный.
Спешил, запыхался, пересчитал ступеньки, но все равно опоздал. Дверь в столовую наглухо запечатана изнутри. Всё. Привет голодающим! До утра не удастся разговеться.
А может, у Вани Гущина заморю червяка? Он запасливый и на табак и на еду. Пойду! Давно пора!
Выездная редакция в двадцати шагах от библиотеки. Но я опять умудрился удлинить дорогу. Взобрался на эстакаду. Хотел узнать, спустились ребята или отсиживаются на горе, пережидая бурю. Эх, друзья!.. Про нас с вами песни поют: «Наш паровоз, вперед лети! В коммуне остановка!..» — а вы... Осмелейте, разорвите цепи круговой поруки, мчитесь сюда!
Примчались!..
На рудной эстакаде остановился хопперкарный поезд. В голове маячила ярко освещенными окнами Шестерка! Заметив меня, машинист спрыгнул на землю. Быстро подошел. Морда смущенная, но на словах парень бравый, прямо-таки бедовый.
— Здорово ты рванул! Пока мы собирались, и след твой простыл. Молодчина! Крепенько щелкнул по носу боягузов. Раки любят, чтобы их живыми варили.
Вроде беспощадно раскаивается. Но я не спешу ему верить. Неискренность чувствую. Чересчур меня превозносит. Задабривает. А что на уме у него? Чего ради он исподтишка таращил глаза на мою Ленку? Ладно, пусть притворяется, все равно меня не проведет.
— Больше всех я оскандалился, — легко, чуть ли не с удовольствием казнит себя машинист Шестерки Атаманычев. — Моя очередь подошла брать вертушку, а тут буран разыгрался. Я хотел вниз идти, а братва за хвост уцепилась: «Куда прешь, молокосос? Уважай старших и бывалых!..» Напугали!.. Пришлось уважить. Вот какое дело.
— Сочувствую! — говорю я. — Видно, ты пуганый, раз так быстро согласился с боягузами. И хвост твой, видно, очень чувствительный.
Не обиделся парень, не устыдился: даже не услышал и не почувствовал моей насмешки, хотя я ее вовсе не прятал. Стоит передо мною и вроде бы дружелюбно улыбается, вроде бы приветливо поглядывает на меня, ждет, что я еще скажу. Всё! Выговорился. Нечего больше сказать. Могу только из пустого в порожнее переливать. Спрашиваю:
— Слушай-ка, ты давно очки носишь?
— Какие очки? — Атаманычев провел ладонью по глазам. — Не нуждаюсь, слава богу! Нормально вижу.
— А я думал... Зарубка у тебя на переносице, как у очкариков.
И пустомелья не получилось. Налетел Ваня Гущин. На Атаманычева никакого внимания не обращает. Вцепился в меня.
— Куда ты пропал, старик? Пошли! Дорога каждая минута!
И он потащил меня с эстакады вниз, к домнам, в выездную редакцию «Магнитогорский рабочий». Он ловко, будто верхолаз, спускается по крутым, скользким лестницам. Еле успеваю за ним. Ваня — известный у нас торопыга. Сразу в десять мест спешит и везде вовремя появляется. Куда бы ни попал, чувствует себя, как рыба в воде. Не оплошал и на горячих путях, и в доменном, куда его послали на ликвидацию прорыва: на страницах листовок, «молний» учит уму-разуму нерадивых транспортников, не обеспечивающих вывозку жидкого металла, тычет носом горновых в неполадки на литейном дворе, нахваливает отличившегося газовщика, предупредившего аварию, больно хлещет мягкотелого и добренького, за счет дисциплины и требовательности, сменного мастера. Без промаха бьет и ласкает. Всего семь дней назад начал он наводить порядок в доменном, а его уже все знают, уважают, а некоторые и побаиваются.
Ваня втолкнул меня в красный уголок, где разместилась выездная редакция, запер дверь на ключ, кивнул на продавленный, с вытертой клеенкой диван.
— Садись, старик, и рассказывай!
Энергичное, с крупным твердым носом и толстыми мальчишескими губами, лицо Вани покрыто блестками графита, как у горнового, проработавшего у домны всю смену. Очень темные, очень жесткие и чуть кудрявые волосы тоже присыпаны черно-серебристой пылью. Красив, собака!
— Что рассказывать, Ваня? Как я рад тебя видеть?.. Как проголодался?.. Как курить хочу?
— Брось, старик, дурака валять! Некогда. Давай выкладывай по порядку, как совершил героический рейс, как победил ураган, как спас домны от закозления.
