К книге
Отравленная совестьX
29%
X
10

К концу обеда у Людмилы Александровны действительно не на шутку разболелась голова. Воспользовавшись временем, пока мужчины отправились курить в кабинет Степана Ильича, она прилегла у себя в будуаре. Олимпиада Алексеевна повертелась возле нее несколько минут – и не вытерпела, убежала к мужчинам. Ревизанов решительно влюбил ее в себя, как говорится, «на старые дрожжи»… Сердецкий и Синев – некурящие – пошли по дому отыскивать хозяйку.

– Вы что же это уединились, кузина? да еще в потемках?

– Мне совсем нехорошо… от болтовни и смеха мигрень усилилась… голова – ну просто лопнуть хочет…

– Так мы не будем вам мешать; вы, может быть, уснете?

– Нет, оставайтесь, пожалуйста. Вы забываете, что я хозяйка и не имею права болеть…

– От какого, однако, смеха разболелась у вас голова, Людмила Александровна? – сказал Сердецкий. – Я следил за вами: в течение всего обеда вы ни разу не улыбнулись… Я даже сложил это в сердце своем и собирался, по праву старой дружбы, спросить вас после обеда: не случилось ли чего неприятного, что вы так озабочены?

– Решительно ничего, милый Аркадий Николаевич… Мне стало хуже не от своего, а от чужого смеха: его было слишком много.

– Мы тут ни при чем, – жалобно возразил Синев, – благодарите Ревизанова… Сегодня он герой: без умолку ораторствовал и потешал почтеннейшую публику.

– Не за что благодарить: мигрень – не большое удовольствие… Что же, Аркадий Николаевич? какое впечатление произвел на вас, в конце концов, этот господин?

Литератор развел руками:

– Как вам сказать? Я вспоминаю его в молодости и должен сказать, что, конечно, он выработался в гораздо более интересный тип, чем можно было ожидать… Когда он был вхож в дом вашего покойного отца, признаюсь, я не думал, что из него выйдет что-либо больше смазливого мужа богатой жены или – как впоследствии стали выражаться – альфонсика.

– У господина Ревизанова, – прервал Синев, – надо полагать, имеется приворотный корень. Мы с вами, Людмила Александровна, одни в открытой оппозиции. Вы слышали, что сказал Аркадий Николаевич? Как хитрый Талейран, он объявляет себя в нейтралитете. А Степан Ильич, Кларский, Реде, даже этот болван Иаков – прямо влюблены: глядят в глаза, поддакивают, льстят, хохочут на каждое слово… черт знает что такое! Об Олимпиаде Великолепной я уж не говорю: сия Vênus rousse[14] прямо потопила Ревизанова волнами своей симпатии… Только напрасно! дудки! этот не клюнет, не по носу табак, как говорят мои клиенты…

– Какие клиенты?

Синев засмеялся:

– У меня клиенты – народ хороший: все эдак лет на двенадцать рудников.

Сердецкий тонко посмотрел на судебного следователя и погрозил ему пальцем:

– Вы смеетесь над другими, а сами, кажется, больше всех заинтересованы своим таинственным незнакомцем, как вы его называете.

Синев засмеялся:

– Мое дело особое.

– Почему же?

– Потому что есть пословица: сколько вору ни воровать, а острога не миновать. У меня – смейтесь надо мной, если хотите, – но есть предчувствие, что мне еще придется со временем возиться с господином Ревизановым в следственной камере. Знаете, зачем я сейчас ушел из кабинета? Не стерпел: ругаться захотелось. Он там свои убеждения развивал… Ну, ну! Не желал бы я попасть в его лапы!

– Что же? – слабо спросила Людмила Александровна.

– Хорошие убеждения. У него, как у Ивана Карамазова: все позволено. Только Ивану Карамазову «все позволено» жутко довелось: черт пригрезился и капут-кранкен пришел, а господин Ревизанов чувствует себя в своих принципах, как рыба в воде. Да что слова? Слова можно взводить и клепать на себя. Вы посмотрите на его физиономию: маска! Нежность, скромность, благообразие – не лицо, а «руководство хорошего тона». Губы с улыбкой, точно у опереточной примадонны, а в глазах – сталь… не зевай, мол, человече, слопаю!

Явилась Олимпиада Алексеевна и увела за собою всех к обществу. В зале были уже раскрыты карточные столы, но мужчины еще не спешили к ним, разгоряченные общим разговором.

– Как угодно, Андрей Яковлевич, – кричал Степан Ильич, – а все это софизмы!

– Как для кого, – возражал Ревизанов.

– Вы меня в свою веру не обратите.

– Я и не пытаюсь. Помилуйте.

– Больше того: я даже позволю себе думать, что это и не ваша вера.

– Напрасно. Почему же? – возражал Ревизанов со снисходительной улыбкой.

