обрав в себя воды ста рек и речушек, Волга у Твери течёт стремительно и бурно. Едва вышла тяжёлая с прямыми бортами ладья из устья речки Тьмаки на волжскую стремнину, как мощный поток увлёк и завертел её. Вёсельники и кормчий, с трудом работая вёслами, выровняли неуклюжую и громоздкую лодку, которую несло неудержимо.
Тверской великий князь Константин Михайлович и его брат Василий сидели вдвоём на деревянном помосте в носовой части. Прислушиваясь, как журчит под осмолённым днищем вода, Константин Михайлович произнёс задумчиво:
— Поверить не могу, что при этаком течении встречный ветер поволок ладьи вспять. Иль в самом деле Небо предостерегало Александра?
Василий промолчал. До сих пор избегали они вспоминать вслух о гибели в Орде Александра с сыном Фёдором. До сих пор боль колотила их сердца.
Константин Михайлович вдруг поперхнулся, попытался подавить судорожные выдыхания, но они становились всё надрывнее, на впалых жёлтых щеках его проступили розовые пятна, лоб покрылся испариной. Он перегнулся через высокий борт, вцепившись в него прозрачными костяными пальцами, выхаркнул мокроту. Проследил, как кровяной сгусток, растворяясь в воде, уплыл за корму, сказал, бодрясь:
— Кашляй век — греха в том нет.
Смертельный недуг его не был тайной ни для кого в семье. Знал и Василий, что дни брата сочтены, но не знал, чем помочь и как утешить его.
— Давай-ка привал устроим, заморился я от качки, — устало сказал Константин Михайлович.
Василий хотел возразить, что никакой качки нет, но вовремя прикусил язык, велел кормчему править на песчаную косу. Ладья с шорохом вползла на отмель, прочно легла на неё брюхом. Гребцы попрыгали на берег, перекинули на борт сходни для великого князя.
Василий с жалостью смотрел, как неуверенно сходит брат на тонких своих ногах, трудно, казалось, было поверить, что в молодости был он очень высоким и телесно крепким, так измочалила, присутулила и осадила к земле его застарелая болезнь. Очень любил он раньше верховую езду, а нынче вот отказался ехать к Василию в Кашинский удел на конях, решил, что водой хоть и дольше, но спокойнее. Однако и в широкой ладье его укачало.
Вдоль берега Волги в этих местах тянутся на несколько вёрст озера и моховые кочкарные болота, поросшие росянкой, стрелолистом, осоками, камышом. Бояре отыскали среди прикрытых россыпями клюквы и брусники мшарников сухую поляну с сенью от корявых берёзок и жалкой поросли сосняка, расстелили ковёр, а поодаль разложили костёр, чтобы и уху стреляжью сварить, и несметные рои комаров разогнать.
Отплыли совсем недалеко. С того места, где остановились для привала, ещё хорошо видна была Тверь: над рублеными зубчатыми стенами поднимались к небу островерхие башни, за ними — княжеский терем, собор с большой главой и маленькими шеломчиками приделов. Рядом — крытая лемехом деревянная звонница. Напротив, в устье Тверцы, — старый монастырь Отрок.
Братья поднялись на береговой откос и сели, глядя на родной город, думая каждый о своём. Василий ломал голову, чего это ради Константин решился пуститься в столь нелёгкую для него поездку, а тот размышлял, как половчее объявить брату о своих намерениях.
— Ты знаешь, Вася, — начал он, наконец, — сколь люто ненавижу я московское Данилово отродье.
— Ну, Данила-то, говорят, был кроток, ровно голубь.
— Я не про Данилу, а про отродье его. — В голосе Константина прослушивалось глухое раздражение, и Василий решил по возможности брату не перечить и не сердить его вопросами. — Надо ли объяснять тебе почему?
— Чего тут объяснять!..
