К книге
Крест. Иван II Красный. Том 2Книга вторая. Часть третья СЫН. Глава тридцать первая
46%
Книга вторая. Часть третья СЫН. Глава тридцать первая
11

1

Залив глубоко вдаётся в сушу, как бы разделяя город Константинополь надвое. Вход в бухту заперт огромной железной цепью, которая тянется с одной стороны в город, к Акрополю, с другой, перегораживая гавань, — к башне Галаты. У залива два названия — Сад и Золотой Рог. Когда год назад Алексий приехал сюда и увидел многоцветный, утопающий в садах город, а перед ним бирюзовую в лучах закатного солнца бухту, то не удержался от восторга:

   — Истинно, Золотой Рог!

Ныне, уже не епископом, но в сане митрополита всея Руси, он покидал великий город с разочарованием:

   — Прощай, Суд!

Истинно суд учинён был над ним здесь. Он стремился сюда, как на Божий суд, — с правдой, а теперь знал, что для императора и патриарха всего православного мира, оказывается, выше правды — серебро да злато. Плыл сюда через море на двухсотвёсельном остойчивом судне, а для обратного пути еле наскрёб средств, чтобы нанять у греков старое маломерное судёнышко.

Покидая прошлым летом Сарай, в который заехал из Москвы попутно, думал, что после дикой, варварской, всегда опасной Орды душа его найдёт отдохновение в столице православного мира. Сейчас, стоя на корме зыбкой посудины, он вглядывался в исчезающие башни Константинополя на серо-жёлтой полоске берега и снова задавал себе все те же вопросы, на которые безуспешно пытался найти ответы во время пребывания здесь. Как могут сочетаться в человеке высокие помыслы и низменные поступки? Допустимо ли ради благой цели использовать все средства без разбору? До приезда сюда слышал Алексий об императоре Константине Первом[30] лишь самые хвалебные слова как о защитнике справедливости и свободы, как о великом покровителе христианства, за что называли его даже равноапостольным. Но вот довелось узнать от самих греков из императорского двора и патриархии, что этот равноапостольный приказал повесить своего тестя, зарезать племянника, удавить шурина, отрубить голову старшему сыну, запарить до смерти в бане свою жену, отдать на растерзание зверям всех побеждённых франкских вождей... И после всего этого он получил прозвание Великого, а город Византий переименован в его честь. Как же совместить всё это? Нешто таких людей — людей, творящих историю, того же хана Узбека или князя Ивана Калиту, — следует оценивать по иным нравственным меркам, нежели простых смертных? Тогда, может, и нынешние властители империи будут когда-нибудь названы великими и следует простить им мздоимство, коварство, жестокость?..

Алексий поёжился на ветру, который начал дуть как из трубы, чуть только судно свернуло в Босфорский пролив. Слева тянулись скалистые берега Галатского мыса, еле видим стал старый город на другом берегу Золотого Рога, бывший Византий. Уже совсем растворились в голубой дымке очертания стоящих на холмах Акрополя и императорского замка Влахерны. Бросив на них прощальный взгляд, Алексий спустился в отведённую ему в носовой части судна каморку.

Город, что и говорить, царственно величествен, не зря русские издавна величают его Царьградом. Храм Святой Софии царит над всем городом, как корабль над волнами моря, а внутри его такое пиршество света, красоты, одухотворённости, что легко было поверить послам князя Владимира[31], которые почувствовали себя здесь на небесах.

Первые дни Алексий посвятил посещению святынь. Прикладывался к Животворящему Кресту Христа и к Покрову Богородицы, поклонялся мощам сорока мучеников и Иоанна Златоуста, отстаивал часы в разных чтимых обителях и церквах. Святыням в городе несть числа. Однажды, остановившись в молитвенной позе у стола, на котором сидел Иисус во время беседы с самаритянкою. Алексий вдруг остро осознал, что святыней является весь город целиком. От него болгары, сербы, русские, румыны, армяне, грузины не только восприняли христианскую веру, но и переняли в своём внутреннем устройстве жизни его законы, обычаи, образцы. Царьград отстоял и продолжает отстаивать чистоту православия, отбивая наскоки иудаизма и магометанства, которые пытаются ставить под сомнение основные догматы о божественном сыновстве Иисуса Христа и о Богородице. Воистину священный город, светоч веры! Алексий пребывал в том счастливом состоянии духа, которое посещает свято верующего христианина, отдавшегося всей душой молению и получившего в награду Божью благодать. Ему казалось, что так будет каждодневно и всегда, покуда он здесь.

Первое разочарование постигло его в патриаршем дворце, куда пришёл он с бывалыми уже, знающими многие здешние порядки боярами Артемием Коробьиным и Михайлой Щербатым.

   — К хартофилаксу пойдём сперва, — сказал Коробьин. — Он по-славянски разумеет, болгарин родом.

   — Правая рука патриарха, печатник и письмовод, — подтвердил Щербатый.

Бояре были уверены, что он их не только сразу узнает, но и обрадуется, вспомнив о том серебре, которое получил вместе с прошением владыки Феогноста и великого князя Семёна Ивановича. Но тот, видно, в самом деле понимал себя правой рукой патриарха, держался надменно и неприступно. Он даже не понял, из какой такой Москвы приволоклись к нему эти люди, а когда Артемий с Михайлой начали, перебивая друг друга, растолковывать ему про свой прошлый приезд, недовольно морщился, словно у него заболели зубы, спросил хмуро:

   — У протонотария были? У помощника моего?

   — Мы прямо к тебе, отец святой, потому как помним... С нами владыка Алексий вот...

Алексий положил на косо укреплённую столешницу патриарший пергамент с приглашением прибыть в Константинополь для поставления в митрополиты. Не взглянув на харатию, хартофилакс отошёл к окну и отпахнул раму. Ворвавшийся ветер зашелестел листами на столешнице, Артемий выхватил из калиты золотой наперсный крест и прижал им пергамент Алексия. Хартофилакс сделал вид, что не заметил ничего, предложил:

   — Пройдём в сад. Душно. Перед грозой нешто.