– Потому что вера без дел мертва, а у вас слова гораздо хуже ваших дел.

– Спасибо за лестное мнение.

– На словах вы мизантроп и властолюбец.

Ревизанов, в знак согласия, наклонил голову:

– Я действительно люблю власть и – в огромном большинстве – не уважаю людей.

– Однако вы постоянно делаете им добро?

– Людям? – как бы с удивлением воскликнул Ревизанов. – Нет!

– Как нет? Вы строите больницы, учреждаете училища, тратите десятки тысяч рублей на разные общеполезные заведения… Если это не добро, то что же по-вашему?

Ревизанов пожал плечами:

– Кто вам сказал, что я делаю все это для людей и что делаю с удовольствием?

– Но…

– Мало ли что приходится делать, чего не хочешь, чтобы получить за это право делать, что хочешь! Жизнь взяток требует. Только и всего. Теория теорией, а практика практикой.

– Вы клевещете на себя, Андрей Яковлевич! – сказал Верховский, дружески хлопая Ревизанова по плечу. – Вы делаете добро инстинктивно. Вы хотите, сами того не сознавая, отслужить свой долг пред обществом, которое вас возвысило…

Ревизанов двинул бровями, как бы смеясь над легковерием собеседника и в то же время жалея его.

– Долг!.. отслужить!..

– Вы смеетесь? – слегка краснея, изумился Верховский.

– О, нет. Над чем же тут смеяться? Я только нахожу эти слова неестественными. Зачем человек будет служить обществу, если он в состоянии заставить общество служить на себя? К чему обязываться чувством долга, имея достаточно смелости, чтобы покоряться лишь голосу своей господствующей страсти, и достаточно силы, чтобы исполнять волю этого голоса?

Наступила минута молчания. Степан Ильич бормотал что-то, смущенно разводя руками.

– Сколько вам лет, Андрей Яковлевич? – простите нескромный вопрос! – спросил он наконец.

– Сорок четыре.

– Странно! Мне пятьдесят шесть; разница не так уж велика. Я ближе к вам по годам, чем вон та молодежь… мой Митя, даже Петя Синев… а – извините меня! – не понимаю вас: мы словно говорим на разных языках.

– Да так оно и есть. Я говорю на языке природы, а вы на языке культуры. Вы толкуете о господстве долга, а я – о господстве страсти. Вы стоите на исторической, условной точке зрения, а я – на зоологической, абсолютной истине. Вам нравится, чтобы ваша личность исчезла в обществе, чтобы ваша частная воля покорялась воле общественной; я же измышляю всякие средства и напрягаю все свои силы, чтобы, наоборот, поставить свою волю выше общей.

– Вот как! – отозвался Синев из дальнего угла, откуда он, вместе с Людмилою Александровною и Сердецким, прислушивался к спору.

– Вы что-то сказали?

Ревизанов вежливо обратился в его сторону. Синев подошел ближе:

– Простите, пожалуйста, но вы мне напомнили… впрочем, неудобно рассказывать: не совсем ловкое сближение…

– Не стесняйтесь! – Ревизанов сделал бровью чуть уловимое движение надменного безразличия, которое взбесило Синева.

– Я слышал, – очень зло сказал Петр Дмитриевич, – вашу фразу на допросе одного интеллигентного… убийцы. Мы философствовали немножко, и он, между прочим, тоже определял преступление, как попытку выделить свою личную волю из воли общей, поставить свое «я» выше общества.

Ревизанов одобрительно кивнул:

– Да, в сознательном преступлении, несомненно, есть этот оттенок.

– И преступление – обычная дорога к вашему излюбленному царству страсти! – горячо воскликнул Верховский.

Ревизанов равнодушно пожал плечами:

– Бывает.

– Хорошая дорога, скажете?

– По крайней мере, хоть куда-нибудь приводит.

– Да всякая дорога ведет куда-нибудь!

– Ну нет. Перейти, например, с тропинки на проселок, а с проселка на большак – еще не значит прийти куда-нибудь… Вы пришли – когда вы на месте, куда шли; раньше вы только бродите.

– Знаете ли, Андрей Яковлевич, – перебил его Синев, – ваша теория – золотая для Жаков Лантье, Карамазовых…

Ревизанов опять, в знак согласия, склонил голову.

– И Наполеонов, – спокойно добавил он.

– Ого! – вырвалось у молчавшего до тех пор Сердецкого.

Все попримолкли.

– Помилуйте! – даже каким-то плачущим звуком возвысил голос Степан Ильич. – Такая компания пожрет друг друга!

Ревизанов рассмеялся откровенным смехом мистификатора, которому надоело морочить свою публику:

– Так что же? горе побежденным.

Предыдущая главаГлава 10 из 34Следующая глава