Кто в многочисленной их княжеской семье не знал, сколь много несчастий принесла Москва! Но из всех оставшихся в живых Константину доля выпала самая тяжёлая. Немного больше четырёх десятков лет он пожил, а поколотился по белу свету столько, что в полную меру горе спознал: отроком был у татар в заложниках, испытал муки плена и смертельной опасности, когда казнили в Орде их отца. И хоть дал Узбек ярлык на великое тверское княжение, покоя не было, унижения и притеснения продолжались. Вернулся из изгнания старший брат Александр, пришлось безропотно уступить ему престол в разорённом городе. Убили Александра — опять пожаловали княжением. В то время как соседи укреплялись, Тверская земля дробилась на всё более мелкие уделы, а Константин, хоть и величался великим князем, не имел права передавать свою отчину по наследству не только без ведома Орды, но и без благословения Москвы. За семь лет страхов и забот он вовсе пал духом и зачах — немочь точила его всё мучительнее и неотвратимее.
— Скажи, что сделать я для тебя могу? Я на всё готов, — пообещал Василий, скрывая жалость.
Брат словно ждал этих слов, как-то сразу распрямился, выпятил по-птичьи узкую грудь, но тут же опять закашлялся, свёл плечи, прошелестел:
— Скажу, кхе-кхе... Скажу.
Пенная бахрома прибоя, чавкая, билась внизу, вскрикивали чайки, потрескивали сучья костра. Дым вползал на откос. Отмахивая его пахучие клочья, Константин пытался отдышаться, непросто было ему это.
— Хорошо тут, на взлобке, сухо... и песочек чистый да тёпленький... Я ведь о чём, Вася? Если бы мы тогда с Александром все поехали к Узбеку, глядишь, спор в нашу пользу решился бы, а не в московскую...
— Ну, что про то вспоминать, брат? Ведь не вернёшь! Зачем сызнова терзаешься?
— А может, ещё не поздно?
— Н-не знаю, — протянул Василий нерешительно. — Наверно, пора нам, тверским, все надежды оставить навсегда.
— И ты смиришься? Такой молодой, здоровый? Ведь Калита чем взял? Он всех своих щенков привёз: мол, гляди, царь, мы тута в полной твоей власти! A-а?.. Так почему бы нам не попробовать так же поступить? Почему не попробовать всё возвернуть? Кто сказал, что сроки упущены? Кто их устанавливал?
Василий смотрел на него с сомнением.
— Только надо оглядчивым быть да расторопным. Не веришь мне? — пытал Константин, принуждая к ответу.
— Верить-то верю, да ведь ты и сам говорил, что Даниловичи пенку с грязи снимают, из блохи голенища кроят.
— А что? Верно! Хищные и скаредные, а я их хитростью превзойду. Калита на нас наговаривал, клеветы разные хану нёс, а я половчее слово нашёл, есть у меня, что сказать Джанибеку.
— Да ну? — невольно вырвалось у Василия. — И что скажешь? Слова, брат, они и есть слова.
— Сам знаю!
Василий едва скрывал удивление: Константин уже забыл, как отговаривал несчастного Александра ехать в Орду с сыном, как сам сказался больным. Откуда теперь в нём взыграло честолюбие храброе при таком-то измождении? Или перед смертью перестал татар бояться? Иль на прощанье хочет чем ничем Даниловичей уесть и сколь возможно им навредить? Но всё это мщение слабого, понимал Василий. Он с детства привык чувствовать любовь брата, его заботу обо всём тверском роде с княжескими вдовами и сиротами. Кряхтел, да тащил свой крест. И что вдруг теперь с ним произошло? Иль униженность долгая сама собою мятеж исторгает?
— Сомневаешься? Напрасно. — Константин незаметно наблюдал за братом, раздумывая, можно ли полностью довериться иль только приоткрыть тайну замыслов своих. — Не видишь рази, как Ольгерд широко шагает? Того и гляди зацапает и Брянск и Смоленск, Сёмка Московский рот разевает, вот-вот проворонит татарские улусы. — На последних двух словах Константин многозначительное ударение сделал. — Ещё не разумеешь? Тогда слушай. Для начала надобно серебра и рухляди преизбыточно накопить. В этом деле допрежь всего на тебя рассчитываю.