   — Не иначе, — охотно подтвердил Михайла.

Прошли через две цветным мрамором выложенные палаты в замкнутый металлической оградой квадратный двор. Белые известняковые плиты его поистёрлись и потрескались, через многочисленные расщелины пробивались бустылья травы, какая растёт и в Москве на залежах и пустырях, а в дальнем конце тенистые разлапистые деревья держали на ветках душистые цветы-султанчики.

   — Абы наши ландыши, только на дереве, — сказал Артемий.

   — Бесстыдница, — обронил хартофилакс.

   — Как, как?

   — Дерево круглый год цветёт, но через три на четвёртый сбрасывает листву, раздевается. Вот и бесстыдница поэтому.

   — А-а, разнагишается, стало быть? Понятно. — Артемий всячески понуждал важного чиновника к задушевной беседе. Тот шёл потупясь, видно решая про себя, как обойтись с просителями.

Скамеек со спинками и без них было много, хартофилакс выбрал самую коротенькую, предложил сесть на неё первому Алексию, сам примостился рядом, а боярам ничего не оставалось, как встать по бокам.

   — В Студийском монастыре остановились? — допрашивал хартофилакс. — Святыни посетили? В Святой Софии всем ли престолам поклонились? — Он сидел вполоборота к Алексию, уставившись в лицо ему своими маленькими, глубоко утопленными, но острыми глазами.

Алексий слышал, что будто не то семь, не то восемь десятков престолов в Святой Софии, понятно, что невозможно в каждом помолиться за столь малое время, а потому вопрос патриаршего помощника показался ему если не насмешкой, то явно не по сути разговора.

   — Храм Святой Софии с пристрастием осмотрели мы. Огорчились, что восточная апсида разрушилась и упала. От труса земного никак? — Заметив с удовлетворением, как замерцали глазки хартофилакса, продолжал твёрдо: — Покойный великий князь московский Семён Иванович отправлял вашему императору довольное количество серебра на ремонт сего свода, нешто не получили?

Хартофилакс опечалился, в задумчивости подвигал на нитке стеклянные бусинки чёток. Кинул взгляд налево, потом направо, догадливые бояре отошли в сторонку.

   — Кир Алексий, ты зря приехал. Не ко времени. Не до тебя сейчас здесь. Апсида так и будет валяться, потому что император Иоанн Кантакузин[32], выдав свою дочь Феодору за врага нашей империи турецкого султана Охрана, пустил твоё серебро на приданое.

— Он породнился с магометанами? И что же патриарх на это?

   — Его святейшество Каллист негодует, но император не хочет видеть его главой Церкви.

   — А кого же он хочет видеть?

Хартофилакс раздумчиво посмотрел на Алексия, размышляя, можно ли ему довериться до конца, ответил с досадой:

   — Филофея Коккина, митрополита из Гераклеи, друга своего, выкреста еврейского.

   — Ну, раз выкрест, значит, как Павел из Савла[33]? Ни эллина, ни иудея же?

   — Конечно, конечно! — торопливо заверил хартофилакс и повторил, поднимаясь со скамьи: — Зря ты приехал.

   — Что же, возвращаться восвояси нешто?

Хартофилакс потомил молчанием.

   — Конечно, возвращаться не резон. Если серебра у тебя, как ты говоришь, довольно, то своего добьёшься.

Судно раскачивалось на волнах, скрипело всеми своими суставами. Алексий прислушивался, как дребезжат его тонкие расхлябанные переборки, снова пожалев, что серебра у него оказалось-таки не довольно. Невозможно было предвидеть, что произойдёт в Царьграде за год с лишним, что придётся одаривать не одного, а двух патриархов, не одного императора, но трёх! И у каждого властителя была своя рать прислужников, тоже считавших, что русское богатство немерено. Очень быстро уяснил Алексий, что здесь так же, как в Орде, надобно ублажать каждого большого и малого начальника. Так было с монастырскими сакелариями да экономами, с дворцовыми стратилатами да ипатами. Даже дьяконы церковные, прислужники монастырские, стражники в латах и шлемах с забралами не желали разговаривать, прежде чем не ощущали в руке злотницу или хоть толику серебра. Кажется, здесь ещё гнуснее, чем в Орде: там эмиры, нойоны и простые охранники стараются непременно ответствовать полученной мзде, здешние же чиновники берут поминки как должное, а затем либо отделываются уклончивыми речами и обещаниями, либо исчезают бесследно. Правда, хартофилакс подношение оценил и встречу Алексия с патриархом сразу же устроил. Но сделал он это скорее всего потому лишь, что предвидел её заведомую тщетность.

Каллист был холодно-любезен. Расспросил о последних днях владыки Феогноста, но выслушал ответ без всякого внимания, а может, и вовсе мимо ушей пропустил, занятый какими-то своими мыслями. Сказал между делом, что высоко чтит Григория Паламу, но когда Алексий стал рассказывать про спор двух русских иерархов — архиепископа новгородского Василия и епископа тверского Фёдора — о Фаворском свете и зримом рае, Каллист перебил его:

   — А у вас в Скифии, наверное, уже снег выпал?

   — Должно, так, пора уж.

   — Слышал, но никогда не видел, белый и холодный он?

   — Да, это мёрзлый пар, падает с неба из облаков клочьями.

   — Зимний дождь как бы?

   — Именно, именно.

   — Это весьма занимательно, однако, — Каллист вдруг резко поднялся с отделанного слоновой костью трона, — однако, кир Алексий, хоть наслышан я немало о книжности твоей, о многих талантах, о великой преданности вере православной, надобно знать тебе, что помощи ты от меня получить не сможешь.

   — Но, владыка преосвященнейший, ведь под согласием на моё поставление в митрополиты стоит подпись твоя и Иоанна Кантакузина!

   — Вот к нему и иди! — В голосе патриарха явственно прослушивалось раздражение, о причинах которого Алексий мог только догадываться.