И не заикнулся, не покраснел Ваня Гущин. Запросто выговорил слова, пригодные лишь для стихов, песен и торжественных речей. Каждый день чеканит их в своих статьях, очерках. Такая у него работа, такая высокая точка зрения. Видит жизнь Магнитки не из окна клопиного барака, не из котлована, залитого дождевой водой, не из очереди за хлебом, а оттуда, из солнечного поднебесья, из прекрасного будущего. Завидую. И мне хочется вот так же свободно и высоко говорить о любимой Магнитке, но не всегда это у меня ладно получается. Думаю хорошо, еще лучше мечтаю, а высказаться, как Ваня, не умею.
— Давай, старик, начинай! Ну!
Я сказал вовсе не то, о чем думал:
— Ваня, есть у тебя что-нибудь пожевать? Опоздал я в столовую.
Он отложил блокнот и самописку, достал из нижнего ящика стола краюху зачерствевшего хлеба и кусок литого, без единой дырочки, похожего на мыло сыра.
— Угрызешь?.. Ешь и рассказывай. Предупреждаю: статья о твоем подвиге идет в завтрашнем номере.
— Какой подвиг, Ваня? Не было ничего такого. Был обыкновенный рейс.
Он одобрительно закивал головой.
— Так, так... Хорошо говоришь. Похвально! Подвига, значит, не было? Может, грома, молнии и ливня не было?.. Слушай, старик, ты, это самое, не покушайся на добрую славу Голоты, не перебегай самому себе дорогу. Был подвиг! Слышишь? Достоин ты большущего очерка «Как я победил ураган». Переварил?
— Никого я не побеждал, Ваня!
Он застегнул на моей косоворотке пуговицу, притянул к себе и легонько клюнул меня своим носом.
— Побеждал!.. Вкалывал честно, скромно и ненароком в герои выскочил. Вот так. Переварил? Страна должна знать своих героев!
Эх, друг, не слышал ты и не видел, как накостыляли этому самому «герою» шею его товарищи.
— Чего ухмыляешься, старик?
— Так... своим мыслям. Ей-богу, я не герой, Ваня!
— Недотепа! — Гущин хлопнул меня по плечу. — Ладно, подойдем к твоему рейсу с другой стороны. Знал ты, спускаясь с горы, что ждут тебя доменщики, что в твоих руках жизнь и смерть печей, построенных народом с такими трудностями, с такими жертвами?
— Некогда было так заноситься.
— Недотепа, я же говорю!.. Как грудному разжевываю, а он все никак проглотить не может. Пораскинь мозгами, старик! Твой обыкновенный поступок полон самого великого политического смысла. Так и запишем.
Ваня ловко и быстро, в одну минуту заполнил страницу блокнота непонятными каракулями, будто стенографическими знаками.
— Прометей, между прочим, тоже был скромнягой. Но благодарное человечество внесло его имя в календарь величайших мучеников-героев под номером один.
— Брось!.. Еле-еле ноги я уволок от этого «побежденного» урагана. До сих пор башка громыхает и руки дрожат. Видишь?.. Думал, в пропасть катимся, думал, костей не соберем. Душа в пятках была. А помощник так просто сбежал с паровоза.
— Что ж, правильно! Живой ты человек! Боялся, но не отступил. Дрожал телом, но не падал духом. Вот это и есть самый чистопробный героизм, старик!
— Заткнись, Ваня. Давай закурим. Табак есть?
Он бросил на стол красный резиновый кисет и пренебрежительно посмотрел на меня.
— Старик, кажется, я понял тебя. Ты настолько иссушил свое тело и душу святостью, что сквозь ребра просвечивает солнце. Не переварил? В одной умной книжке я вычитал полезный рецепт: «Если ты видишь молодого человека, который своими помыслами устремлен к небесам, хватай его за ногу и тяни на землю».
И он неожиданно схватил меня за ноги, дернул, свалил.
Сидим оба на полу, хохочем.
