Сосновская была чистокровная полька. Была старше Елагина – ей было двадцать восемь лет. Отец ее был незначительный чиновник, покончивший жизнь самоубийством, когда ей было всего три года. Мать долго вдовела, потом опять вышла замуж, и опять за мелкого чиновника, и опять скоро стала вдовой. Как видите, семья Сосновской была довольно среднего порядка, – откуда же все те странные душевные черты, которыми Сосновская отличалась, и откуда та страсть к сцене, которая, как мы знаем, очень рано обнаружились в ней? Думаю, что уж, конечно, не от воспитания в семье и в том частном пансионе, где она училась. А училась она, кстати сказать, очень хорошо и в свободное время много читала. И, читая, порою выписывала из книг мысли и изречения, ей нравившиеся, – конечно, как всегда в подобных случаях бывает, так или иначе связывая их с собою, – и вообще делала некоторые заметки, вела нечто вроде дневника, если только можно назвать дневником клочки бумаги, до которых она не дотрагивалась иногда по целым месяцам и на которые беспорядочно изливала свои мечты и взгляды на жизнь, а то просто заносила счета прачки, портнихи и прочее в этом роде. Что же именно выписывала она?
«Не родиться – первое счастье, второе же – поскорее возвратиться к небытию». Чудная мысль!
«Свет скучен, смертельно скучен, а душа моя стремится к чему-то необыкновенному…»
«Люди понимают только те страдания, от которых умирают» (Мюссе).
«Нет, я никогда не выйду замуж. Это все говорят. Но я клянусь в том богом и смертью…»
«Только любовь или смерть… Но где же во вселенной найдется такой, чтобы я полюбила? Такого нет, не может быть! А как же умереть, когда я, как бесноватая, люблю жизнь?»
«Страшнее, привлекательней и загадочней любви нет ничего ни на небе, ни на земле…»
«Мать говорит, например, чтобы я вышла из-за денег. Я, я – из-за денег! Какое неземное слово „любовь“, сколько ада и прелести в нем, хоть я и никогда не любила!»
«Весь мир смотрит на меня миллионами плотоядных глаз, как когда я бывала маленькая в зверинце…»
«Быть человеком не стоит. Ангелом – тоже. И ангелы возроптали и восстали на бога. Стоит быть богом или ничтожеством» (Красинский).
«Кто может похвалиться, что проник в ее душу, когда все усилия ее жизни направлены к сокрытию глубины ее души?» (Мюссе).
Кончив курс в пансионе, Сосновская тотчас же заявила матери, что она решила посвятить себя искусству. Мать, добрая католичка, сперва, конечно, и слышать не хотела о том, чтобы ее дочь стала актрисой. Однако дочь была совсем не такова, чтобы покоряться кому бы то ни было, да уже и раньше успела внушить матери, что ее жизнь, жизнь Марии Сосновской, никак не может быть обыкновенной и бесславной.
Восемнадцати лет она уехала во Львов и быстро осуществила свои мечты: и на сцену попала без всяких затруднений, и вскоре выделилась на ней. Вскоре она приобрела известность и среди публики, и в театральном мире настолько серьезную, что на третий год службы получила приглашение в наш город. Однако и во Львове заносила она в свою записную книжечку приблизительно то же, что и раньше:
«Об ней все говорят, над ней плачут и смеются, но кто же знает ее?» (Мюссе).
«Если бы не мать, я убила бы себя. Это мое постоянное желание…»
«Когда я выеду куда-нибудь за город, увижу небо, такое прекрасное и бездонное, я не знаю, что тогда со мной происходит. Я хочу кричать, петь, декламировать, плакать… полюбить и умереть…»
«Я изберу себе прекрасную смерть. Я найму маленькую комнату, велю обить ее траурной материей. Музыка должна играть за стеной, а я лягу в скромном белом платье и окружу себя бесчисленными цветами, запах которых и убьет меня. О, как это будет дивно!»
И дальше:
«Все, все требуют моего тела, а не души…»
«Если бы я была богата, я объехала бы весь свет и любила бы по всему земному шару…»
«Знает ли человек, чего он хочет? Уверен ли в том, что он думает?» (Красинский).
И наконец:
«Негодяй!»
Кто был этот негодяй, сделавший, конечно, то, о чем так нетрудно догадаться? Известно только то, что он был и не мог не быть.
– Уже во Львове, – сказал свидетель Заузе, львовский сослуживец Сосновской, – она не одевалась, а скорее раздевалась для сцены, принимала же у себя всех своих знакомых и поклонников в прозрачном пеньюаре, с голыми ногами. Красота их повергала всех, и особенно новичков, в восторженное изумление. А она говорила: «Вы не удивляйтесь, это мои собственные» – и показывала ноги выше колен. В то же время она не переставала твердить мне, – часто со слезами, – что нет никого, достойного ее любви, и что ее единственная надежда – смерть…
И вот явился «негодяй», с которым она ездила в Константинополь, в Венецию, в Париж и у которого она бывала в Кракове, в Берлине. Это был какой-то галицийский помещик, человек чрезвычайно богатый. О нем говорил свидетель Вольский, знавший Сосновскую с детства:
– Я всегда считал Сосновскую женщиной очень низкого нравственного уровня. Она не умела держать себя, как надо артистке и обывательнице нашего края. Она любила только деньги, деньги и мужчин. Цинично, как она еще почти девочкой продала себя старому кабану галицийскому!
Именно об этом «кабане» рассказывала Сосновская Елагину в своей предсмертной беседе. Тут она, роняя слова, жаловалась ему:
– Я росла одиноко, за мной никто не смотрел. Я была в своей семье, да и во всем мире, всем чужая… Одна женщина – да будет проклято ее потомство! – развращала меня, доверчивую, чистую девочку… А во Львове я искренне полюбила одного человека, как отца, который оказался такой негодяй, такой негодяй, что я вспомнить не могу о нем без ужаса! И он приучил меня к гашишу, к вину, он возил меня в Константинополь, где у него был целый гарем, он лежал в этом гареме, смотря на своих голых рабынь, и заставлял раздеваться и меня, подлый, низкий человек…