Более всего тут итальянцев, народ этот, в отличие от степенных бояр, чинных князей,—шумливый. Захмелевши, венецианцы громко и наперебой хвастаются своим мастерством, обещают разрушить все плохо построенные здания Москвы и возвести новые, невиданной красоты. Княгиня Софья не успевает переводить их речи. Боярам, радеющим старине, эти разговоры не по нутру, и они сидят хмуры. Да и великому князю хвастовство это начинает надоедать, но он терпеливо слушает. Что поделаешь — гости.
В разгар обеда вошел дьяк Курицын, что-то шепнул на ухо великому. князю. Тот встал и, обращаясь к жене, сказал:
— Пусть простят меня дорогие гости, но я должон их покинуть. Умирает государственный муж и зовет меня к себе. Скажи им, Софьюшка, и гуляйте без меня.
Князь вышел, а по гридне шум: «Кто умер, когда, где?»
— Совсем плох дьяк Василий Мамырев,— тихо говорит Софья.
По гридне шум еще более: «Мало ли хворых дьяков у нас? Ради каждого бросать именитых бояр, князей, гостей — виданное ли дело?»
А великий князь, сидя в возке, думал: «Уходит из жизни человек, который боле для Руси пользы сделал, чем все князья и бояре, что остались сейчас в гридне. Только себе князь может признаться, что Мамырев подал ему мысль расправиться с Ахматом без кровопролития, он один, мудрая голова, знал все, что творится на рубежах Русской земли. Дьяк Федор Курицын — мудрейший и грамотнейший муж Москвы, но тот — книжник, годен для составления грамот, для поездок в иные страны. Василий же из Москвы никуда не выезжал, но, словно ведун и волшебник, знал все и о всех. И всякую беседу он начинал так: «А ведомо ли тебе, государь...» Крымское посольство подготовил он, он же указал на Беклемишева как на самого нужного для этого дела человека. Чем дышит Менгли хан, король Казимир, казанский хан и хан ногайский, о чем думает султан турецкий—все знал Васька Ма- мырев Ничего не просил, ничего не требовал, работал, кажется, и день и ночь. Посла на дворе еще нет, он еще только, на Москву идти собирается, а у дьяка Мамырева уж готовы для него грамоты, и совет князю дан, как посла встретить, что ему дать, что сказать. Да, уходят старые, верные слуги, а молодых мало, ой как мало».
В Сергиевом монастыре, что у Троицы, князя встретил игумен, провел в сухую, светлую, побеленную известью, келью. Дьяк лежал на широкой лавке, под голову высоко подложены сенные подушки. Нос у дьяка обострился, лицо покрылось восковой бледностью, бородка, вечно всклокоченная, сейчас приглажена.
— Впервые вижу тебя, дьяче, на ложе,— сказал князь, присаживаясь на поданную скамью.— Думал я, износу' тебе не будет. Давно ли бодр был.
— Прости, что потревожил, государь, последнее слово тебе сказать надобно.
— С преклоненною главою выслушаю, дьяче. Много ты для русских людей добра сделал.
— А ты?—Взгляд у Мамырева стал колючим, злым,—Говорят, с иноземцами пируешь, Москву третьим Римом назвал. Скоро совсем своих людей в кремле выведешь —с кем княжить-то будешь?
— Люди, коих я к себе позвал, Москве зело надобны. Ты сам мне об этом не раз говорил.
— Иноземцы золота ради к тебе едут, а ты им душу отдаешь. А людей русских, кои государство твое возвеличили, от себя отринул, злом за добро им платишь.
— Как это — злом?
— А так. Боярин Беклемишев для тебя, казалось, невозможное совершил — союз Крыма тебе привез, впервые за все время Москвы стояния, а ты его в темницу бросил.
— Никита выпущен, дьяче, он снова мне служит.
— Чем же снова ты ему отплатил за это? Спесью княжеской. Княжну Катерину, которая любила его более жизни, в монастыре заморил, городок Алексин, как отнял в ту пору, так и не отдал. И теперь Никита получает от тебя в год меньше, чем какой-нибудь муроль за неделю. Он по-прежнему вдов и беден, и помыкаешь ты им...
— Но он мне служит же...
— Да не тебе он служит, он родной земле служит. Потому и не ропщет
— Ранее ты со мной так смело не говорил. Боялся?
»
— Не за себя. За дело боялся. Ты бы под гневную руку голову мне снес, а кто советами тебе помог бы? Я вот ухожу, дьяк Курицын тоже стар — кто иноземные дела вести будет? По моему совету послан был в Бахчисарай юноша, малец совсем, но сколь важны были дела его. Другому, умудренному жизнью боярину столько не свершить. Я бы свои заботы, не оглядываясь, отдал в его молодые руки, а где он? Ты даже спасибо ему не сказал. Не родовит, не сановит. Благо, что не выпорол по ошибке, как было с Беклемишевым.
— Руки не доходят, дьяче...
