После окончания слета ударников Гарбуз взял меня под руку, вытащил на улицу, сказал:
— Вызывают в Москву, к Серго. Готовлюсь к большому разговору. Завтра вылетаю.
— Наконец-то! А я уже стал подумывать, не затерялось ли ваше письмо. Дошло!
— Да, заждался ответа!.. Прогуляемся, Саня? Поговорим?
— С радостью, Степан Иванович.
Улица за улицей — и все бараки: дощатые, вросшие в землю, замурзанные, в потеках, многооконные, многотрубные, поделенные на семейные клетушки и громадные, как вокзальные залы. Скопище бараков. Раньше я их почти не замечал. Бараки и вонючие, с отдушниками, на полдюжины дверей будки. Для мужчин с одной стороны, для женщин — с другой. И еще рундуки, переполненные зловонным мусором. В такой вечер, как сегодняшний, теплый и тихий, особенно трудно дышать.
Приглянулась нам скамейка, врытая в землю около барака. Сели. Гарбуз набил трубку и начал.
— Ну, Саня, давай вместе подумаем: как наша Магнитка должна двигаться дальше, во второй пятилетке.
— А чего думать? Вы уже в своем письме все досконально изложили.
— Нет, Саня, не все. Многое еще надо сказать наркому о наших бедах. Надо, а язык деревенеет. Боюсь, что не так истолкуют мою тревогу. Серго поймет меня, а вот другие... Магнитка — не просто строительство завода, а символ социалистического творчества. Столица пятилетки. На весь мир прославилась. Нелегко критиковать любимое детище народа. Трудно призывать победителей взяться за ум.
Правильно! Раньше, до приезда Антоныча, до письма Гарбуза, я бы не раздумывал над такой проблемой. Занозисто, со свирепым энтузиазмом, взвившись на дыбы, мог раздолбать подобного критикана: «Эх, ты, паникер! Перестраховщик. Собственных успехов испугался. Горе от победы. Оглянись на Магнитку! Четыре года назад была степью, а теперь столица. Отгрохали электростанцию, Коксохим, три домны, рудодробильную фабрику, плотину, Магнитное море, сотни километров железных дорог, депо, мастерские, мартеновские и прокатные цеха. Во второй пятилетке еще больше отгрохаем. Переступим через все трудности. Да, у нас тьма-тьмущая всяких недостатков и прорух. А где их нет? Видали мы всякое. Ни трухлявый барак, ни помойная яма, ни конина не заслоняют мне великое будущее. Вкалываю на паровозе и на строительстве четвертой домны да любуюсь, как рождается новый мир, в котором вдоволь будет и хлеба, и молока, и мяса, и всякой всячины».
Долго бы я еще вот этак трезвонил.
— Да, надо взяться за ум, — говорю я. — Много мы сделали, на удивление всему миру, но не использовали всех огромных возможностей, заложенных в нашем строе. Не бережем народную копейку. Не в полную силу трудимся. Плохо распоряжаемся. Надо строить и воспитывать людей. Пусть домны не заслоняют человека.
С мрачной торжественностью, с горькой убежденностью повторил я то, о чем давно тревожились Гарбуз и Антоныч. Раскумекал!..
Вот каким тихоходом, тугодумом я оказался. С утра до вечера пел: «Будем, как солнце», — а сам...
— Нет, Саня, — резко, будто возражая мне или каким-то своим мыслям, сказал Гарбуз, — мы и дальше будем строить домны, мартены, электростанции. Они нужны нам, как воздух. Без них нас слопают с потрохами. Мы получили передышку и должны ею воспользоваться. Германский фашизм вооружается каждый день, каждый час, каждую минуту. Сегодня он поджег рейхстаг, а завтра попытается спалить весь мир. Схватка неминуема. И это будет война железа, свинца, алюминия. Война машин, ползающих и летающих.
Я показал на приземистый, многотрубный барак.
— А как быть с этим?.. С хлебом насущным? С клубами? С культурой? С одеждой? С таким багажом не навоюешься.
— Верно! И это надо делать и другое, а силенок и средств не хватает. Вот в этом и загвоздка. Просчитались, когда объявляли, что тридцать третий станет последним годом трудностей. Попали в самый разгар нехваток. На складах Магнитки хоть шаром покати: орсовские пройдохи выбрали и разбазарили все фонды. На исходе даже конина. Дешевеет червонец. Каждый день растут цены на базаре. Свирепствует дизентерия. Походные вошебойки кочуют от барака к бараку. Выгребные ямы и отхожие места не чистим. Дышим ядовитыми газами коксовых батарей и домен. Больниц не строим. О водопроводе и канализации думать перестали. Строительство соцгорода законсервировали.