Ваня Гущин — наша большая достопримечательность. Без него не обходятся ни торжественные собрания, ни конференции, ни митинги, ни слеты, ни новые представления в цирке, ни концертные выступления заезжих знаменитостей. Он показывал Магнитку писателям Демьяну Бедному, Катаеву, Малышкину, певцу Собинову, иностранным делегациям, всем почетным гостям. Он точно знает, сколько на такое-то число вынуто на строительстве миллионов кубометров земли, сколько уложено бетона и кирпича, сколько израсходовано металла, какая заводская мощь приведена в действие и сколько на подходе. У Вани Гущина можно получить любую справку. Он знает, какой артелью был вынут первый котлован, кто добыл первый вагон руды, кто включил рубильник на временной электростанции. Пожары, обвалы, все несчастные случаи тоже попали в записную книжку Гущина. Он хранит полный комплект «Магнитогорского рабочего» с первого дня его выпуска. И все, что печаталось в Магнитке, копии приказов Губаря, его распоряжения, записки, копии телеграмм, листовки — все попало к Ване. И особо важные телефонные разговоры начальника Магнитостроя с наркомами, с секретарями ЦК записаны Ваней для истории. Летописцу все необходимо. Ваня Гущин может сказать, заглянув в один из своих дневников, какая погода была в тот день, когда строители-пионеры отгрохали первый барак и пробурили первую скважину на горе Магнитной, чем кормили землекопов первого октября 1930 года и восьмого августа 1932-го, сколько тогда стоил на базаре фунт мяса и крынка молока, как отоваривались продовольственные карточки.
Я видел у Вани фотографии, на которых запечатлены исторические моменты жизни Магнитки: закладка первой домны, выдача первого чугуна, первая добытая руда. И всюду неизменно присутствует Ваня Гущин.
Немыслима Магнитка без Вани. И моя жизнь без этого симпатяги была бы беднее. Не помню случая, когда бы он, встретившись со мной, не обрадовался. Растянет рот до ушей, воскликнет: «Здорово, старик! Как живешь-можешь?» Положит на плечо руку, выслушает и побежит дальше. Или, пробегая мимо, подмигнет, схватит мою руку, поскребет ладонь ногтями: знай, мол, старик, как нежно люблю тебя! Бывало и так: посреди ночи или днем взберется на паровоз и добрых два, а то и целых три часа швыряет в топку уголь, качает воду и выкладывает другу самые интересные новости, все, что произошло в мире за вчерашний день.
С кем только не дружит Ваня! С Губарем, со всеми его заместителями и помощниками. С инженером Джапаридзе, дочерью знаменитого бакинского комиссара. С прорабами и бригадирами. С американцами хлещет виски и водку, а с немцами — пиво.
Ваня — непревзойденный мастер сочинять записки, направляемые в адрес правительства и Наркомтяжпрома. Все наши рапорты писались Ваней. Его безымянные сочинения передавались по радио, печатались на видных местах центральных газет.
В редакции «Магнитогорский рабочий» он стал первой скрипкой. Творит руководящие и злободневные статьи, боевые и художественные зарисовки. Каждый толковый работник редакции время от времени бывает «свежей головой»: отоспавшись днем, вечером, на свежую голову, после корректоров, дежурного и ответственного секретаря выискивает в сверстанной газете опечатки, ляпсусы, промахи, не замеченные другими. Все носят этот титул одну ночь, а Ваня Гущин постоянно. «Свежей головой» его назвали за острый ум, за то, что не допускал в работе ошибок, за то, что далеко и ясно видел, много знал и понимал.
Для меня Ваня не только уважаемый товарищ. Друг! Встретились мы с ним 19 февраля 1933 года, в 11 часов 15 минут. Почему такая точность? В это время появился на свет договор о социалистическом соревновании между доменщиками и бригадой Двадцатки. Говорили паровозники и горновые, а Ваня писал. Пункт за пунктом сколачивал. Мы подмахнули документ, а он взял бумагу, убежал. Вернулся с пачкой тепленьких, пахучих листовок, напечатанных в типографии «Магнитогорский рабочий». Одну мне впихнул в карман, с остальными помчался к горновым на домны.
Эту листовку, первый договор о социалистическом соревновании в Магнитке, я всегда вспоминаю, когда встречаюсь с Ваней Гущиным.
Вот они какие у нас, журналисты. Морда замурзана, а голова светлейшая, сердце горячее, руки здоровые, ладные и чистые из самых чистых — к ним не пристает ни грязь, ни позолота, ни чистоган. То, что у народа на уме, у Вани Гущина уже на кончике пера. Он, как пчела на цветок, устремляется к тем, кто хорошо работает. Где рекорд, где много веселого шума, там непременно окажется и Ваня. Он чуть раньше других чувствует зарю — и потому радостнее и шумнее всех. Ему доступна жизнь во всех ее видимых и невидимых проявлениях — и оттого он берет на себя тяжелую обязанность говорить и писать о том, что есть, что должно быть и что будет. Ваня Гущин чувствует красоту и высокую политику даже там, где ты, обыкновенный человек, не находишь ее днем с огнем.