— Дань ордынскую я внёс, — заторопился Василий.
— Дань твоя — капля в Волге. Надо вдвое, втрое, вчетверо больше.
— Да откуда же взять-то, скуден мой удел, сам ведаешь! — уже начал щетиниться Василий.
Константин погрустнел, сказал разочарованно:
— Ну вот, а баял, на всё для тебя готов. — Голос его снизился почти до шёпота, то ли Константин горло оберегал, то ли остерегался посторонних ушей. Начал новый заход издалека: — Слышал, что Семён Московский сватает княжну Евпраксию, дочь князя смоленского?
— Только слава, что князь... Наместником у Москвы служит в Волоке.
— Да, управляет Волоком Ламским, но не в этом дело... А дело в Сёмке злохитренном. Ещё плачи поминальные не стихли по прежней жене, а уж он сызнова женихаться надумал. Зачем, как мыслишь?
— Чего тут мыслить, дело мужское...
— Э-э, у кобеля и мысли кобелиные. — Константин Михайлович махнул рукой презрительно. — Ну, как тебе втолковать? Хочет скорее наследника заиметь, вот зачем! Не хочет стол братьям отдавать, думает, как сам от отца получил, так и своему сыну передаст. Да он и не скрывает этого, Гордый-то наш.
— А нам-то что?
— Экий ты недогадливый! Глядя на Сёмку, и наш племянничек Всеволод уж не захочет в своём Холме сидеть, замыслит меня со стола спихнуть, чтобы самому на него вскарабкаться, как наследник законный, как сын Александров, а я, дескать, временно только, по его малолетству ханом посажон. По нашим же русским обычаям, что от пращуров идут, власть должна наследоваться по лествичному праву. Я сейчас выше всех по возрастной княжеской лестнице, а за мной ты подымаешься.
Василий возразил, неуверенно, на пробу:
— Да от отца к сыну-то вроде бы ловчее... Путаницы меньше, а то ведь споры возникают, мол, я всех старше, нет, я... Опять же переезды. Вот хоть меня взять. Привык я к Кашину, а доведётся... — Василий опасливо покосился на брата, торопливо добавил: — Ну, это я так, наугад сказал, для прикиду...
— Экий ты простец! Иль притворяешься? Да ладно уж, чего тут чиниться. Сам знаю, что говорю тебе, на санях сидя.
— Ну, что ты, что ты, брат! — горячо, пожалуй, даже чересчур горячо, запротивился Василий.
Константин с видимым усилием подавил зарождающуюся в горле перхоту:
— Вот потому, что на санях сижу, я и прямодушен с тобой. Потому прошу серебра сверх меры, что всё оно тебе же одному и останется, ради тебя...
— А твои сыновья? — с опаской и настороженностью спросил Василий. — Они ведь тоже Даниловичи по матери, Калита — прадед им.
— Кто их допустит когда до власти! Так и будут сидеть в Клину, в своём уделе. Несмышлёныши ещё...
— Дак подрастут, чать?
Ещё раз с клёканьем и бульканьем надрывно отплевавшись и утишив дыхание, Константин спросил, страдальчески морщась:
— Понял ли ты меня?
Василий еле приметно кивнул, не смея поднять глаза на брата.
Константин хоть и вспоминал слова пращура Мономаха про похоронные сани, однако же намерения таил предерзостные. В его жизни было немало событий, оставивших в сердце кровоточащую, незаживающую рану. Одно из них — то унижение, которое испытал он, когда после казни Александра московские бояре и вооружённые кмети явились по приказу Калиты в Тверь словно в свою вотчину, чтобы забрать гордость и славу города — вечевой благовестник со Спасского собора. Когда вскарабкались московляне на звонницу и начали рубить вервия, на которых подвешен был колокол за уши, поднялся в городе горестный вой и воинственные крики. Но в этот раз стенаниями да плачем всё и ограничилось. А ведь не кобылу отнимали — церковный кампан, Божий глас! К тому же пришлось Константину Михайловичу, слёзы сдерживая, даже и убеждать подданных своих в необходимости изъявлять полную покорность. Все эти годы он не просто вспоминал тот несчастный осенний день, но снова и снова переживал то, что было, прошло, но не поросло быльём. О-о, сколь много раз грезил он во сне, в горячке или наяву, как въезжает верхом в Московский Кремль и властно велит Даниловичам возвернуть тверской благовестник на место, и каждый раз испытывал злобу от сознания, что не суждено воплотиться его видениям, что бессилен он отомстить московлянам, так же как и ордынцам, за смерть отца, брата, племянника, за всё принесённое ими на Тверскую землю горе.