— Потому и не доходят — не тех людей около себя ставишь. Погоди, если не тебе, то сыну твоему плакать придется с родови- тыми-то да латиняками. Русскому граду — русским надлежит быть, а не Римом Третьим...
— Да что тебе, дьяче, Рим этот дался! Попы сказали, а ты...
— Не попы! Не ты ли орла двуглавого на московский насест посадил! Я еще не знаю, как бы дело на Угре обернулось, если бы ватага хану хвост в Сарае не прижала. А ты только и додумался меня к ним послать да посмотреть, чтобы они тебе лиха не сделали. Где тот атаман, что в самом сердце земли Ахматовой не убоялся тебе на подмогу стать? Не знаешь! А я бы ему удел княжеский дал, и он бы с такой ратью самым верным твоим воеводой был.
— Холопа князем?
— А ведомо ли тебе, государь, что атаман сейчас не холоп? Он у князя Соколецкого дружину водил и сыном побочным ему приходится.
— Да ты-то откуда это знаешь?
— А ты у Никиту Чурилова спроси. Да что там Никита! Ты и его забыл. Тебе любой щеголь из Венеции дороже Чурилова.
— Не думал я, дьяче, что ты так не любишь меня.
— Не сладко правдивые речи слушать? А ты и меня в поруб брось. Ну, повели! Повели! — Дьяк последние слова прокричал с хрипом, потом надрывно закашлялся, на губах появилась пена.
Князь подскочил к нему, взял за руку и горячо проговорил:
— Прости меня, Василий сын Мамырев, прости. Людей, тобою названных, я возвеличу, землю и людей русских в обиду не дам.
— У одра моего смертного поклянись,— тихо прошептал дьяк.
— Клянусь!
— Да простится тебе. Аминь. — Мамырев вздрогнул, вытянулся. Затих. Князь положил руку его на грудь, она плетью упала на лавку.
Иван позвал игумена и сказал властно:
— Похорони его, святой Отец, по большому уставу. Плиту надгробную положи из мрамора и высеки надпись.
— Какую, государь?
— А вот какую: «Месяца июня в пятый день, с субботы на неделю преставился Великого князя дьяк Василий Мамырев и положен у Троицы в монастыре за церковью против Никонова гроба, а жил лет 60 без двух месяцев, а в диачестве был 20 лет без осми месяцев, а именины его в апреле 12 Василия Парийского».
— Все сделаю, государь.
И лег дьяк Васька Мамырев рядом с богатой могилой патриарха Никона по правую руку. Слева, так видно быть судьбе, темнела зеленая гранитная плита, на которой коротко выбито: «Княжна Мангупская. Упокой, господи, ее душу».
Андрейка стал совсем рослым парнем, и уж девицы заглядываются на него. И статен, и красив, и весел: песни поет, на гуслях играет — заслушаешься. И по званию известен — подручный у самого мастера литейного дела Альберти.
Сегодня у Андрейки вольный день — воскресенье. Захотелось ему на простор, на летнем солнышке погреться. Взял с собой он гусли, зашел за Васяткой, и пошли они за город, на холмы. Из Китай-города по деревянному мостику перешли Яузу и по Котельнической набережной улице вышли за укрепную стену.
С недавно возведенной каменной стены кремля они оглядели город. На мутных волнах реки покачивались ладьи, парусники и широкие, плоскодонные баржи. За Яузой поднимались столбами дымы, там жил ремесленный люд: котельщики, бронники, таган- щики, гончары. У каждого свой дым: либо горно, либо печь, либо варница. Внизу до самой Яузы простиралось Зарядье, торговые лабазы, навесы, открытые прилавки и лавчонки. Там кишел людской муравейник, слышался гомон, ветерок доносил вонь от испорченной рыбы, кислой капусты и дубленой кожи. Влево, на холмах, поблескивали крыши боярских теремов. И всюду, куда ни погляди, маковки церквей деревянных, каменных, кирпичных. Они сияли позолотой, сверкали лазоревыми красками. И благовест, извечная музыка Москвы, плыл над городом, растекался звонкими ручейками, гудел медью больших колоколов.
Потом они спустились в Зарядье. Шум торговых рядов оглушил Андрейку. На длинных дощатых рядах, на прилавках, скамейках, а то и прямо на земле шла купля-продажа, каждый во все горло расхваливал свой товар.
— А вот кольчуги-и, кольчуги медный, железный!—орал чумазый бронник.— Вот сабельки муравлены, мечи червленый, шесто- перы-ы, шестоперы!
— Ай девица, ай красавица! Бери сапожки сафьяновы, шиты золотом, подбиты серебром! Черевички бери, черевички-и!
— Кому узорочье серебряное! Есть колты1 алмазный, кольца золотым!
— Пироги-и, пироги с грибами!
Неоглядно торжище, были бы только деньги в кармане.