Император Иоанн Кантакузин всегда благосклонно относился к просьбам Москвы, Алексий очень рассчитывал найти у него поддержку, однако после первого холодного приёма патриарха шёл во Влахерны, где располагался дворец императора, с опаской и настороженностью.

Иоанн Кантакузин был немолод, сед и тучен, на правой руке не хватало двух пальцев, потерянных в сражении, но был он улыбчив и подвижен. Приём Алексия он приурочил к семейному обеду, принял московского гостя с почётом и хлебосольством. В отличие от Каллиста, который сделал вид, будто полученные накануне встречи подарки ничего не значат, сами собой разумеются, Иоанн сразу же сообщил, что русские соболя очень понравились его жене Ирине, славянке по крови, а золотой с каменьями пояс пришёлся ему в самую пору, так что он даже удивляется, как прознали русские о его чреватости.

Разговор в застолье шёл непринуждённый, вполне дружеский. Алексий с трудом разбирал быструю греческую молвь вообще, а Иоанн к тому же, имея повреждённые зубы, шепелявил, проглатывал иные слова. Чтобы не возникало недоразумений, старались больше обмениваться любезностями. Всё шло славно, пока Алексий не подвёл разговор к главному:

   — Я проделал долгий путь из Руси в надежде утвердиться на митрополичьей кафедре.

Иоанн налил гостю, затем себе греческого вина, пригубил и поставил кубок из цветного стекла на столешницу. Собрался что-то сказать, раздумал, снова отпил глоток из кубка.

   — Знаешь ли ты, кир, что дочь моя замужем... — Он снова поднял кубок, на этот раз приложился к нему основательно.

   — Замужем за султаном Охраном? — вырвалось у Алексия.

Иоанн поперхнулся, резко поставил кубок, так что остаток вина выплеснулся на мраморную столешницу.

   — Нет, кир, то другая дочь, то Феодора. А я говорю про Елену, она замужем за сыном покойного автократора Андроника Третьего, за Иоанном Палеологом. — Он рассеянно макнул палец в образовавшуюся на столешнице лужицу густого вина, посмотрел, что получилось. — М-м-м, вино столь красно, а на пальце — словно водица... Да-а... Так вот: я хоть и коронован, но являюсь лишь наместником при Палеологе.

   — Значит, он будет решать мою судьбу?

Кантакузин опять потупился, снова завозил пальцем по винной лужице. Но на этот раз молчал не долго, вскинул на Алексия добрый и весёлый взгляд:

   — А куда тебе спешить, кир Алексий? Я слышал перед твоим приездом, что патриарший совет решил подвергнуть тебя тщательному целогодичному испытанию.

   — Но зачем?

   — Затем, что ты не грек. Узнать надобно, такой ли ты на деле, каким тебя представил нам покойный Феогност. И кто знает, как ты поведёшь себя, сохранишь ли должное повиновение патриарху? У нас ведь во всех митрополиях владыки родом из греков, ты один будешь не наш, а природный... Настанет время — всё прояснится. Живи, поклоняйся святыням... Вижу, греческим владеешь, значит, можешь участвовать в церковных службах.

Император явно что-то недоговаривал, заканчивая разговор торопливо, а провожал хоть и с прежней доброжелательностью, но словно бы с беспокойством, словно опасался какого-то неприятного вопроса, отвечать на который он не мог или не хотел.

Ничего не прояснила и встреча с юным Иоанном Палеологом. Если будет он коронован после того, как освободится от регентства Кантакузина, то станет в своей династии Палеологов Иоанном Пятым, но станет ли? Судя по его нетвёрдым ответам, он боится своего тестя и уж тем более не желает до поры вникать в заботы какого-то московского ставленника.

Судно вышло в открытое море. Вокруг были лишь вода и небо — ни намёка на берег, разве только чайки за кормой напоминали о нём. Море казалось живым существом, добрым и мудрым в своей безбрежности. Оно бывает гневливым и суровым, бывает невозмутимо бесстрастным, а сейчас оно казалось заигравшимся дитятей, ничего вокруг не замечающим в своём увлечении. Вода тихо рокочет у борта, изумрудно-зелёные волны с белыми гребнями накатываются и отходят, лишь чуть-чуть раскачивая судно, словно забавляясь им, понарошке пугая его.

Ветерок дул попутный, старые, выгоревшие, не раз чиненные, с заплатами и шрамами паруса расправились под током воздуха, ходко потащили вперёд утлое судёнышко. Волны усами расходились по сторонам, а за кормой стелилась ровная, с пенистым подбоем дорожка.

Алексий, то выходивший на палубу, то возвращавшийся в свою каморку, похожую на монастырский покойчик, порадовался, что прекратилась качка, стало тихо, переборки лишь изредка издавали лёгкое дребезжание. Он открыл окованный серебром деревянный ларец, в котором сложены были бесценные харатии — Деяния патриаршего Собора. А ещё — тоже имеющие для Алексия высокую цену сто семьдесят страниц пергамента, каждая в восьмую долю листа, исписанных его рукой в два столбца мелким чётким полууставом, заключались на этих страницах переведённые Алексием на славянский язык Четвероевангелия, Деяния и Послания апостольские, Апокалипсис и Месяцеслов. Листая перевод, он поймал себя на мысли, что каждый раз невольно отыскивает глазами слова из Евангелия от Матфея: Вот я посылаю вас, как овец среди волков: и так будьте мудры, как змии, и просты, как голуби. Не потому ли так притягивали эти слова, что сам он оказался овном среди волков и в Орде среди татар, и в Царьграде среди греков?

Переложением с греческого на славянский, сверкой, уточнением и перебеливанием готового перевода Евангелия занялся он после того, как, утомлённый бесполезным хождением по дворцовым палатам, окончательно потерял надежду разобраться в каверзах и тайных помыслах государственных и духовных управителей и их чиновников.