Степан Иванович опустил голову, глубоко и тяжко вздохнул.
— Трудно говорить правду о Магнитке. И еще труднее не говорить. Задохнусь, если буду молчать. Тебе проще, Саня.
Я удивился.
— Почему, Степан Иванович?
— Возраст и характер не тот. Да и жизненный опыт другой. Ты, бывший житель Собачеевки, не можешь не радоваться нашей жизни. И это правильно. Но тебе нельзя только радоваться. И это тоже правильно. Не имеет права коммунист смотреть на жизнь исключительно глазами бывшего жителя Собачеевки и подсчитывать наши успехи от времен царя Гороха. Должен во всем разбираться с точки зрения своей идеологии, а не с позиции «раньше было во сто раз хуже». В «Манифесте Коммунистической партии» ясно сказано, что в новом социалистическом обществе накопленный труд — это лишь средство расширять, облегчать жизненный процесс рабочих. Таков закон победившей революции. А мы?.. Полностью и досрочно выполнили принятую программу индустриализации, накопили уйму труда. Страна сильнее, богаче, а хлеб стал «валютой валют», голод на мануфактуру, на мясо, на молоко, на соль, на спички. Что-то с чем-то не совпадает.
Гарбуз поднялся, посмотрел на часы.
— Вот, брат, с каким настроением и мыслями еду в Москву. Все расскажу Серго, чем мучаюсь. Вместе подумаем, как справиться с бедой Магнитки и вообще.
Из ближайшего барака выскочил босой, в одном белье мужик. Постоял на крылечке, лицом к Магнит-горе, сделал свое дело, шумно зевнул, поскреб кудлатую голову и направился к нам.
— Хлопцы, на табачок не богаты? — спросил он и густо дохнул самогонным перегаром.
Степан Иванович отсыпал на его темную ладонь махорки, оторвал край газеты, подождал, потом зажег спичку. Смачно раскуривая толстую цигарку, бородач компанейски подсел к нам.
— Вечеруете, братцы? Или соображаете, где раскопать бутылку? Пара гнедых — серебро, а тройка — чистое золото. Берите в пристяжные!
Эх, дядя!..
Через несколько дней после отъезда Гарбуза меня вызвал к себе Быбочкин и начал разлюбезную беседу. И рад меня видеть. И здоровьем и настроением интересуется. И труд мой нахваливает. И тревожится, одет ли я и обут, как положено знатному человеку. И не отгрохал ли свой Магнитострой литературы? Если бы он вот этак встречал каждого рабочего!.. Облюбованному, выставочному образцу легче угождать, чем заботиться обо всех.
Муторно на душе. Знаю, кто протягивает руку, и не отдергиваю свою. Все его слова не стоят и выеденного яйца, а я терплю. Надо мне заглянуть в душу Быбе.
— Слышал я, собираешься жениться? Давай, держава ждет потомства! Для женатого твоя келья тесновата и бедновата. Приготовил я семейные апартаменты. Три комнаты со всеми причиндалами. Хоть сейчас перебирайся!
— А не многовато ли это для двоих — целые апартаменты?
— Заслужил! Как аукнется, так и откликнется. Страна умеет ценить своих героев.
Вот он какой добренький за счет народа! Интересно, чем он еще козырнет? Спрашиваю:
— А что скажут люди, живущие в бараках и землянках, когда узнают, что я переселился в хоромы?
— Брось скромничать, потомок! Большому кораблю — большое плавание.
— А как же совесть? Равенство и братство?
— Вон куда тебя потянуло? По уравниловке затосковал? Придется кое-что разъяснить. Было время, когда мы законно насаждали уравниловку и в производство и в быт. Партмаксимум для всех коммунистов ввели, невзирая на заслуги и способности. Не признавали дисциплины, начальства, авторитетов: и чернорабочий, и слесарь, и мастер, и директор были важными персонами. Хлебали тюрю из одной чашки. Колхоза чуждались как низшей формы социалистической жизни и превозносили сельскохозяйственные коммуны. Левацким загибом страдали. Начальство вправило нам мозги. Отменило партмаксимум. Ввело единоначалие, железные приказы, красные и черные доски, премии, награды, дополнительные пайки. Теперь мы индивидуально, а не скопом взбираемся на верхотуру.
Отмалчиваюсь. Пусть думает, что убедил.
