Два а. Гааз. Доктор Гааз сделал много добра в старинном Петербурге. И осталась больница его имени. Эстляндец он был или голландец?.. Холоден и прекрасен Ленинград.
И был построен советский ДК: бетон, стекло и серые углы.
Теперь пара слов о соцреализме семидесятых. Вас несильно, но неотрывно душат серой пыльной подушкой. А на эту подушку надета бязевая наволочка, и на ней радостными красками изображены картины счастья и труда.
Наволочка приклеилась к подушке, и даже правдивые картинки на ней не меняли удушающей сути. Вот почему любой советский авангард был глотком воздуха: свободы, протеста, непохожести. Кайф и достоинство!
Поклонник модерна – означало: я не стадо, я не быдло, я не хожу строем и не верю вашей лжи, я уважаю свое мнение и свой выбор, ваша тотальная власть мне отвратна, свобода прекрасна, да здравствует свобода духа, и формы, и содержания, новизны, и отрицания косного официоза.
Итак, зимой во Дворце Газа состоялась выставка «молодых ленинградских художников». Ну, и правда не старых.
Очередь была метров на двести и шириной со штурмовую колонну. Милиция мерзла и бдела вдоль трубчатых барьеров. До вечера.
Я выставил пикету красную корку «Министерство культуры РСФСР», зажатую из Казанского, и сурово дублировал надпись голосом. Брат раскрыл свое удостоверение врача-эвакуатора «скорой помощи» и механически гудел: «По вызову!» Мы протерлись внутрь с оскорбленными проверкой лицами.
Энергетика свободы и независимости исходила от картин. Стеб являл себя формой эстетической самостоятельности и неподчиненности. Оазис, праздник, выбитый внутри клетки протуберанец!
Дикие линии, безумные краски, искаженные фигуры, – и почему-то возникало желание ржать в согласии. Наш мир был проломлен и разломлен, серая кожура содрана кусками с яркого подлинного нутра, перекошенного уродливыми нагрузками внешней жизни.
О господи. Это был час истины. Зрение и душа приходили в согласие, и рот разъезжался в расслабленной и дурашливой улыбке. Через час художники взялись за руки и цепью пошли на зрителей, моля и извиняясь: час на каждый впуск, другие не успеют.
Возник рыжий Федоровский, кореш-однокурсник с философского, будущий знаменитый берлинский галерейщик, своя компания, сказал пару слов ребятам, и нас пустили за цепь на второй час. Мы ходили: вздыхали, лыбились, толкали в бок и делали жесты.
Вне уровня рассуждений: возникало отчетливое чувство единомышленников по вопросу, что настоящее искусство – вне конформизма, вне жизненных удобств и денег, вне генеральной линии официальных авторитетов. Свежесть, энергия, непохожесть, протест, концентрат смысла! Живопись – она завсегда чуток впереди литературы шагала. Глуп и пьян художник, да нутром мудр, ноздрей ветер чует.
Прошло несколько лет, и сгорел в своей мастерской Женя Есауленко.
Прошло пятнадцать лет, и мы рано утром пили аперитив на авеню Де ля Мотт-Пике в майском Париже с Макаренко.
Прошло четверть века, и на петербургском телевидении я подарил «Легенды Невского проспекта» Шемякину. Их там снимали, а он прилетел зимой из США: в черной сатиновой униформе типа зековской, в утрированно высоких хромовых сапогах и бараньем тулупе – худенький, шершавый, напряженно-незащищенный.