Поезд делает последний поворот — и вот она, долгожданная Магнитка! Так рвался к ней, два часа в окне торчал, выглядывал, боялся пропустить момент, когда покажется, обрадует своими северными воротами со щитком Алеши «Шапку долой, товарищ! Ты находишься на переднем крае пятилетки», а она встретила... Солнца нет и в помине. Земля раскисла, в мутных лужах. По небу туда и сюда перемещаются облака, громадные, грифельного цвета, круглые, похожие на бурьян перекати-поле. Магнит-гора спряталась под черным малахаем дождевой тучи. Заводские дымы ползут по крышам цехов, цепляются за мачты высоковольтных линий. Воздух насыщен влагой, туманом и дымом.
А бараки с их черными толевыми крышами, с их облупленными, обшарпанными, в ржавых серых, черных и желтых потеках, стенами, с наглухо закупоренными, грязными, бельмастыми окнами, с уродливо торчащими трубами показались мне, после Москвы и Ленинграда, просто страшными.
Ленинград с его Зимним дворцом, Эрмитажем, аркой Генерального штаба, Сенатской площадью, улицей Растрелли, решеткой Летнего сада, набережной Невы — и бараки, халупы, землянки Магнитки!..
Ну и ну! Да разве мы, строители нового мира, менее, чем князья и графы, нуждаемся в удобствах, в красоте, в чудесных жилых дворцах?
Вот и наш знаменитый вокзал. Смотрю на него незатуманенными, чистыми глазами, глазами Антоныча. Да, неказист. Вагон, кажется, еще больше врос в землю, одряхлел. Две недели назад все окна теплушки были застеклены, а сейчас две рамы забиты фанерой. Надпись «Магнитогорск» наполовину изгрызли дожди, ветры, солнце.
На вокзальной площади, на захламленной, ухабистой десятине, кишмя кишит толпа встречающих, провожающих, отъезжающих и прибывших. Все спешат, каждый пересекает дорогу другому, все толкаются, наступают друг другу на ноги. Никто не считает себя виноватым, когда саданет тебя углом тяжелого, окованного сундука или гузырем мешка, набитого всяким добром. Никому нет дела до того, откуда и с чем ты приехал. Принимают за такого же, как сами, сезонника, завербованного, ищущего свое место под солнцем.
Неприкаянно стою в самой гуще этой базарной толкучки, где даром раздают свое и даром расхватывают чужое человеческое достоинство, и готов расплакаться. Где же Лена? Куда запропастилась? Почему я не сразу увидел ее? Ищу ее глазами и злюсь на себя. Раньше в одно мгновение выхватывал ее взглядом из тысячной толпы, а сейчас не могу различить среди сотен людей. Может быть, до того нагляделся на картины Эрмитажа, на мраморные статуи и фонтаны Петергофа, на банкетный зал гостиницы «Астория», на красное дерево и плюш спальных вагонов специального поезда, на зеркала и паркет особняка миллионера Рябушинского, до того нагляделся на все это, что нажил бельмо на глазу и неспособен отличить мою родную Ленку, раскрасавицу, от чужих обыкновенных лиц? Если так, плохи мои дела.
Не так! Наговариваю на себя.
Нет, так! Где-то здесь она, Ленка, а я ее не вижу, не чувствую.
Мордастый, с жиденькой порослью на висках и подбородке, искатель счастья подходит ко мне и, воровато оглядываясь, спрашивает:
— Слухай, паренек, как попасть на Тринадцатый участок?
— Садись на автобус или на попутную и двигай прямо до центра, спрашивай Тринадцатый,
— Ну, а как там, ничего?
— В каком смысле?
— С голоду не пропадешь? Можно заработать?
— Еще и детишкам на молочишко останется.
— А ты не заливаешь?
— А какой интерес?
— Кто тебя знает! Слухай, паренек, а где лучше: на Коксохиме или на Магнит-горе?
— Везде у нас неплохо.
Он недоверчиво, приценивающимся взглядом базарного покупателя оглянул меня с ног до головы. Понравились ему мои новые туфли, новый, еще держащий фабричную глажку костюм, сиреневая рубашка с галстуком. И большой, с никелированными замками чемодан произвел на него впечатление. Зауважал и позавидовал.
— А сам ты где устроился?
Не вытерпел я, засмеялся. Ну и речи! Паренек! Голод!.. Заработки!.. Устроился!.. На каком языке он со мной разговаривает? За кого принимает?
Ошибся, искатель. Не похож я на тебя. Давно нашел свою долю. Да еще какую!