— Уяснил, потомок?.. Вот и хорошо. Ордер на квартиру ты получишь из моих рук уже там, в горсовете! — Длинное, с тяжелым подбородком лицо Быбы становится торжественно значительным. — Передвинули меня, — говорит он и смотрит на люстру, в потолок, и еще куда-то выше. — В старосты просватали. Отец города, мэр, так сказать!
Он потупил очи, выжидает, пока я приду в себя от ошеломляющей новости и сделаю то, что надо делать в подобных случаях.
— Поздравляю! — говорю я.
— Спасибо, дружок! Свято место не бывает пусто. Ищу достойного кандидата.
Он оборвал себя и с удовольствием, привольно откинулся на спинку кресла. Полировал белыми пухлыми ладонями дубовые подлокотники и внимательно вглядывался в меня, прикидывал: достаточно ли крепко ударил в мою голову хмель надежды выдвинуться, занять «свято место».
— Ну, потомок, что ты скажешь по этому поводу?
Я не отвечаю, как он наверняка рассчитывал, ни смущением, ни благодарным взглядом, ни словом, соответствующим моменту. Молчу.
Быба не верит в мою неподатливость. Он считает, что нет человека, которому не хотелось бы выдвинуться, обогнать ближнего и дальнего, растолкать тех, кто не уступает дорогу.
— Ну? — многозначительно повторяет он.
— В огороде бузина, а в Киеве дядько.
Быба рассмеялся.
— Да ты, оказывается, еще и умница.
— От умницы слышу! — отпарировал я.
Притворяюсь на полную железку. С такими позволительно быть лукавым, хитрым, себе на уме. Ловить мошенников можно и нужно любым способом.
— Нашла коса на камень! — Быба еще заразительнее, еще беспечнее смеется. Ему кажется, он видит Голоту насквозь. Садится рядом, объявляет: — Вот что, друже: я решил выдвинуть твою кандидатуру на мое место. Пройдешь! Проголосуют! Ну, а теперь поедем ко мне домой. Обмоем.
Ну и ну! Вот так квартирку отхватил! Четыре комнаты. Линолеум. Масляные стены. Двери под дуб. Медные ручки. Шелковые шторы, индивидуальный водопровод. Индивидуальный нужник. Ванная комната с нагревательной колонкой. Казенная дубовая мебель. Нарпитовская клейменая посуда с угощениями. Все есть у Быбы1 Колбаса вареная, копченая, чайная, полтавская, московская. Мясной, покрытый жиром холодец. Копченая, соленая, свежая рыба. Жареный поросенок с гречневой кашей. Пищи на двадцать молодцов, а мы пируем втроем: гость, хозяин и его половина, бабища пудов на восемь, Фекла Феоктистовна.
— Настоящая скатерть-самобранка! — говорю я. — Столько добра в бедной Магнитке!
Ни капельки не смущается Быба. С удивлением смотрит на меня.
— А тебе разве ничего такого не перепадает от Бондаря? У него есть фонды. Специально для нашего брата. Я черкну ему, он внесет тебя в список.
И он тут же, не откладывая, вырвал из блокнота страницу, написал записку и вручил мне. Я сложил ее вчетверо, положил в карман. Пригодится!
Быба поднимает стакан.
— Ну, а теперь давай выпьем. За дружбу!
Второй тост был за здоровье хозяйки, третий — за продолжение рода Голоты.
— Люблю я тебя, друже! — Быба притянул меня к себе, чмокнул мокрыми губами. — Вместе в гору полезем, потомок!
В какие только одежды не рядятся быбы, чтобы получить привилегии! Летом у нас выступал Ройзенман, председатель Уральской комиссии по чистке партии. Он говорил, что в Магнитогорске в ряде ячеек принимали в партию людей, не изучая их, не интересуясь их прошлым, не работали над воспитанием коммунистов, забыли слова Ленина о том, что показных членов партии нам не надо и даром. В результате огромный отсев из организаций, мертвые души, засорение отдельных ячеек чужаками.
Трудное это дело — отличить чужака от своего. Свой человек прямодушен, ничего не таит за душой. Открыто страдает, видя наши промахи. А чужак всякому безобразию находит оправдание, клянется в преданности и верности, призывает преодолевать трудности и временные лишения во имя великого будущего. Застраховав себя пустыми восклицаниями, он только и делает, что добывает блага, удовлетворяет личные все возрастающие потребности хапуги. Удастся ли нам выявить и вычистить всех быбочкиных? Вот какие мысли проносились в моей голове, пока Быба облизывал меня жалом.
Быбиха, красная, распаренная от вина, вышла из-за стола.
— Пышка, ты куда?
— Гуляй себе на здоровье, Петруша, а я поеду к Танечке.