Постигнув не только греческий старопечатный, но и новый разговорный язык, стал посещать школу при патриархии, слушателями которой были не только духовные, но и светские лица. Правда, всё это были безусые и безбородые отроки. Алексий, доживавший шестой десяток лет, поначалу ловил на себе их изумлённые взгляды и сам смущался. Но постепенно они перестали замечать его седины, и Алексий охотно слушал их суждения, порой неожиданно зрелые и своеобычные.

Преподавание в патриаршей школе вели магистры, доместники, проповедники, философы, лекари. Кроме богословия изучались науки самые разнообразные. Даже, что особенно поразило Алексия, были уроки гимнастики по учению Пифагора, который, оказывается, поощрял упражнения в бегах и метании дротиков, но строго запрещал единоборства, говоря, что рядом с развитием ловкости это вводит в физические упражнения стихию гордости и озлобления, что люди, стремящиеся к осуществлению истинной дружбы, не должны позволять себе сваливать друг друга с ног и кататься по песку подобно диким зверям, что истинный герой должен биться с мужеством, но без ярости и что озлобленный человек предоставляет все преимущества над собой противнику. Последний совет древнего грека Алексий помнил постоянно, когда приходилось ему снова и снова сталкиваться с чванливыми чиновниками в патриархии и императорском дворце.

Школа помимо всего прочего оказалась замечательна ещё и тем, что тут каждый день обсуждались последние новости. Прислушиваясь к возбуждённым разговорам и спорам школяров, Алексий мог глубже и точнее постигать побудительные, скрытные причины происходящего в Константинополе. Однажды, явившись на занятия, он никого не застал. Служка, старый благообразный грек, неохотно проворчал:

   — Все на коронацию автократора ушли.

   — Иоанна Палеолога?

Служка покосился с кривой ухмылкой, буркнул:

   — Палеолога даже в славословиях запрещено поминать.

   — Тогда, значит, Иоанна Кантакузина?

   — Кантакузина, но не Иоанна, а Матвея.

   — Как? Ведь говорили, что он ещё слишком юн?

   — Зато отец его умудрён. Забыл, что временно сидел на троне, восхотел вовсе устранить от власти династию Палеологов.

Алексий вспомнил о замешательстве, с каким провожал его Иоанн Кантакузин, теперь уяснил, что имел тот в виду под словами «всё прояснится». Прояснилось... И значит, опять «будьте мудры, как змии, и просты, как голуби». И значит, опять надо готовить почестья, поминки, поклонное...

   — А что же патриарх Каллист? Согласился короновать?

   — Нет. Твёрд владыка! Снял патриаршее облачение и ушёл. Говорят, в монастырь себя заточил.

   — Кто же вместо него?

   — Филофей Коккин. Собор патриарший уже утвердил его. Надолго ли, не знай...

   — Стало быть, теперь Матвей, малый сын Иоанна Кантакузина, стал императором? — не мог прийти в себя Алексий.

   — Говорю же! — рассердился служка. — Править всё одно отец его будет. Покуда...

Алексий был озадачен. К тому, что на Руси, в Литве, в Орде ведётся грызня за власть с подкупами, предательством, вероломством, он привык, принимал как неизбежное, но чтобы здесь, в колыбели православия!.. Пожалуй, здесь ещё изощрённее, коварнее. Горечь и невольное осуждение не оставляли владыку всё время обратного пути.

Утром второго дня плавания море начало разыгрываться. Пошёл накат волн, порывистый ветер срывал с них верхушки и сыпал на палубу жемчужную пыль, резко запахло солёной влагой, чайки потянулись в обратную сторону, к берегу. Судно сначала покачивалось чуть приметно, но скоро нос его стал зарываться в волны, вода загуляла по палубе. Корабельщики сняли паруса. Неожиданно высокая и крутая волна взняла судно на гребень, затем резко обрушила его вниз, так что корма задралась, а гребцы стали загребать вёслами лишь воздух.

Алексий спустился в свою каморку. От резкого бокового удара волны судно тряхнуло так, что с переборки сорвалась икона Спаса, которую Алексий купил у греческих изографов и повесил на время путешествия. Он сумел подхватить её на лету, благоговейно поцеловал и уже не стал прикреплять снова на переборку, держал в руках, любуясь ею и тихо радуясь. Он много приобрёл в Константинополе церковной утвари и образов, всё отправил уже в Москву, но эта икона была особенно по сердцу ему, и он оставил её при себе: оплечный Спас в голубом хитоне.

Море ещё несколько раз встряхнуло судно, потом как будто залегло, так что греки-корабельщики посчитали возможным снова поднять паруса.

Алексий достал из ларца одно из соборных Деяний, написанное 30 июня 1354 года, отыскал взглядом строки, на которые обратил внимание ещё при оглашении на Соборе: «Хотя подобное дело совершенно необычно и небезопасно для церкви, однако ради достоверных и похвальных свидетельств об Алексии и ради добродетельной и богоугодной его жизни, мы судили этому быть, но это относительно только кира Алексия и отнюдь не дозволяем и не допускаем, чтобы на будущее время сделался архиереем русским кто-нибудь другой устремившийся сюда оттуда: из клириков сего богопрославленного, боговозвеличенного и благоденствующего Константинополя должны быть поставляемы митрополиты русские».

Вот ведь как: необычно и небезопасно для Церкви... Отчего бы это? Нешто недостойно несли архипастырское служение коренные русские митрополиты Кирилл и святой Пётр[34]? И спрашивать нечего — эти владыки больше любого греческого ставленника принесли добра Русской Церкви...