Зияющая пустота звонницы, на которой вместо медноголосого вестовщика висело чугунное било, служила каждодневным укором, когда шёл он к обедне или к всенощной.
Калики перехожие, возвращавшиеся из Иерусалима в Псков, рассказали, что в Москве великий князь Симеон Гордый отлил три больших колокола и два малых. А что, если попросить Сёмку вернуть тверской вечевик? Хоть какие-никакие остатки совести у отпрыска Калиты имеются?.. Как же, затем и брали, чтобы отдавать! Но ведь если Сёмка смог, то и я хоть на один-то кампан могу наскрести серебра? А ещё лучше такой колокол отлить, чтобы его звон в Москве слышали!..
Созвал боярский совет, затем ещё и общегородское вече. Что тут поднялось! Ликовали и радовались, будто новый вестовщик уже на звоннице подвешен. Суждения высказывались разные — разумные и вздорные:
— Окромя меди надо олово и серебро.
— И золотишка не мешает добавить.
— Вестимо, а одна если медь, то колокол силу не станет казать.
— И наряд должон быть[1], без наряда не колокол.
— Для этого мастер нужен такой, какой этой хитрости обучен.
— Бориску московского позвать.
— Горазд да не охоч, рази отпустят его к нам московляне?
— Верно, сами всё изделаем!
— Куды — сами!.. Дело колокольное зело хитрое.
Вершащее слово было за великим князем. Константин Михайлович заключил:
— Перво-наперво нужно серебро. Много серебра, тогда и медь купим, и мастеров искусных подрядим.
Слова его сразу охолонули разгорячённые головы — каждый прикинул в уме, что придётся денежку доставать. Сильное одушевление как-то сразу померкло, серебро от бояр и купцов в казну поступало, но совершенно в ничтожном количестве. Вот тогда и надумал Константин Михайлович поехать к брату в его удел. Уже в Кашине удалось ему уломать Василия, который из жалости ли к брату, из веры ли в успех затеваемых им дел отдал всю свою казну — на поездку в Орду и на отливку большого вечевого колокола.
Вернувшись в Тверь, Константин Михайлович созвал всех членов великокняжеского рода, рассказал, сколь жертвенно поступил кашинский князь Василий. Расчёт оказался верным: и племянник, князь холмский Всеволод, не поскупился, и младшие Александровичи — Михаил, Владимир с сестричкой Ульяной — не остались в стороне, хоть по малой толике, да внесли. Даже красавица на выданье Мария Александровна и её мать Анастасия не остались безучастными — пожертвовали, одна золотой наруч, вторая многоценные подвески.
То, что казалось блажью, стало делом сбыточным и скорым.
Глаза пугают, а руки делают. Воистину неспроста и неспуста вымолвил и пустил гулять по свету эти слова русский человек. Уж сколько раз убеждался Константин Михайлович, то готовясь выступать на рать, то собираясь в Орду, то затевая какое-нибудь строительство или приступая к новому, незнакомому делу, что поначалу стоящие перед тобой многоразличные трудности кажутся непреодолимыми, но стоит взяться за дело, и откуда что берётся!
Чего должна была стоить одна только долгая и разорительная поездка за медной рудой за Каменный Пояс (жившие там племена называли свои каменистые горы Уралом). А привезённую руду надо суметь обжечь, чтобы выплавить медь для будущего колокола. Кто знает, сколько времени и серебра ушло бы на всё это, да вдруг открылось одно счастливое обстоятельство.