Андрейка засмотрелся на Москву: красота и величие города, праздничный благовест церквей — все это будило в нем какие-то неясные думы. На Литейном дворе, где сейчас работал Андрейка, часто бывал великий князь Иван Васильевич, иногда он говорил с иноземным мастером и называл столицу вольным городом, часто упоминал об утверждении московской твердыни, о свободе земли русской. А дома, когда к отцу приходили его друзья, он слышал совсем иные речи. Особенно недоволен жизнью был Микеня. Он хоть и срубил себе новую избу, хоть и женился на мягкотелой вдовице из Ростиславля, однако порядками, которые заведены в Москве, тяготился. Работал Микеня с плотницкой артелью на перестройке кремля, куда мастеров сгоняли силой из Новгорода, Владимира и Твери. С иноземным зодчим Солари, который нанят для сего дела, Микеня был в постоянных стычках. Отвык он от того, чтобы на него покрикивали, а Солари в обращении груб, как чуть что — сразу кулаком в зубы. Андрейка видел, что Микеню опять тянет на вольное житье, с тихой грустью вспоминает он пору, когда ходил на Сарай-Берке.
Совсем плохо пришлось попу Ешке. Андрейка знал из разговоров; что в православной церкви началось великое шатание устоев, расплодилось множество ересей и лжеучений. Митрополит расправлялся с еретиками, всякими книжниками жестоко. А Ешка по простоте душевной приволок с собой изображение святой Агнессы да и подарил его малой церквушке в Ростиславле. Поп этой церкви, тоже по простодушию, выставил католическую святую перед алтарем. О сем узнали в Москве, Ешку и попика расстригли и послали в далекий монастырь чернецами.
Отец Андрюшки с Литейного двора ушел — работа там была вредная для здоровья, платили простому люду скудно, даже не хватало на хлеб и на квас. Пришлось Ивашке кланяться Васильку, чтобы тот взял его в дружину сотником.
И Андрейка стал понимать, что в Москве воля есть не для всех, а только для князей, бояр да иноземных людей, коих к этому времени развелось много. Эти размышления прервались гусельной игрой. Пока он стоял и думал, Васятка достал из чехла гусли и стал названивать песню, которую перенял у Андрейки недавно.
— Ты молодец, Васятка, быстро выучил песню,—сказал Андрейка задумчиво,— это деда Славки песня. Она про волю рассказывает.
‘Колты (старорусск.) — серьги.
— Мне бы слова... Я ее петь стану.
— Тебе еще рано. Вот вырастешь — будем петь ее вместе.
Васятка, не переставая играть, согласно кивнул головой.
ГОДЫ ИЗМЕН
Год за годом идет время. Ширится и крепнет государство Московское. Иван Васильевич отладил мир с Крымом. Умер король Казимир — извечный враг Руси, вместо него сел на престол его сын Александр. И здесь преуспел великий князь. Он отдал дочь свою Елену за молодого литовского короля и заключил с Литвой мир. Уже перешли под руку Москвы князья Вельские, Черниговские и Северские со своими землями, уже закончены битвы под Ведрошью и Мстиславлем, уже ходят русские послы в австрийский двор, шлют своих купцов в Москву дожи Венеции.
И только с Казанью никакого ладу нет. Как только отравил Алихан своего отца Ибрагима, как развязал себе руки, так и начал лютовать. То снаряжает поход на Нижний Новгород, то шлет своих конников на Вятку, то воюет Муром и Галич. Надо было что-то делать. Вспомнил тогда великий князь про сына царицы Нурсалтан...
Магмет-Аминь прожил эти годы в Кашире. Тихо прожил, скучно. Сунул его великий князь в этот худой городишко на кормление и забыл. А ныне весной вдруг весть: просит мать приехать в Крым, погостить. Обрадовался Аминь. За день снарядил возок, взял десяток конников — и айда в Крым. Встретила Нурсалтан сына ласково, показала его мужу, провела по новой столице ханства — по Бахчисараю. Много лет не видел мать Аминь. Думал, постарела. А царицу будто и годы не берут. Какой была, такой и осталась. Красивой, властной, деятельной. Вечером стал Аминь жаловаться на свою жизнь!
— Скоро мне исполнится девятнадцать, а кто я? В Казани говорят— выкормыш царя Ивана, в Москве говорят — будущий хан Казани. Предки мои, ханы Золотой Орды, в мои годы на тронах сидели, громкую славу битв имели. А я до сих пор, как щенок, скулю у казанской подворотни, великий князь меня в военные дела не берет, на мои письма не отвечает.
— Ты долго в Москве жил, а нрав Ивана не понял,— спокойно говорит в ответ сыну Нурсалтан.— Он такой человек, если ты ему нужен, он тебя на руки возьмет и через любую реку переносить будет. Но если вдруг с того берега ему крикнут, что ты уже не нужен, он посреди реки тебя бросит, будешь тонуть — руки не подаст.
— Чтобы понять это, — говорит Аминь, — долго в Москве жить не надо. Все властители такие.