При первом же знакомстве с новым патриархом Филофеем Алексий понял, что ему сейчас более, нежели когда-либо прежде, надо быть простым, как голубь, и по-змеиному мудрым. Новый патриарх ничего не обещал, но и не отказывал, смотрел ласково и поощряюще своими пепельно-серыми глазами, но был непроницаемо замкнут. Подношения ценил, но желал их получать постоянно, перед каждой новой встречей, о чём догадывался Алексий по его настойчивым сетованиям на скудноту патриаршей казны. Но общение с Филофеем неизменно радовало Алексия, и он дорожил каждой возможностью побеседовать с ним. Был новый патриарх глубоко просвещённым и имел негаснущее внимание ко всему происходящему в православном мире. Услышав, что в глухих радонежских лесах поселился отшельником истинный подвижник православной веры Сергий, патриарх отложил все дела и попросил Алексия рассказать о нём сколь можно подробнее, а затем почёл нужным написать грамотку, в которой благословлял подвижника и советовал ввести в монастыре общежительный устав по образцу византийских киновий.

Вслед за этим удалось Алексию добиться от Филофея причисления к лику святых троих литовцев, умерщвлённых Ольгердом в 1347 году за приверженность православию.

Что и говорить, небесполезны были затянувшиеся бдения с патриархом. Хоть много, очень много пришлось извести русского серебра и рухляди, но дело стоило того, получена была сильная поддержка против врагов Русской Церкви, против угроз со стороны Литвы, Твери, Новгорода.

Появился вдруг ещё один, новый соискатель на русскую митрополию — рябой, рыжий и весёлый болтун именем Роман, ставленник тверских князей и состоящего теперь с ними в родстве Ольгерда Литовского. «Ишь, тверяне, никак не угомонятся, так и сеют тихие которы», — думал Алексий, слушая прибывшего словоохотливого претендента-епископа. Осторожности, с коей следует вести себя в Царьграде, тот не был научен. Кто бы его научил-то, опытный да знающий? Это покойный владыка Феогност всё знал, умел и неожиданности предвидеть, и средства найти к устранению оных. Проведя подле него почти всю жизнь, Алексий многое постиг в обиходе и поведении: главное, бесстрастие наружное, в основе которого умение властвовать собой, умение проницать людей окружающих, осмотрительность не только в поступках, но и в речах — где силу и право показать, а где приличествует тонко смолчать, дабы сан не уронить в мелкоте свар и противостояний. Роман же, честию великой и надеждой распалённый, нёс, что след и что не след, и, сам того не желая, помог Алексию, и новая тяжба за митрополичий стол даже и не возникла, а решилась сама собою. Слетело у Романа с языка важное известие, что Иван Иванович утверждён Ордою на великое княжение. Сердце у Алексия радостно встукнуло при этих словах. С Ордой в Константинополе считались, как и во всём мире.

   — Теперь можно решать и твоё дело, кир Алексий, сказал Филофей.

Но тёк день за днём, а о постановлении патриаршего Собора опять речи не было. А тут ещё слухи по городу стали расползаться, будто императором всё-таки станет скоро Иоанн Палеолог, а Филофею придётся пуститься в бега за то, что Матвея Кантакузина короновал. Словом, всё по новой начиналось.

Алексий решил, хоть и с опозданием, действовать решительно и настойчиво. Запросил из Москвы у великого князя Ивана Ивановича серебра, а в ожидании его взял у купцов под расписку большую сумму денег и внёс их на нужды патриархии, особо оговорив, что ещё внесёт на ремонт восточной апсиды собора Святой Софии.

Щедрость его получила немедленное признание. Искательство суетливого Романа было отвергнуто, Алексию вручили наконец столь чаемое Соборное Деяние о возведении его в митрополиты всея Руси.

После заседания Собора, покинув патриаршие палаты, Алексий решил прогуляться по городу в одиночестве, чтобы успокоиться, утишить волнение сердца. Остановился возле дворца с названием Львиная Пасть на площади, которую именовали Игрищем Императора. Это был тот самый ипподром, где император бился об заклад с императрицей на ристалищах конских всадников. В тот день кроме августейших особ там было много и простолюдинов — для них на полыхающих жаровнях готовились душистые кушанья. Уловив лакомый аромат, Алексий почувствовал сильный голод и впервые за весь год пребывания в Константинополе разговелся, не заботясь о мере съеденного. Сладкие греческие овощи и печёную рыбу запивал гранатовым соком, выбрал самые крупные гроздья синего и белого винограда. Всё было вкусно, всё было славно, а в голове одно слово билось: домой, домой, домой!

2

Наконец-то установился полный покой на море. Ни дребезжания переборок, ни глухих ударов волн по деревянным бортам, и свеча горит ровно, не колыхнувшись, словно в монастырской келии сидишь, а не в судовой каморе.

Алексий вышел на палубу, с наслаждением вдохнул солёный воздух и увидел, что из трюмов высыпали все его попутчики: почти три десятка русичей, сопровождавшие его из Москвы, и незнакомые путешественники — греческие мужи и жёнки.

Холщовые просмолённые паруса бессильно обвисли, но судно продвигалось вперёд ходко от слаженных гребков вёсельников, впереди расстилалась неоглядная морская ширь, ни складочки, ни пенного барашка на поверхности изумрудно-оливкового лона.

   — Глянь-ка, Михайла, никак туман? — услышал Алексий голос боярина Коробьина.

   — Да ты что, солнце, вишь, какое ярое, любой туман сгонит!

Однако и Алексий, чьи глаза к старости стали лишь дальнозорче, разглядел впереди туманное скопление, которое ширилось и расползалось по окоёму. И солнце, хотя продолжало высвечивать бликами воду, утратило слепящую яркость.

Старший корабельщик, с которым Алексий уряжался о цене перед отходом из бухты, подошёл и срывающимся голосом попросил:

   — Владыка, молись за всех нас! Буря идёт!

Алексий не успел ни удивиться, ни переспросить, как с резким хлопком безжизненно висевший парус наполнился ветром и начал валить судно набок. Корабельщики забегали, споро скатали паруса, закрепили их на палубе. Сделали они это в самое время, тут же невесть откуда взявшаяся волна накрыла судёнышко, никто из стоявших на палубе не смог удержаться на ногах. Алексий успел только вцепиться в медный поручень и, хватаясь за него, спустился в свою камору. Увидел в последний миг, что по палубе катается медный кувшин и два грека пытаются поймать его, однако тот как живой увёртывается. Плеснула новая волна и унесла кувшин за борт. «Могло бы и меня смыть, как кувшин, в пучину вод», — подумал Алексий с усмешкой, ещё не чуя настоящего бедствия.