Быбу, оказывается, зовут Петрушей. Не подходит! Его надо окрестить как-нибудь... разэтак. Ох, Быба!..
Кажется, я начинаю пьянеть. Как бы ни доигрался с огнем. Чего доброго, привыкну жить в хоромах, сладко есть и пить, подпевать благодетелю.
— Ты видел Гарбуза перед отъездом? — спросил Быба, когда мы еще выпили по одной
Внутренний голос сейчас же предупредил меня: «Вот оно, начинается! Расплачивайся, потомок, за музей и ласку!»
— Видел, — сказал я.
— Ну и какое у него было самочувствие?
— Хорошее. Степан Иванович не умеет унывать.
— Странно! Не было у него оснований для бодрячества. Подрубил сук своей бодрости.
— Не понимаю.
— Ужасное письмо он послал наркому. Отговаривали его хором, чуть ли не всем составом бюро — не послушался. Смертный приговор самому себе подписал.
Быба отхлебнул из стакана, достал золотистую рыбешку из консервной банки, положил на тонкий белый ломоть хлеба, полюбовался бутербродом и отправил в рот. Прожевал, облизал губы и продолжал:
— Почему он состряпал свое послание теперь, когда весь мир восхищается подвигом строителей Магнитки? Почему ему бросаются в глаза одни промахи, недостатки? Дрогнул! Не выдержал! Подпал! Потому и критикует с позиций кочки, той самой, о которой недавно хорошо сказал Горький. Трудности нашего роста показались ему черт знает чем. Паникер! У страха глаза велики. Не будь теперешних затруднений, не было бы и грандиозных успехов. Было бы совсем другое: жить или погибнуть Советской власти. Не зря объявлена чистка партии. Мы очищаемся от маловеров, нытиков, оппортунистов всех мастей и от тех, кто неправильно воспринимает наши трудности и разлагает великое единство. Кого поучает Гарбуз? Разве народный комиссар меньше его кумекает, как надо поднимать Магнитку?
Тошно слушать разглагольствования Быбы. Хватит! Молчать нет сил.
— Зачем вы мне все это говорите?
Быба отодвинул стакан с недопитым вином, натянул на красное лицо маску трезвости.
— Разъясняю, дорогой мой, обстановочку...
— Но при чем здесь Гарбуз?
— До сих пор ничего не понял?.. Два битых часа растолковываю ему, откуда берутся гниды, а он... Хорошо, еще кое-что добавлю. Недавно я взял у Гарбуза для ознакомления одну интересную книжицу. Сейчас я тебе ее покажу.
Быба принес из другой комнаты пухлую, затрепанную книгу.
— Вот, полюбуйся! Жан Поль Марат! «Цепи рабства». Читай строки, жирно подчеркнутые Гарбузом.
Читаю и ничего не понимаю. С каких это пор Марат стал опасным для нас? Почему Гарбуз не может увлекаться Маратом? Сто лет назад Белинский писал, что начинает любить человечество по-маратовски.
Быба взял книгу и, перелистывая туда и сюда страницы, стал читать отрывки из разных мест, вкладывая в слова Марата какой-то другой смысл.
— «Когда тирания устанавливается лишь исподволь, то чем oнa тяжелее, тем менее ощущают ее народы... видя государя правящим единовластно, они начинают считать именно его всем в государстве и кончают тем, что самих себя считают ничем... Охваченные страхом, обольщенные надеждами или же развращенные жадностью, историки вовсе не внушают нам ужаса перед тиранией. Они неизменно восхваляют деяния государей, если деяния эти велики и дерзки, как бы пагубны они ни были для свободы. Они всегда превозносят до небес преступные деяния, заслуживающие самой ужасной казни, и усердно распространяют заповеди порабощения».

Быба еще и еще «уличает» Гарбуза:
— «Сбитые с толку словами, люди не испытывают отвращения к наиболее гнусным вещам, приукрашенным красивыми именами»... — читает Быба отчеркнутое место. — Ясно тебе, дорогой мой, куда стреляет Гарбуз?
— Куда?
— Не понял?.. Посмотри надписи на полях! Сюда глянь: «Хм!», «Н-да!», «Вот-вот». Расшифровал?
— Ну и что? Все правильно. Это же Марат!
— Простоват ты, хлопче!.. Логика критиканства толкает на такое... Вчера Гарбуз посмел нагло разговаривать с наркомом, а завтра посягнет... черт знает на что способен такой необузданный критикан, революционер из-под станка, перевоспитанный за океаном американским образом жизни.
Я не стал дальше слушать. Вскочил, хлопнул дверью.