К книге
ПризСтраница 25
66%
Страница 25
25

— Ну вот. А… потом… Потом я уеду с тобой.

Она прижалась к нему — и он ощутил тепло ее дыхания.

— Уеду — я обещаю тебе. Слышишь, Маврик? Обещаю. Но… пока… я не могу. Мы будем встречаться здесь. Пока. Здесь, украдкой. Как… Как… преступники. Хочешь ты этого… или нет…

Он повернулся — и увидел ее глаза. Да, в этих глазах было сейчас небытие, невесомость, ничто. Растворение.

— Я люблю тебя, Маврик.

Небытие. Невесомость. Растворение. Какой бесконечный смысл был тогда в ее глазах. В каждом ее слове. Бесконечный. Но он не понимал тогда этого смысла. Не понимал. Он просто любил ее.

— Я люблю тебя, Ксата. Слышишь… А остальное — неважно.

— Мы будем с тобой преступниками, Маврик.

«Да. Мы. Будем. С тобой. Преступниками. Я согласен. Остальное ведь неважно, Ксата… Ты понимаешь?» Каким же он был тогда глупцом. Каким глупцом. Он ничего не понял. Ничего не понял — в Ксате.

Крик раздался утром — когда Кронго проверял денники.

— Морис! Морис, сюда!

Кричал Диомель, и, так как крик раздался снаружи, Кронго понял: что-то случилось там, у входа в конюшню. Стояла страшная жара, и первой его мыслью была досада. Досада на то, что нужно выходить, — Кронго не хотелось выходить из прохлады и полутьмы конюшни туда, под солнце и жару, в пекло. Но Диомель продолжал кричать, и Кронго вдруг почувствовал в этом крике что-то большее, чем растерянность.

— Морис! Морис, сюда! Морис, где ты? Скорей сюда! Морис!

Кронго почувствовал в этом крике даже что-то большее, чем испуг. Он выскочил из дверей и увидел отца. Отец лежал в странной позе: подвернув руку, закостенело вытянув ноги, — они были сейчас вытянуты и прямы, как палки. Первая мысль, которая возникла, была нелепой: почему отец, ненавидевший жару, лег здесь, на самом солнцепеке? Глаза отца были стеклянными, пустыми, но губы непрерывно шевелились, так, будто он пытался что-то сказать. С отцом что-то произошло, ему плохо — но возникшая мысль была другой, совсем не об этом. «Нужно унести его отсюда», — подумал Кронго. Отец что-то говорил, и Кронго нагнулся, пытаясь понять, что же означает это движение губ, что хочет сказать отец. Странно — Диомель почему-то не дал ему нагнуться, закричал в лицо:

— Поздно! Поздно, Морис!

Только тут Кронго увидел пену, которая выходила у отца изо рта.

— Морковка! Ты что, не видишь, Морис, — морковка?

Вместе с пеной, оседая на губах, изо рта отца плыли, выходили вместе с пузырями мелкие оранжевые крошки. Тут же Кронго заметил — глаза отца вдруг приобрели осмысленное выражение. Они вдруг стали совершенно ясными, и Кронго понял: раньше, до этого, движение этих губ было неосознанным, теперь же отец хочет ему что-то сказать. Что-то очень важное. Кронго пригнулся, с отвращением ощущая резкий запах рвоты.

— Да, па… Что с тобой?

— Ф-фис… Я только… хотел… Т-только… хотел… Взять… в-взять… Т-только… хотел…

В глазах отца снова что-то произошло. Они застыли, опять стали пустыми, стеклянными. В них снова, ничего не было. Диомель присел, жарко зашептал:

— Смотри — морковка… Морис, ты понимаешь? Смотри — да вот. Морковка у него в руке… Он должен был дать ее Гугенотке… Слышишь? Гугенотке… А съел сам…

Кронго увидел в руке отца — удивительно, эта рука отца казалась сейчас одновременно и расслабленной, и закостеневшей — огрызок морковки.