— Ты чего скалишься?
— Интересно!
— Что тебе интересно?
— А вот это... твои вопросы.
— Какие?
Даже не понимает, откуда он, с какого света пришел, чем нашпигован.
— Чего ж тут особенного? — обижается парень. — Я спрашиваю, где ты работаешь?
— Ну, а как ты думаешь?
— Видать сову по полету. Чистенький, сытый. Значит, немало зашибаешь. Плотник, да? А то и столяр?
Я отрицательно качаю головой.
— Шофер?.. Пекарь?.. По электрическому делу специальность нажил?
— Писатель! — неожиданно говорю я и жду, что будет. Первый раз такое сказал о себе вслух.
— Писарь? — Мой собеседник пренебрежительно машет на меня рукой. — Тоже, специальность! Не завидую.
Утратил всякий интерес ко мне. Заскучал, отвернулся. Оглядывается, ищет человека, с которым можно было бы потолковать с большей пользой.
Давай, катись, темнота!
Случайная эта встреча вдруг отрезвила меня от длительного и глубокого опьянения. Понял я, что ничего особенно не произошло. Думал, что в Магнитке всем и каждому уже известно, что я возвращаюсь домой писателем. Думал, все будут оглядываться вслед мне и перешептываться: «Писатель! Сам Горький его расхвалил и напечатал!»
Никто не увидел. Никто не догадался, что привез я в чемодане десяток экземпляров альманаха «Год XVI» с моей повестью.
С грохотом, разбрызгивая грязь и воду, визжа тормозами, на площадь врывается грузовик. Из кабины выпрыгивает Ленка. Быстро и зорко оглядывает тысячную толпу и сразу же находит меня. Еще до того, как я успеваю откликнуться. Не опоздала все-таки, встретила!
— Саня! — кричит она и со всех ног бежит к таратайке.
Налетела на меня, бросается на шею. Прижалась всем телом, повисла и замерла. Ни одного слова не сказала. Молчит. Брызжет смехом, но молчит. Не хочет обеднять того, о чем так хорошо говорят сияющие глаза, опаленные огнем щеки.
— Здравствуй! — говорю я.
— Здравствуй! — отвечает она.
Короткое, обыкновенное, привычное слово прозвучало, как длинное и нежное признание.
— Ну как, привез? — спрашивает Ленка и смотрит на мои руки, а потом на чемодан.
— Лады! — говорю я. — Потерпи, дома покажу. Садись, поехали!
Она вскакивает в тарантас, и мы трогаем.
Сидим рядышком на тугой охапке сена, как на престоле, крепко держим друг друга за руки, улыбаемся, молчим. Хорошо! Упоительно хорошо, дальше некуда!
— Ну? — шепотом, опуская глаза, спрашиваю я.
— Лады! — отвечает она и кладет ладонь на живот. — Зреет сынок.
Ты гений, Ленка!
Сын!.. Ни с чем не сравнимое счастье. Мальчик, непохожий на тех, что были и будут появляться на свет. Будущий машинист или поэт. Шахтер или звездоплаватель. Чем бы и кем бы ни стал он, прежде всего будет человеком.
В честь Лены и ее маленького, в честь семейного праздника Голоты я выброшу над своим домом флаг победы. Буду хвастаться, что родился Никанор, правнук того самого. Смугленький, большеглазый, большелобый, золотоволосый, как мама.
И Двадцатку украшу цветами и флагом. Ох, как я буду таскать чугуновозы, наяривать гудком и сигналить колоколом! Выше, смелее, сильнее стану. Отец!.. Батько!.. Папа!.. Тато!.. Здорово позавидуют мне холостяки, мужики перекати-поле, всякие порхающие бабочки и жуки-сердцееды.
Маленький Никанор войдет в мою жизнь с криком и слезами, а я отвечу ему ликующим «Ура!». Вся вселенная услышит меня. Еще крохотуля, а уже повелитель. Комочек плоти и знамя моего счастья! Безусловно, это будет самый счастливый человек из всего рода Голоты.
— Как он там, наш человечек, не стучится? — допытываюсь я.
— Какой ты нетерпеливый! Жду со дня на день.
— Как долго вызревает!
— Все хорошее не скороспелка. Ты жил двадцать пять лет, пока таким стал.
— Каким?
— Вот таким.
— А все-таки?
— Курносым и кудрявым.
Обнимаю, целую ее и уже не выпускаю. Пусть смотрят. Это красиво — влюбленные. Через века, войны, мор и темноту пронесли люди красоту любви. Понесем и мы с Ленкой.