Хоть и плоховато судёнышко, но греки, по всему видно, мореходы опытные: сосредоточенны, на смуглых лицах ни тени страха или растерянности.

   — Готовьте топоры! — велел старшой. — Руби мачту!

Торопливый перестук топоров, мачта заскрипела, покачнулась.

   — Берегись!

Мачта накренилась в другую сторону и рухнула за борт.

Алексий встал перед образом Спаса, радуясь, что опора у него под ногами прочная, потому что камора его расположена в самом лучшем месте судна — на носу и строго посредине днища.

   — О, еже милостиву, благоуветливу и благоприменительну быти к рабам Своим нами ныне молящимся, и простив им все согрешения, вольные и невольные, и благословити водное путешествие их, Господи... — молился он вслух, но голос его тонул в шуме ветра и плеске волн.

Слышались вопли и мольбы сопутников, находившихся за тонкими переборками в соседних помещениях:

   — Ну и ветрище! А тучи-то! Какая жуть!

   — Это не тучи, а прямо стадо бешеных волков!

   — Или табун кабанов, вепрей диких!

   — И холодом могильным понесло.

   — Да, да! Просто ужас, какой холодище!

   — Господи, заступи, спаси, помилуй!

   — А волны-то, волны... Того и гляди раздавят нас!

   — И дух какой-то затхлый пошёл... Нешто из нутра морского? Абытрупов гниющих дух.

   — Ага, из преисподней абы...

   — Смотрите, смотрите, видите? Какое огромное и лохматое нечто, и чёрное такое? На нас прямо валится?

   — Верно: лохматое чудище некое.

   — Так что же это? Туча такая?

   — Не похоже...

   — Абы гора обрушивается...

   — Боже, уж не последние ли дни наступают? Заступи, Боже, сохрани и спаси!

   — Темень непроглядная...

   — Дух тяжёлый, не продохнуть.

   — Кажется, вечный мрак и солнца не было николи.

   — И не будет! Глянь-ка, какая буря! Кромешная буря!

Восклицания испуганных стихией людей слышны были всё слабее и слабее, их подавлял усилившийся рёв и гром волн, которые обрушивали страшные удары то в правый, то в левый борт, сваливали судёнышко набок и держали в таком положении, кажется, целую вечность. Но опытные мореплаватели умудрялись удерживать судно носом на волну, оно ныряло, зарывалось в воду, взлетало вверх на высоченный гребень, а потом скользило вниз на дно морского ущелья, чтобы вновь начать восхождение. Новый водный вал казался ещё более могучим, он шёл с устрашающим гулом, который рождался в его белоснежных рвущихся гребнях, казалось, он уж непременно разобьёт судёнышко в щепки. Но оно держалось, потоки воды скатывались обратно в море, деревянная крутобокая посудина вползала на серо-зелёную гору, застывала на вершине, затем опять обрывалась вниз, а сверху шли новые горы воды.

Страх стал проходить, появилась надежда, что судно так вот и будет благополучно взлетать на идущие чередой огромные волны, будет проскальзывать сквозь их ревущие громады.

Два иподьякона спустились к Алексию:

   — Благослови, владыка, с тобой быти...

Их привело, конечно, беспокойство за митрополита, но как удалось им проскочить с кормы по вздыбленной и залитой водой палубе?

Они встали с двух сторон, рассчитывая удерживать и оберегать владыку, но были они хоть и молоды, но явно не богатыри, к тому же изнурённые начавшимся две недели назад Успенским постом. Освирепевшее море то со стоном, то с визгом и воем продолжало сотрясать судно. Очередной вал накрыл палубу и разбил дверь носовой надстройки, куда сразу же хлынула вода. Частый топот ног по палубе — бояре Коробьин и Щербатый скатились по ступеням в камору:

   — Беда, владыка!

   — На Господа одного осталось уповать!

   — Мы и так молимся бесперечь.

   — Шибче надо. Беда, владыка, нешуточная.

   — Господи, защити нас немощных!

   — Волна косая в перо руля ударила! — задыхаясь, кричали бояре. — Руль-от деревянный, а дерево старое, уставшее.

   — Устаёт железо, а дерево гниёт и трухлявит.

   — О чём вы, бояре? Время ли сейчас спорить? — перебил их Алексий. — Что там произошло-то?

   — Сломалось, владыка, перо, управление мы потеряли. Несёт неведомо как и неведомо куда.

   — Куда бы ни отнесло, лишь бы не на дно, — крестились иподьяконы. — Как жить-то хочется, ба-атюшки, Владычица Небесная, воззри на погибающих!

Судёнышко обречённо моталось на волнах, то взлетая, то ныряя в пучину. Иногда оно, зажатое со всех сторон, попадало в кольцо волн, наступала тишина, которая пугала ещё сильнее: неужто на дно пошли? Но нет, снова вскидывает наверх, смертная тоска на миг отпускает сердце, зарождается надежда на счастливый исход. Очередной вал накатил, кромешная тьма наступила. Ушла гигантская волна, но темно по-прежнему... Всё?.. Нет, это сразу же придавила другая тысячепудовая гора.

   — Никак бортом развернуло?

   — Как бы вверх исподним брусом не поставило!

   — Господи, спаси и сохрани!

   — Нет, не вверх дном, развиднелось.

Через тусклое стекло судового оконца начал просматриваться зеленоватый свет. Алексий снова увидел перед собой икону Спаса, узрел волю, силу и повеление очей Его. «Живи! — как бы говорили они. — Молись, надейся». Суровое напряжение святого лика вдруг такую вскрыло глубину страдающего терпения, что Алексий взгляда не мог отвести, он уцепился глазами за Отца, летя в пропасть небытия, он, как дитя, молил о любви Его, зная, что лишь этой любовью могут быть они спасены. Гудящие удары перемешались с мужскими рыданиями, коих никто теперь не стыдился, не хватало воздуху, отчаяние оледенило и сковало члены, солёная морось забивала глотку.