— Морис, ты понимаешь? Ты понимаешь, что они с ним сделали? Понимаешь?

Голова отца дернулась, закинулась. Вдруг Кронго понял — он умирает. Умирает…

— Папа! Па!!!

Кронго попробовал придержать отца за затылок — и ощутил легкое движение.

— Быстрей!.. — закричал он. — Вызови «скорую»!.. Диомель… Беги скорей… Скорей же, ты слышишь? Вызови по телефону… Из жокейской…

— Сейчас… Сейчас, Морис… — Диомель побежал к телефону.

Кронго огляделся — все вокруг было пусто. Стены конюшен. Дворики для прогулок. Никого не интересует, что происходит сейчас с отцом. Никого. Они одни. Вот это ощущение пустоты, ощущение, что никого нет. Вокруг только солнце и пустота. Они одни. Они никому не нужны. Никому не нужны эти закостеневшие ноги отца, вытянутые перед дверью. Ипподром под лучами солнца показался бы ему сейчас вымершим — если бы он не разглядел вдали, за оградой тренировочного круга, мерно двигавшиеся головы раскатывающихся лошадей. С телом отца сейчас что-то происходит: оно непрерывно, через равные промежутки, напрягается — и потом, выдержав напряжение, расслабляется, становится пустым, легким. Вот застыло — и одновременно с этим в глазах отца появилась тень смысла.

— Да, па?

Отец попытался приподнять голову. Да, он опять хочет что-то сказать.

— Папа… Потерпи… Потерпи, я тебя прошу… Сейчас приедет врач…

— Морис… — губы отца еле двигались. Движение губ было совсем слабым, и было непонятно, как же они могут сейчас выговорить хоть что-то. Слюна продолжала выходить изо рта — и тут же подсыхала.

— Морис… Я… Только… хотел… Запомни… Я только хотел… взять…

Отец попытался договорить эту фразу. О чем он хочет сейчас сказать? О морковке? Глаза отца закрылись, тело снова вытянулось, замерло. Подошел Диомель, Присел на корточки.

— Я… вызвал, Морис. Они сейчас будут.

Кронго услышал странный звук и понял, что Диомель плачет.

— С-сволочи… — Диомель беззвучно всхлипывал, слизывая с губ слезы. — С-сволочи, мерзавцы… Им было мало, что они отобрали Приз… Им… б-было… этого мало…

В воздухе возникло какое-то напряжение, неловкость — и вдруг Кронго понял, что они не одни. Он оглянулся — вокруг них молча стояли несколько конюхов и наездников из других конюшен. Отец дернулся, и Кронго тут же нагнулся — но теперь уже в этом движении отца не было требования выслушать его. В нем было что-то беспомощное, слабое.

— Маврик… — отец улыбнулся. — Маврик…

— Да, па?

Кронго почувствовал горечь, бесконечную горечь. Он вдруг понял — отец умирает. Папа, папка, па, Принц, Принц Дюбуа умирает… Он почувствовал, как судорога рождается в горле, влажная пелена заволакивает глаза… До крови закусил губу.

— Я… т-только… — отец замолчал.

— Тебе больно?

Зачем он спросил это?

— Да… — слабо сказал отец.

Он вдруг понял — ему почему-то нужно было, необходимо было спросить, больно сейчас отцу или нет. Отцу больно… Больно…

— Па, потерпи.

Почему ему так важно знать — больно отцу или нет… Людей вокруг становится все больше. Кронго видел, ощущал, как люди подходят сюда, к их конюшне. Никто из них не говорил ни слова. Подходящие просто останавливались, просто стояли и смотрели. Теперь их с отцом окружает молчаливая неподвижная толпа. Может быть — весь ипподром… Что же означает эта толпа… Это молчание… Изредка о чем-то спрашивают сзади — и замолкают, услышав ответ.