Но как ни высоко я ставлю «Свежую голову», сейчас я все-таки не согласен с ним. Если бы я не слышал, что и как говорили на горе Магнитной мои напарники, я, может быть, не так упирался бы.
Ваня схватил меня за шиворот, поднял с пола, подтолкнул к дивану.
— Садись и слушай мое сочинение: «Отгрохотала гроза, отсверкали молнии, утихомирились злые ветры. Но на лице молодого водителя Двадцатки все еще бушует буря. Он все еще там, на горе Магнитной, не остыл после схватки с ураганом...»
— Заткнись, Ваня! Где твоя совесть?
— В чернильнице! И твое славное будущее там. — Нетерпеливо смотрит на меня. В глазах грусть и раздражение. — Пойми, старик, так надо.
— Мне это не надо.
— Эх!.. Так бы и трахнул по башке!
Он закурил, немного остыл и убеждал дальше:
— Допустим, тебе это не надо. Но это надо стране. Магнитке. В нашем городе тьма-тьмущая мужиков. Они давят и жмут на ядро рабочего класса. Кто кого перешибет! Идиотизм деревенской жизни или социализм. Или — или! Ты, старик, прорвался в будущее, показал, какими должны быть все рабочие. Вовремя, в золотой час зажег звездный огонь. Больше тебе скажу. Если бы ты не разродился своим геройством, мы бы сделали тебе кесарево сечение.
Вот рванул в сторону, понес по ухабам и кочкам!
— Чего ты хмуришься, старик? Смутило «кесарево сечение»? Ничего страшного. Мы не утописты, знаем, откуда берутся дети. Колумб и Галилей, осмеянные современниками, сквозь мрак невежества увидели Америку и планетную систему. А большевики в голод и холод, в разруху предсказали появление на свет божий индустриализации, коллективизации.
Ваня Гущин бросил цигарку в раковину умывальника, разогнал дым рукой и пытливо взглянул на меня: убедил или не убедил? Показалось ему, что я еще недостаточно обработан. Он продолжал:
— Ни в какую эпоху человек не вознаграждался по своим трудовым заслугам. Ломается большевиками тысячелетний порядок. Мы воздаем каждому по труду. И добрую отдачу получаем. Вся советская земля содрогается от маршевого гула ударных бригад. Созрела историческая нива, засеянная многими поколениями. Всюду творится социалистическая история.
Разговариваем о высоких материях, а за окнами идет обычная жизнь. На эстакаде разгружаются хопперкары. Ревет воздуходувка. Нагревается в кауперах воздух. По трубопроводам течет коксовый и доменный газ. По наклонному мосту скользят скиповые подъемники — от их грохота вздрагивают и вызванивают стекла. Чугунный поток бурлит в литейной канаве, падает в ковши. Горновые важно расхаживают по берегам огненной реки. А Ленка колдует над своей газетой.
Мое молчание не нравится Ване. Он взъерошил мой чуб.
— Старик, ты же не девственник, знаешь, как добывается слава. Зимой, когда я выпускал листовки на твоей Двадцатке, на все корки расхваливал тебя, ты ведь правильно реагировал.
— Похвалил и хватит. Немало у нас хороших работяг.
— Не пойму, хоть убей, чего ты сопротивляешься.
— Засмеют меня на горячих путях. Раскукарекался, скажут, перья распустил, выпихнулся.
Открещиваюсь от геройства изо всех сил, а самому, честно говоря, приятно слушать, как разливается Ваня.
Ваня постучал указательным пальцем себя по лбу.
— Температура в котелке критическая. Старик, ты, как машинист, должен хорошо знать, что вода, нагретая до кипения, неминуемо проливается и гасит огонь.
Разозлился многотерпеливый. Надоело уламывать, на путь истинный наставлять.
— Знаю, чего ты жмешься. Звонил я на Магнит-гору. Боягузы, завистники обливают тебя грязью, а ты становишься перед ними на задние лапки.
— Не выдумывай. Хорошие они ребята.
— Почему же хорошие отказались спускать поезд, а плохой рискнул?
— Вслед за мной они спустились. Чуть позже.
— Ищешь шкурникам оправдание? В гнилое толстовство ударяешься, старик! И в такое время, когда в разгаре классовая схватка не на жизнь, а на смерть!