   — Спас, к Тебе взываю! — крикнул Алексий в страдающие расширенные глаза. — Внемли чадам Твоим! — И вдруг ощутил пустоту последнего спокойствия, премирную тишину смерти. Он больше ничего не слышал, окружающее перестало существовать для него — только точки света в зрачках Спасовых держали его, подвешенного на невидимой нити. Случилось что-то неожиданное — судно забилось в судорогах, словно разваливалось на части. Вода просачивалась всё обильнее, от неё веяло донным холодом и смертной тоской. Алексий продолжал молитву, сам того не зная, что голос его по-прежнему ровный, внятный, без признаков растерянности и обречённости.

Наконец по несильным и частым толчкам поняли — судно либо село на мель, либо его подогнало к берегу, а это могло означать спасение.

Судёнышко беспомощно лежало на боку. Путешествующим повезло — море выбросило их на песчаное отлогое место, а не ударило о соседние отвесные скалы. Буря ещё ревела, но прежнюю ярость уже утратила, волны хлестали измождённое судно, обдавая острыми брызгами карабкавшихся из его нутра людей.

Все еле передвигали ноги. Обнажив головы, счастливо крестились. А совсем измученные качкой и потерявшие силы ступали на берег и падали безжизненно на песок. Иные — в кровоподтёках, даже с открытыми ранами. Были и такие, что, выбравшись на берег, говорили нечто несуразное, смотрели тупо, непонимающе. Но в основном все лишь промокли да посинели от холода. Поразительно, но никого не смыло за борт!

Алексий вышел на берег, поддерживаемый боярами, и, только встав на земную твердь, увидел, что руки у него в ссадинах, широкая ряса так промокла, что не отлипала от тела.

Непрерывающийся морской гул, свист ветра, низкие чёрные тучи мчатся с огромной скоростью, окоём по-прежнему затянут серой мглой так, что не отличить берега от воды или от неба. Но под ногами — твердь!

— Вчера что же — Успение было?

   — Да. Вот так праздник!

   — Однако живы, и Успение — не смерть для христианина.

Алексий обтёр орошённый солёной влагой, мокрый образ Спаса, коснулся губами его, опустился на колени:

   — Обет даю в благодарность спасения нашего поставить в Москве храм святой во имя Спаса и монастырь при нём. И место для него я вижу — будто шепнул кто! — там, где Яуза в Москву-реку впадает, там поблизости в овраге ручеёк имеется маленький. Там поставлю во имя Твоё, Господи, милостивец наш!

Слёзы счастья текли по осолоневшим щекам путешественников и высыхали на ветру.

Небо было по-прежнему в чёрных тучах, на море мрак и устрашающий рёв, но весь этот ужас был лишь для кого-то, кто ещё бедствовал в море.

В прорехах лохматых туч прорезался солнечный луч.

   — Солнце! — вскричали все вразнобой. — А ведь могло бы и не показаться, по грехам нашим...

3

Они вернулись домой осенью, и грустное зрелище предстало им. Ещё когда переправлялись через Оку, узнали от встречных купцов, что в Москве случился пожар. Встревожились, но прикинули: горит деревянная Москва, почитай, каждые три-четыре года, жители научились и вовремя гасить загорание — от молнии, от неосторожного обращения с огнём, от злодеем пущенного «красного петуха», — и вновь отстраивать дома быстро и уж лучше прежних. Случались в истории города пожары прямо-таки истребительные, Алексий сам видел многие, а о более ранних читал в монастырском пергаментном свёртке. Летописцы старательно подсчитывали число сгоревших церквей, количество погибших от огня людей и скота, но нынче Прокоше только-то и осталось вывести дрожащей рукой кратко: «Погоре город Москва. Кремль весь».

Зная о случившемся бедствии, Алексий не уведомил о своём прибытии, потому, против обыкновения, никто не встречал нового митрополита, не трезвонили колокола ни на подъезде к городу, ни в самом Кремле.

Сторожа у кремлёвских ворот стояла, как всегда, но что стерегла она?

Первое, что бросилось в глаза Алексию в слабом свете закатного солнца, — огромная головня, в которую превратилась самая первая в Москве церковь Иоанна Предтечи. Неподалёку от неё, подле звонниц на столбах, должен был находиться митрополичий двор, выше по Боровицкому спуску — каменная церковь Спаса, потом дворец князя, за ним Успенский собор, чуть правее — Иоанн Лествичник.

Он велел вознице остановиться, вышел из чёрного кожаного возка и пошёл вверх пешком в сопровождении своих бояр. Столбы звонницы обгорели, колокола обрушились на землю: один был цел, у второго откололся кусок подола, третий оплавился, видно попав в самый жар. Митрополичий двор с поварней и конюшней сгорел дотла.

Резной позолоченный гребень великокняжеского терема раньше вздымался едва ли не выше всех каменных соборов, а теперь осталось лишь нижнее жильё. У стоявшего рядом дома Протасия, как по привычке называли дом Вельяминовых, провалилась железная кровля, обгорел один угол, полопались слюдяные окна, глядевшие сейчас мёртвыми глазницами, но сам дом уцелел, хотя и был, наверное, непригоден для обитания. Следующий, тоже богатый дом великого боярина Ивана Акинфыча сгорел до основания. И от жилья братьев Бяконтовых остались лишь дубовые заводные плахи — их уж очистили от пепла и гари, сложили стопой, готовясь к новому строительству.

В кучи обугленных брёвен, сгоревшего тряпья и спёкшихся в коробьях зёрен пшеницы и других съестных припасов превратились дворы всех великих бояр, стоявшие один за другим вплоть до угловой круглой без ворот башни. На Подоле кое-где среди пожарищ уцелели отдельные постройки служилых людей и ремесленников, крытые тёсом, гонтом или соломой, но и в них не было признаков жизни.