Ранним летним утром от левого берега Волги, на котором когда-то была основана Тверь, а теперь остался лишь Успенский монастырь Отрок, отошла к правой стороне большая ладья. Из неё выбрались игумен обители и два инока. Сначала зашли к епископу Фёдору за благословением, после чего били челом великому князю. Константин Михайлович неохотно принял монахов, уверенный, что они с какой-нибудь просьбой.
— Прослышали мы, княже, что задумал ты богоугодное дело — кампан отлить, так? — начал игумен.
— Ну-у, так...
— А медь-от где хочешь добыть?
— На Камне, известно где...
— Э-э, хлопотное то дело, да и неверное.
— Так, может, у вас в келиях медные руды самородные?
— Почто в келиях? — Игумен переглянулся с иноками: мол, сказать? Те еле приметно кивнули чёрными скуфейками. — Знаешь, поди, что есть в порубежье с Новгородской землёй сельцо, которое так и прозывается — Медное?
— Ну и что? Знаю, что в болотах тамошних есть много бурого железняка, но меди николи не находили.
Игумен снова переглянулся с хранившими послушное молчание сопостниками, видно всё ещё испытывая какое-то сомнение. Иноки были седобородые, заметно старше своего игумена.
— Твери-то твоей ещё не было, а наша обитель стояла уже. Первые насельники церковь во имя Успения Божьей Матери срубили, а на кампан никак взойти не могли по скудости жития своего, однако держали в помыслах колокол как нито. огоревать. Во многих городах и сёлах были церкви со звонами, которые от великих пожаров стали мало-помалу гибнуть. Оплавлялись, лопались, раскалывались на куски, большие и малые. Иные поселения уж не отстраивались, так и остались пепелищами. Монахи наши начали брошенную медь собирать да хоронить до лучших времён. Много уж накопили.
— Настали лучшие времена! — Константин Михайлович даже с трона сошёл. — Где медь?
— Летом мы медный этот лом по Тверце возили, зимой на санном полозе.
— В село Медное?
— Нет... — Игумен опять заручился молчаливой поддержкой сопостников, прежде чем открылся: — Не доезжая Медного, в болоте всё схоронено. От нашей схоронки, надо быть, и село прозвание такое получило.
— В болоте-то столь много годов лежала медь, небось испортилась? — недоверчиво спросил Константин Михайлович.
— Что ты, князь! Медь — не железо. Это железо насквозь может проржаветь, а медь только сверху коркой зелёной покроется и целёхонька будет хоть до скончания света.
— А много ли её, хватит ли на вечевой колокол?
— Хватит, хватит, да ещё ого-го сколько останется.
Боясь спугнуть удачу, Константин Михайлович пообещал монахам в обмен на медный лом рыбные ловы на Тверце и Волге в вечное пользование отдать и пчелиные борти на берегу речки Кавы. Игумен выпросил вдобавок три десятка кадей ржи, гороха, гречки, а после этого ещё раз заверил:
— Меди у нас в болоте куды как много схоронено от чужого глаза. Её и тебе на стопудовый колокол хватит, и нам на малый кампанчик... Отольёшь и нам, государь, а то мы всё в деревянное било ударяем, а-а?
Константин Михайлович конечно же согласился на всё, тем более что и ещё одна удача подвернулась. Оказалось, что в обители живёт старец, не помнящий сам, сколько годов ему — девяносто или все сто, однако же удержавший в памяти обстоятельства, где и как отливали тот вечевой колокол, который умыкнул хищный Иван Калита. Ветхий деньми монах указал высокое место на берегу речки Тьмаки, где сохранились в земле остатки домницы и опок. Приглашённые из Новгорода литцы, которые, по их уверению, учились искусству колокольного дела у самого московского Бориски, одобрили литейную глину, имевшуюся в изобилии на указанном монахом-старцем месте.