Я, потомственный рабочий, потерял классовую сознательность?! Я стал примиренцем?! А может, в упреках Вани все-таки есть какая-то доля правды? Я и в самом деле близко к сердцу принял болтовню и косые взгляды боягузов. Хлестали они меня по левой щеке, а я готов подставить им правую.
Ваня посыпает мои раны солью.
— Боишься, что тебя похвалят за хорошую работу? Стесняешься правды? Разве ты не победил ураган? Разве все газеты зря, не по заслугам называют Магнитку эпохальным строительством, а нас, магнитогорцев, — героическими творцами социалистической эпохи? Разве ты считаешь себя хуже, чем вся семья магнитогорцев? Разве ты, ударник, не имеешь права получить свою долю величия, которую страна отвалила строителям Магнитки?
Я долго молчу, раздумываю, а потом говорю:
— Ваня, а что если я сам напишу об этом... об урагане и обо всем?
— Сам?.. Пожалуйста! Садись и пиши. Но в твоем распоряжении разъединственный час. Устраивает?
— Мало! Давай сутки, и ты получишь рассказ или очерк.
— Даже целый рассказ?
— Не веришь? Честное слово, напишу!
— Верю, старик. Что ж, твори! Ты свое дело делай, а я — свое. Сегодня опубликуем интервью, а завтра и рассказ тиснем. Все, договорились!
Ваня схватил телефонную трубку и соединился с главной редакцией.
— Гущин!.. Пригласите стенографистку. Буду диктовать интервью с Голотой. Все.
Гущин положил на стол трубку, схватил меня, потащил к умывальнику. В осколке мутного зеркала отразилась красная и потная физиономия Голоты.
— Посмотри, старик, на себя внимательно и запомни выражение лица. Видишь, как оно сияет и ликует сейчас, когда я оказываю тебе дружескую услугу? Так пусть же твоя морда будет счастливой и тогда, когда ты вернешь мне долг. Не унылой, не страдательной, а ликующей.
И Ваня Гущин рассмеялся на прощание, чтобы я, недотепа, не принял всерьез его слова.
Выхожу из редакции, но в соцгород не спешу. Тараса вспомнил. Удачно или неудачно он шлепнулся? Не переломал ли кости? Не лежит ли под откосом, беспомощный? А может, ничего и не случилось? Благополучно домой пришел. Должен я убедиться, что и как.
Далеко живет мой помощник, будь он неладен. На другом конце Магнитки. Придется отмахать марафонскую дистанцию туда и обратно.
Время подбирается к полуночи. Небо от края до края покрыто раскаленными добела звездными заклепками. Ураган унес все тучи. Ясно и свежо. И на земле никаких следов бури: тихо и мирно. Ничего страшного вроде и не было. Все пока скрывает темнота. Утром увидим, что разрушено, повалено, развеяно ветрами.
Упираюсь в длиннющий, многотрубный, но с одной дверью барак, разгороженный на семейные клетушки. Ни единое окошко не светится. Умаялись люди, отдыхают.
На цыпочках подкрадываюсь к третьему от крылечка окну и тихонько, чтобы не разбудить соседей, царапаю стекло. Если Тарас уже дома, то сразу откликнется: не успел еще парень заснуть.
Распахивается форточка. Женщина испуганно и вместе с тем грубо спрашивает:
— Чего надо? Кто таков?
— Здравствуйте, Галина Васильевна! Как ваш Тарас?
Она прильнула лицом к стеклу, вглядывается в ночного гостя.
— А, Голота! Явился!.. Совесть загрызла?
Что она несет? Со сна или со злости?
— Ну, говори, чего надо? Прощения пришел просить?
— Какое прощение? За что?
— А ты не знаешь?.. Зачем же тогда прискакал?
— Тарас дома или еще не пришел?
— Прибежал как угорелый. Хлестал воду и растреклятого Голоту добрым словом поминал. Ни дна тебе, ни покрышки. За что ты прогнал его с паровоза, скажи? Что он тебе сделал, скажи?
— Я прогнал?.. Вот трепач! Сам убежал. Честное слово!
— Тарас, ты слышишь? Он еще божится, честным притворяется!.. Ах ты жила!
Она распахнула окно и окатила меня водой.
Утираюсь рукавом и улепетываю в темноту. Ну и помощник! Ну и отмочил! Вот тебе и демобилизованный боец рабоче-крестьянской армии. Как же он завтра мне в глаза посмотрит? Не пройдет ему даром эта пьяная брехня. Не воду он, конечно, хлестал, а самогон. Частенько зашибает. Эх!.. Куда только не толкает человека водка! Как она его только не выворачивает!