Тишина стояла столь полная, что Алексий услышал, как пролетают в вышине гуси — чуть поскрипывают их маховые перья, изредка птицы перекликаются, спокойно и деловито. Алексий запрокинул голову, придерживая рукой белый митрополичий клобук. На юг летят, может быть, прямо в Царьград. Гуси вдруг громко загалдели, огромный ровный клин сломался, птицы стали перестраиваться, иные снижались, другие взмывали вверх. Нешто и они не узнавали Кремля после пожара, а может, посчитали, что сбились с пути... Потом враз смолкли, дружно потянулись вверх и начали умело восстанавливать строй. Алексий проводил их взглядом до Воробьёвых гор, а после этого обратил внимание, что над почерневшими остовами каменных храмов Кремля не вьются привычно галки, не воркуют голуби.

Огонь не пощадил даже сад в великокняжеском дворе. Яблони превратились в чёрные скелеты, втоптаны оказались в землю кусты малины и смородины. Под ногами — сварившиеся перья лука и чеснока, ботва моркови и репы, запёкшиеся тыквы.

Алексий велел заворачивать шестерик и ехать в Богоявленский монастырь. Там, видно, уже как-то прознали о его прибытии. Весь церковный клир и монахи высыпали на двор во главе с епископом Афанасием, которому Алексий поручал дела митрополии на время своего отсутствия.

После краткого молитвословия прошли в трапезную.

Со дня пожара в Кремле прошло две седмицы, но очевидцы его ещё не могли освободиться от того ужаса, который пережили. По рассказам Афанасия, монастырского чёрного духовенства и белых священников, перебравшихся в уцелевшую от огня обитель для временного проживания, Алексий легко смог представить себе произошедшее. Как вспыхнул среди бела дня огонь на хозяйственном дворе, как переметнулся на жилые постройки, как при усилившемся ветре начали летать по Кремлю «красные галки», а затем и целые горящие брёвна переносились за десять, а то и за двадцать дворов. Треск яростного пламени, крики обезумевших людей и животных, колокольный набат во всех церквах и монастырях — всё это до боли знакомо.

   — Что удивительно, огонь не всё подряд сничтожал, а перекидывался через два-три двора, а потом вдруг возвращался назад, кругами ходил, дом Вельяминовых два, не то и три раза обогнул, — рассказывал епископ Афанасий и как-то по-особенному, с неким скрытым значением заглядывал в глаза Алексию.

   — Вельяминовы — люди радетельные, впрок воды в бочках и кадках имели, — вставил торопливо игумен. — И метлы у них были под рукой, как шёл к ним огонь, они метлы купали в воде и брызгали, гасили жар.

   — А куда же все поразъехались? — спросил Алексий. — Великий князь где?

   — Иван Иванович с семьёй за речкой Пресней поселился, на Трёх горах с большим двором. Великие бояре на усадьбах в ближнем Подмосковье, — ответил Афанасий, после недолгой заминки добавил: — А в доме Протасия всё одно жить не можно, сничтожать его всё одно придётся.

   — Привыкать ли! Новый дом Вельяминовы возведут на этом месте ещё богаче прежнего, — отозвался Алексий, но епископ опять вскинул на него взгляд со скрытым значением, словно знал что-то особенное, но вымолвить не решался. — Так где же сейчас обретается тысяцкий?

   — Тысяцкий?.. В селе Сущёве...

   — Как это? Сущёво покойный Семён Иванович отобрал у Хвоста и передал своему брату Ивану!

На прямой вопрос требовался прямой ответ, епископ Афанасий тяжко вздохнул, решился:

   — Насамовольничал тут без тебя новый великий князь. Взял и отнял у Василия Вельяминова тысяцкое, отдал обратно Алексею Петровичу Хвосту. И все его волости возвернул, и Сущёво тоже.

Новость эта была для Алексия не менее жгучей, чем подробности пожара. Род Вельяминовых главенствовал среди бояр в Москве со времён князя Данилы, больше полстолетия. Казалось незыблемым, что тысяцкое так и будет переходить по наследству от отца к сыну. И ведь Иван Иванович дал клятву николи не возвращать в Москву Босоволокова-Хвоста.

   — Да как же он смел нарушить волю покойного старшего брата?

Афанасий потупился:

   — Уволь, владыка!.. Ты уж сам попытай великого князя.

   — А что же новое-то строительство в Кремле задерживается? — сменил разговор Алексий. — Я заехал в Кремль, а там будто только вчера горело?

И опять насупился безответный Афанасий:

   — С серебром плохо в княжестве...

Последний, третий запрос серебра для Константинополя был для Москвы и её великого князя разорительным, это знал Алексий слишком хорошо. Знал об этом, вне всякого сомнения, и епископ Афанасий, и все на Москве. Убеждая императоров и патриархов, что Русь богата и щедра, понимал Алексий, как трудно приращивал богатства Иван Данилович Калита, как ревностно оберегал добро Семён Иванович — столь ревностно, что завещал свою отчину жене, а не новому великому князю, родному брату.

   — А Марья Александровна что, сама всем ей оставленным володеет или как? — спросил, тая в душе надежду, что, раз нету сына-наследника, она отказалась в пользу Ивана Ивановича от трети Москвы, Коломны и Можайска.

   — Сама, сама, — разрушил его чаяния Афанасий, и по голосу епископа нельзя было понять, осуждает он или одобряет вдовую княгиню. Лёгкое шевеление прошлось среди сидевших за столом, игумен ворохнулся резче всех, отважился сообщить:

   — Брат её Всеволод приезжал... Гостевать ли, за подмогой ли...

Окончательно ясно стало Алексию, что предстоит ему начинать в Москве архипастырское служение в условиях не менее тяжёлых, чем те, которые преодолел он в Константинополе, добиваясь митрополичьего сана.

Предыдущая главаГлава 11 из 24Следующая глава