И дальше всё складно получалось. Константин Михайлович отрядил в помощь пришлым литцам три дюжины своих людей — кузнецов, каменщиков, плотников, землекопов. За одну седмицу выполнили все подготовительные работы. На крутом глинистом берегу Тьмаки под приглядом литцов местные ковали и каменщики поставили литейную печь, в которую стали загружать медный лом, древесный уголь, иные нужные добавки. Рядом вырыли яму, как громадный колокол, раструбом вверх, дно и стены обложили камнем, ровно обмазали глиной. На дне ямы начальник новгородских литцов, молодой и веселоглазый мужик по имени Четвертунь, неспешно и умело лепил из глины болван.
Как разожгли домницу, Константин Михайлович не смог скрыть лихорадочного нетерпения, обо всём допытывался у Четвертуня: зачем вешки и что это за собаки грузовые с хвостами, крепки ли верёвки и надёжны ли вороты с веретёнами. А когда металл начал плавиться, великий князь не поленился забраться на двенадцатисаженную соху, заглянул сверху в нутро домницы. Спустился в большом воодушевлении:
— Кипит, пузырится, я думаю, пора олово добавить. И серебра, а?
Четвертунь не возражал, бросил в плавильную печь оловянные плашки и две старинные гривны серебра, огонь возметнулся вверх, полыхнув дымом и копотью.
— Завтра утром можно и сплав пустить.
— Прямо завтра? — не сразу поверил Константин Михайлович и закашлялся то ли от летевшей с домницы гари, то ли от волнения.
В этот же день епископ Фёдор устроил в Спасском соборе молебен за успех великого дела, а дьякон с псаломщиком всю ночь читали попеременно кафизмы по Псалтыри.
А на рассвете вдруг потянулись с закатной стороны тяжёлые тучи, обложили всё небо. Дождь обрушился сплошным потоком. Четвертунь велел своим работникам накрыть домницу и литейную яму тесовыми досками, наказал двум молодым истопничишкам постоянно поддерживать огонь, после чего все ушли в укрытие пережидать непогоду.
Ни у кого, даже у старых стариков, не было на памяти другого такого ливня. Хляби небесные разверзлись словно перед новым потопом. Хмарным был весь день, иногда небо чуть-чуть высветлялось, но дождь не прекращался, лишь переходил из проливного в ситничек, чтобы малое время спустя снова обрушиться тугими ливневыми струями. Полнились водой овраги, к Тьмаке и Волге неслись бурные мутные потоки.
Четвертунь, промокший до нитки, то и дело нырял в дождь к домнице, следил, чтобы не загас огонь, отдавал громким голосом распоряжения работникам. Истопничишки менялись, чтобы переодеться в сухую одежду и согреться в избе, землекопы отводили на сторону по канавкам скопившуюся дождевую воду.
Великий князь с тревогой наблюдал за всем происходящим через открытое окно верхней светлицы терема. Надежды, что дождь прекратится и можно будет всё-таки начать отливку колокола, к вечеру вовсе растаяли. Константин Михайлович, помолившись в крестовой, ушёл в свою изложницу, отложив упования до утра.
Проснулся, когда рассвет ещё еле забрезжил. Нехорошее предчувствие скребло душу. Подошёл к окну и высунулся во двор. Дождь почти прекратился, лишь чуть приметно бусил. Константин Михайлович рассмотрел сквозь морось стоявших у домницы литцов, прислушался.
— Дожжит и дожжит...
— Куды, ливмя льёт.
— Дал Бог дождю в толстую вожжу.
— В полночь ещё и ветер взнялся, дождь косохлёстом пошёл, чухотку огонь не загасил.
Спокойный говор мастеровых людей успокоил Константина Михайловича, он подумал с надеждой, что нынче удастся свершить чаемое и слить великий колокол. Хлопнул трижды в ладоши, велел вошедшему постельничему подавать одежду. Прошёл в домашнюю церковь, где дьякон уже ждал его для совершения утреннего моления.