Да, это означает поддержку. Но эта поддержка не нужна. Она лишняя. Лишняя… Подъехала «скорая». Люди расступились, пропуская носилки. Кронго пошел вслед за носилками к фургону.

Потом он сидел в машине, разглядывая спину сестры. Рядом с ним качались ноги отца, укрытые простыней. Кислородная маска. Стимулятор. Две белые спины перед ним — они отделяют его от носилок, но это уже неважно. Что же означает фраза отца? Я только хотел взять… Он хотел взять. Что — взять? Что отец хотел взять? Сейчас внутри — пустота. Кронго понял — ему безразлично все. Отца уже нет. Все, что осталось от отца, — часть ног, укрытая простыней.

Потом — белый коридор. Белые двери. Лицо матери… Растерянное, ничего не понимающее… Бедная мама…

— Как… он?

— Состояние больного… ниже удовлетворительного.

Что это значит — «ниже удовлетворительного». Ниже — удовлетворительного. Бессмысленный набор слов. Нелепый смысл. Совершенно нелепый. Ниже удовлетворительного… Но, наверное, такой набор слов лучше всего подходит, когда говорят о смерти. Что же он хотел взять. Что…

— Вы — родственники Дюбуа?

Ясно — отец умер. Отец — умер. Совершенно ясно. Так говорят всегда, когда человек умирает. Вы — родственники — Дюбуа. Он вдруг понял — что-то кончилось, прекратилось. В его жизни — что-то кончилось. В жизни Маврикия Кронго, Мориса Дюбуа что-то кончилось. Как это ясно…

— Он… умер?

В любой бессмысленности, нелепости наверняка есть какой-то тайный смысл. Есть — наверняка…

— Да, он… скончался.

Кронго пытался разглядеть крайнюю ложу центральной трибуны. Там должен стоять Пьер, но Кронго не мог различить его среди людей, двигающихся в ложе, лица виделись смутно, только рубахи.

— Третий заезд… — громко объявил репродуктор. — Начинается третий заезд… Лошади третьего заезда, на старт…

К паддку от трибун подошли два европейца в белых гимнастерках, один из них, высокий, улыбнулся.

— Все в порядке, мсье, не волнуйтесь, — высокий осторожно потрогал бок под рубашкой. — Все в порядке, мсье Кронго, не беспокойтесь…

Оттого, что Пьера не было, Кронго должен был чувствовать облегчение. Но облегчения нет. Ведь это означало, что все, что он решил про себя, пропало впустую. Поэтому вид безликих рубашек в ложе был неприятен, вызывал досаду. Трибуны были расположены с одной стороны двухкилометрового овала скаковой дорожки, край их начинался от последнего поворота к финишу. Длинный трехъярусный прямоугольник с далеко выступающим бетонным козырьком был разделен пополам застекленной вертикальной ложей. Там помещалась администрация, комментаторы и судьи. У края металлической изгороди толпились любопытные, наблюдавшие за проводкой готовившихся к скачке лошадей. Сейчас, в перерыве, трибуны неровно и редко закрывало белое, красное и черное. Кронго знал, что если сидеть на лошади и медленно выезжать из паддка к старту (неровный стук сердца, судьи, следящие за правильным положением стартовых боксов, медленный путь под музыку по бровке, вздрагивающая холка у колен) — то белые и красные рубахи, черные брюки, белые и черные лица становятся неотличимы, кажутся странным вздутием, неподвижно-покрывшим трибуны. Изредка по краям и в провалах этого вздутия возникают мелкие пузыри, легкие потоки. Перед заездом вздутие всегда застывшее, неподвижное — огромное безликое лицо, смотрящее на тебя из-под высокого козырька… Сейчас это лицо было рябым, с черными провалами.. Петля из вожжей, распускающаяся и свивающаяся перед его лицом, — ее не было, ее никто не видел, он должен забыть о ней, не вспоминать. Он просто будет поступать так, как надо, как требует жизнь. Для этого он должен найти правду, ради которой он жил, — не ту правду, которой он всегда отговаривался сам перед собой, не ту, которую слышал в тысячах слов, в стертых привычных строчках газет, в книгах, в людях вокруг. Красота линий, так, кажется, думал Кронго, разглядывая двух европейцев в белых рубашках, остановившихся у паддка. Да, и еще — безупречность форм, стремительность бега… Да, именно эти слова… При чем тут стремительность бега? Есть падающая и бьющая с размаха в живот, в горло, в лицо дорожка, но эта бьющая и падающая дорожка тоже еще ничего… В сущности, ведь его профессия не только в том, чтобы гордое, сказочной красоты животное с рождения превращать в раба, в гоночный механизм, в тупую машину… Лошади с характером, входящие в силу к зрелости, часто становятся негодными для ипподрома. Но именно они могут показать наибольшую резвость… Проклятье. Это — извечное противоречие, которое ему так и не удается разрешить. Ведь часто те, чей характер ему удается сломать, которых удается обработать, — эта сломанные и есть «победители». Победители, способные только к одному — к послушной, сильной и ровной рыси, к оглушительной бессмысленной скачке под рев трибун. Это и есть правда. Но ведь правда и то, что только такая лошадь дает ему возможность ощутить счастье борьбы, счастье Приза… Приза, пока еще не взятого им… Значит, это — жертва, которую он сам заставляет приносить для себя природу. Значит, нужна и ответная жертва…