— Правильно действуешь, товарищ комиссар! — говорю я.
— О чем ты?
— А об этом самом... о твоем идейном руководстве. Не давай и дальше зазнаваться! Как только начну задирать голову, сразу щелкай по носу. Да побольнее, чтобы искры из глаз посыпались.
Ленка клюет меня ногтем в самый кончик носа.
— Так?
И хохочет, заливается на всю улицу. Извозчик больше на меня и Ленку посматривает, чем на свою лошадь. Давай, дядя, смотри, завидуй, вспоминай молодость!
Въезжаем в соцгород, останавливаемся на Пионерской. Длинная была дорога, а мы и не заметили.
Дома Ленка крепко обняла меня, припала своими влажными горячими губами к моим губам, взахлеб утоляла жажду и никак не могла напиться.
— Больше никогда не будем разлучаться! — сказала она и опять чмокала: в губы, в щеки, в нос, куда придется, как сладкого младенца.
Но вот она проворно вывернулась из моих чересчур цепких объятий и бросилась к чемодану.
— Где же твоя книга? Давай. Скорее!
Руки ее дрожат. Губы тоже дрожат. Лицо побледнело. В глазах отчаяние. Боится, что скажу ей: никакой книги пока еще нет, великие дела, мол, не сразу делаются.
— Ну, Саня.
А я не спешу. Вываливаю из чемодана подарки — Ленке, будущему сыну, мачехе, усатому бате. Ставлю на стол две бутылки вина. Коробку настоящих шоколадных конфет. Мандарины.
— Саня, покажи! — умоляет Ленка. Теперь и голос ее дрожит.
Двумя руками беру со дна чемодана пухлую и тяжелую в твердой светло-коричневой обложке книгу, свеженький новоиспеченный горьковский альманах «Год XVI» и торжественно преподношу Ленке.
— Вот! Твоя. Наша!
Ленка схватила журнал, быстро-быстро перелистала, нашла нужную страницу, посмотрела на нее и вдруг разревелась, но не долго плакала. Слезы еще катятся по щекам, а она уже смеется. Кружится по комнате, как угорелая, хлопает в ладоши, ликует:
— Поздравляю! Поздравляю!! Поздравляю!!
Боже мой, что она со мной делает! До чего же мне повезло! С такой женой до края света дойду. Горы магнитные вместе свернем, выработаем всю руду до последнего камня. Море ладошками вычерпаем. Сто тысяч новых страниц накропаем. Любые испытания выдержим, даже испытание счастьем!
— Ну, Босоножка, теперь давай обмоем первенца.
— Давай.
Раскупориваем бутылку и начинаем пировать. Вдвоем мы, а шумим и радуемся, как целая ватага. Себе я налил полный стакан густого, бордового, с искрой вина, а Ленке чуток плеснул. Хватит ей и этого. Оказывается, мало. Надула губы, еще требует:
— Лей щедрее, победитель, не жалей!
Добавил немного, а она выхватила у меня бутылку и налила сколько хотела.
— Братство! Равенство!
— Но тебе же нельзя, Ленка!
— Нельзя быть веселой, счастливой?
— Ты и без вина счастлива.
— Еще больше буду счастливой. Выпьем, Саня! — Она чокается своим стаканом с моей посудиной.
Все вино, до капли выдула. Ну и мама! И сразу охмелела и расхохоталась. Смеется так, что и мертвых можно заразить весельем, а ей все мало.
— Я хочу смеяться! Я хочу смеяться!
Смотрю на нее и тоже смеюсь! Прелесть! Смейся, любимая, празднуй. Долго серьезничала в одиночестве, хочет отвести душу.
Она вскочила, подхватила меня, закружилась в вальсе.
— Я хочу смеяться! Я хочу смеяться!
Давай, кто тебе мешает! Хохочу вместе с ней, а она свое твердит:
— Я хочу смеяться!
Ну и ну! Никогда такой не была. Обрадовала и напугала. Вот до чего доводит человека великая радость— до буйного веселья, до умопомрачения.
Ленка внезапно перестала и танцевать и смеяться. Рухнула на кровать и не захотела подниматься. Лежала с закрытыми глазами, бледная, и тихонько улыбалась.
Опускаюсь перед нею на колени, целую ее прохладные руки, лоб, волосы, а она ищет мои губы.
Всю ночь были вместе, только перед утренним гудком разбежались: Ленка — к себе, в доменный, а я — на горячие пути.