По заведённому свычаю пошёл на женскую половину терема навестить супругу Авдотью, на которой женился после смерти московки Софьи. Но не дошёл до её изложницы, остановил у дверей тысяцкий. По тому, сколь неспокоен тот был и сколь глубокий поклон сделал, заподозрил Константин Михайлович неладное. И не ошибся.
— Князь... медь убегла!
Не обманули дурные предчувствия.
Стоявшая на береговом откосе домница сильно покосилась в сторону реки, но под ней по-прежнему полыхал жаркий огонь, кверху подымался и сразу же снижался к воде густой чёрный дым.
— Вода дожжевая вишь как берег размыла, весь гребень слизнула, — говорил Четвертунь, и в голосе его Константин Михайлович не расслышал ни растерянности, ни чувства вины, одну лишь озабоченность. — Пролилась медь в реку, но это бы ладно, медь вернём, догоним, хуже, что болван глиняный размыло, надо новый ладить, всё сызнова затевать.
— Как ты мог! Пошто допустил такую злыдарность? А ишо хвастал, будто у самого Бориски перенимал! — раскипятился Константин Михайлович и даже сухонькие кулачки сжал, к лицу их поднёс.
Четвертунь опешил от такого наскока, отступил на шаг, что-то, видно, готов был резкое отповедать, но сдержался, сказал слова хоть и укоряющие, но без запальчивости:
— Я, князь, допрежь Бориски уж железо варил из болотных руд, не то что медь. А Бориска научил меня лить колокол без пузырей. До этой хитрости, вишь, дело ещё и не дошло.
— А отчего же тогда?
— Оттого! — перебил Четвертунь. — Не послушал меня, когда говорил я, надобно укрепить берег, а над глиняным болваном амбар поставить. А ты серебра пожалел, дорого тебе, вишь!
— Да не жалел я серебра, скорее хотелось, к Успенью. А медь, говоришь, догнать можно?
— До-о-огоним.
— Но к Успенью не отольём?
— Како Успенье, теперь хоть бы к Рождеству Пречистой управиться.
— Пошто так долго?
— Всё надо разбирать, новое место искать, сызнова всё строить, да! уж не так, а с умом и не жаднеть.
Значит, новые большие затраты неизбежны! Неужто придётся тронуть серебро, скопленное для поездки в Орду? Тогда крушение всем мечтам и чаяниям, тогда уж и сам колокол не столь нужен.
— Какая же невезуха, дядя! — посочувствовал Всеволод и только подлил масла в огонь.
Константин Михайлович тупо посмотрел на племянника и вдруг взорвался бешенством:
— Это ты, ты накаркал! Из-за тебя всё! И серебра ты мало дал, вези мне всю свою казну, она у тебя богата, я знаю!
— Помилуй, дядя, откуда взяться богачеству? Вся семья отцова на мне, а удел беден.
— Врёшь! Врёшь! Если станешь жаднеть, я тебя!.. — Он не досказал угрозы, трава у его ног покрылась красной харкотиной.
Всеволод торопливо вошёл в палату, где находились мать и сестра.
— Собирайтесь, уезжаем в Холм, нагостились!
— Да, да, сынок, — сразу согласилась мать. — Совсем осатанел Костя. У меня уже всё собрано, я давно хотела насовсем к тебе переехать.
— Скажу, чтобы закладывали лошадей. — Всеволод повернулся к двери, но его удержала рассудительная Маша:
— Дороги же развезло, погодим, пока провянут.
— К утру просохнет земля. Завтра по заранью выедем, — хозяйски заключил Всеволод.
Весь день они просидели в своих палатах, не желая показываться на глаза Константину Михайловичу. Только после вечерней службы в соборе Анастасия остановила деверя на паперти, тихо сказала:
— В Холм уезжаем со Всеволодом.
Константин Михайлович покосился на невестку, что-то прикидывая в уме:
— Когда?
— Поутру.
Пряча глаза, Константин Михайлович выдавил из себя:
— Не пондравится — вертайся... Твой дом тут.
Вдова князя Александра молча поклонилась.