Следователь раскрыл папку и сделал вид, что листает бумаги.

— Вы понимаете, что я хочу вас спрашивать непредвзято. Обстоятельства дела как будто ясны… Это отравление… И в то же время эти обстоятельства могут быть истолкованы по-другому. Я хотел бы найти у вас помощь. Вы понимаете?

Должен ли он, Кронго, что-то говорить следователю? Должен ли что-то объяснять ему сейчас — или это бессмысленно? Да, верней всего — бессмысленно. То, что происходит на ипподроме, то, что делает Генерал, — известно всем. Наверняка это известно и человеку, который сидит сейчас в жокейской и смотрит на него — смотрит с участием, с искренним участием, Кронго видит это.

— Понимаете — мы обязаны выяснить истину. Дело получило огласку, о нем пишут. Прежде всего — я хочу выяснить, для кого была предназначена отравленная морковь. Для человека? Или — для лошади? Помогите мне.

Лицо следователя, его движения, его голос совершенно искренни. Может быть, это так и есть, и следователь действительно хочет найти. Что же найти… Истину… Того, кто подложил морковь. Может быть даже — следователь не куплен Генералом. В лучшем случае — следователь нейтрален. Но все равно — это бессмысленно. Бессмысленно, потому что отца нет.

— Мы выяснили, что у вашего отца была привычка давать лошадям очищенную морковь.

Потом — это бессмысленно, потому что, даже если бы Кронго и хотел, он ничего не смог бы объяснить следователю.

— Хорошо, — следователь смотрел на него все так же — с искренним участием. — Теперь — много ли людей на ипподроме могли знать об этой привычке?

Много ли людей могли знать об этом… Да об этом мог знать каждый. Каждый — кто этого бы захотел. Важней другое — хотели ли они отравить отца. Или только — лошадь. Ведь никто из них не знал… Никто не мог знать, захочет ли отец съесть именно эту морковь. И потом — это было бы слишком. Вряд ли Генерал решился бы убить отца — только за то, что отец решил затемнить Гугенотку.

— Что же — здравый смысл подсказывает нам, что кто-то хотел отравить одну из ваших лошадей? Тогда — мы должны выяснить: чем это было вызвано? Помогите же мне, мсье Дюбуа. Видимо, тем, что кто-то хотел устранить возможного конкурента? Ведь так? По крайней мере, здравый смысл говорит нам, что это должно быть так?

Предыдущая главаГлава 25 из 38Следующая глава