Выехали затемно. Лишь только миновали сторожевую заставу и съехали с бревенчатой мостовой на просёлочную дорогу, как поняли: рано тронулись, следовало бы выждать день-другой. Колеса вязли в грязи по ступицу, запряжённые гусем тройки лошадей едва волокли лёгкие крытые возки. Даже и лошади сопровождавших верхоконных дружинников часто съёрзывали копытами на липкой глинистой земле, спотыкались, припадали порой на колени, тяжко всхрапывали.
В погожее время года поездка от Твери до Холма укладывалась в один день, а нынче к вечеру еле доволоклись до Микулина, которое стояло на берегу речки Шоши, как раз на полпути. Благо, сельцо обжитое и входящее в удел Всеволода.
Дворовая челядь забегала по дому, освобождая изложницы и светлицы, накрывая большой стол в трапезной. Посельский староста распорядился вынести светцы с дымными лучинами, сам принёс из кладовой деревянные шандалы с восковыми свечами, плошки с конопляным маслом и кручёными фитильками. В трапезной стало светло, развели в печи огонь, староста спросил, какой наряд кушаний готовить. Мать и сестра жаловались на усталость, желали поскорее уйти опочивать, и Всеволод велел чашнику приготовить ужин на скорую руку. Достали из ледника копчёные тушки тетёрок, солёную рыбу, яйца, масло, сыр, овощи и хлеб.
Поснедав, сразу же легли спать, чтобы рано утром продолжить путь.
Поднялись, когда только-только пропел второй раз петух. Помолились при свете негасимой лампады у божницы, наспех доели остатки ужина.
— Вели запрягать, — сказал Всеволод старосте. Тот вышел и тут же вернулся, чем-то сильно всполошённый:
— Неладно, князь... Топот конский, скорый и дробный, абы сугон за кем.
— С тверской стороны?
— Нет, сустречь.
Все, включая мать и Машу, вышли во двор, прислушались: в предрассветной тиши явственно различался перестук конских копыт. И сразу же — плеск воды: видно, всадники переправлялись вброд через Шошу, мелководную и неширокую.
— Кабыть, чужаки... Не ведают, что мост есть.
— Иль тати. Крадучись обходят.
Дождались, пока неизвестные всадники не удалятся вовсе.
— Подождём, покуда совсем не развиднеется, — поостереглась мать, с ней согласились, лошадям дали ещё ячменя, а сами вернулись в дом.
В третий раз начали перекликаться и задорить друг друга петухи, звонкие и хриплые их голоса слышались во всех концах села, утро разгоралось тихое и мирное.
— Пора, поехали! — распорядился Всеволод.
Следы промчавшихся всадников отпечатались на влажной земле очень чётко. Всеволод сосчитал: десять или одиннадцать лошадей — целый отряд. Откуда они и куда?
Чем ближе к дому приближались, тем тревожнее становилось на сердце у Всеволода — следы никуда не сворачивали, шли, похоже, прямо из Холма. Кто же это — литовцы, татары, свои лихие люди?
Город Холм расположен был близ волжского притока Держи на взгорье, отчего и название своё получил. Обычно, когда Всеволод возвращался из Твери, управляющий Полетко замечал его ещё за две версты и непременно выходил встречать. И непременно улыбался. Он улыбался, впрочем, всегда — шёл ли в церковь, управлялся ли в хозяйском дворе или на гумне, такой уж этот Полетко был весельчак.
Вышел навстречу и сейчас, но впервые видел его Всеволод неулыбающимся. Отметив это, спросил настороженно:
— Беда какая-то стряслась?
Полетко рассказал, что утром, когда все в Холме ещё спали, ворвались тверские дружинники с двумя великокняжескими боярами, стали требовать княжескую казну. Ни Полетко, ни дьяк не признались, где схоронено семейное богатство, дружинники жестоко избили их обоих, разграбили всё, что нашли, а дом подожгли. Уехали в ночь, пообещали ещё вернуться, когда Всеволод будет дома.