Вертолет ни на что не похож. Даже на стрекозу. Это сравнение слишком приблизительно и неточно. Говорят, в старину бегали по бревенчатым городским мостовым глашатаи, созывая мирян на вече, махали рукавами-крыльями посконных кафтанов, кричали, красные от натуги, одержимые чувством собственной значительности. Может быть, вертолет напоминает их?
Вертолет — велосипед будущего, говорит капитан Белкин. Через несколько лет многие достижения в технике станут сравнивать с вертолетом, как сейчас сравнивают с велосипедом. Вертолет, говорит капитан Белкин, пока единственный летательный аппарат, который двигается во всех измерениях.
…Мельтешила тайга, пестрая, волглая от осенних дождей. Белкин вел вертолет азартно, искусно пилотируя. То прижимался к самому частоколу пихтовых верхушек, то кидал машину в сторону и стремглав проносился над руслом какой-нибудь таежной речушки, показывая пассажирам вдруг открывшуюся живописную каменную твердь. Ему хотелось сделать интересным для попутчиков этот долгий и, в общем-то, скучный, утомительный полет под облаками.
Пассажиров было двое: молоденький стриженый лейтенант и белобрысый ефрейтор с удивленным взглядом. Ефрейтор цепко держал на коленях продолговатый фанерный футляр и косил глазами в окно: его, кажется, интересовала таежная картина, которая вот уже два часа просматривалась с вертолета.
Лейтенант строил из себя обиженного. Как сел на аэродроме на свернутые чехлы, так и сидит, выпрямив спину, будто аршин проглотил. Показывает характер. Что ж, выдержка у него имеется, это верно. Только дуется парень напрасно — Белкин тут ни при чем. Нельзя, значит, нельзя. Винтокрылый аппарат не лошадь и не ишак. Перегруженный вертолет — это перегретый мотор. А перегретый мотор — это авария. В перспективе, конечно.
Лейтенант, по всему видать, выпускник училища. Как говорится, только-только. И жинка у него под стать: в мини-юбке. Жалко было разлучать молодоженов, жалко. Ребята, поди, на днях расписались, а тут является Белкин-ключник, злой разлучник. Тебе сюда, а тебе, милая, сюда.
А молодец девчонка, ни слезинки не показала. Другая бы такой рев подняла, что хоть святых выноси. Ну да ничего: подождет день-два и прилетит попутным вертолетом. Если он только будет, этот попутный. Может и не быть. Судя по всему, падера поворачивает всерьез и надолго. Матерая, тутошняя. С холодными ливнями, промозглыми туманами, с бурыми набрякшими тучами, которые липнут к самой земле и все ползут и ползут с севера.
Было в этой лейтенантской мини-девчонке что-то напоминающее Зойку. Что-то до боли знакомое. Тогда на аэродроме Белкин просто не сообразил, только теперь вот понял, почувствовал. Что же? Прищуренный взгляд или легкий наклон головы — «птичье поглядывание»? Такое привычное для Зойки. Нет, у этой вышло случайно: наклонив голову, она старалась разглядеть в мутном окошке вертолета своего расстроенного суженого.
В зеркальце на переплете лобового стекла Белкин увидел бледное, отрешенное лицо, лейтенанта и сразу вспомнил: ну конечно, этот жест! Эти цепко сплетенные пальцы, прижатые к подбородку! Она стояла внизу на темно-рыжей, в масляных пятнах траве и смотрела вслед, а бешеный вихрь, поднятый лопастями, уже катил и подбрасывал ее беретик.
У Зойки этот жест означал многое: раздумье, нерешительность, иногда неодобрение. Но никогда — отчаяние. За пять лет совместной жизни Белкин ни разу не видел ее горестной. Даже когда уезжал в долгую и трудную командировку, из которой мог и не вернуться. Зойка стояла на перроне и покусывала кончики ногтей. А во взгляде была обычная внимательность. Впрочем, она хорошо умела скрывать свои чувства…
— Худяков!
— Слушаю, командир! — Борттехник грузно привалился к спинке сиденья, отвернул лицо: опять успел покурить втихаря! Следовало бы вздуть его, но сейчас не до этого.
— Видишь? — глазами Белкин показал на синюю полосу далекого хребта, наполовину укутанного ватной мутью облаков.
— Вижу, командир. Хреново дело — сплошной кефир. Может, повернем, пока не поздно?
Капитан, сдвинув белую подкладку шлемофона, ожесточенно потер ладонью лоб.
— Нет. Будем пробиваться. Мы должны сегодня доставить этого парня с его фанерной коробкой. В такую погоду по пустому делу нас бы не послали. Ты же знаешь!
— Знаю, — сказал техник. — А все-таки…
— Что все-таки? Через хребет перевалом не пройти — он уже закрыт. Пойдем запасным вариантом. Через Варнацкую падь. «Ворота» перескочим, а там я по Бурначихе хоть вслепую дотопаю. Налей кофе.
Худяков из термоса налил капитану в пластмассовый стаканчик, налил себе, попробовал — не слишком ли горячо, и хлопнул стаканчик залпом, как пьют неразведенный спирт.
— Там еще осталось?
— Пол-емкости… — буркнул Худяков, прекрасно понимая смысл вопроса: угостить пассажиров. Он такого не одобрял — в конце концов, у них военный вертолет, боевая машина, а не пассажирский лайнер. И Худяков не стюард, а техник-лейтенант.
— Ну? — Белкин вполоборота выжидательно повернул голову.
— Иду, иду.
Капитан пил маленькими глотками. Кофе был единственным напитком, который Белкин признавал и ценил. Смакуя, усмехался: и как только Худяков может залпом опрокидывать такую горячую штуку?
Внизу тянулась мокрая бархатно-черная таежная целина. Если не смотреть вниз, а вглядываться в даль, то казалось, что вертолет скользит над безбрежным, вспаханным озимым полем, которое дышало теплом и влагой; дыханием этим оно притягивало винтокрылую машину, не решаясь отпустить ее в беспросветное неуютное небо.
Опять вспомнился Минский вокзал, Зойка… Перрон был многолюдным, но Белкин ничего не видел, не помнил никаких деталей. В памяти остался только пустынный перронный асфальт и на нем одинокая Зойка. Его «заяц». «Вышел зайчик погулять…» Как давно это было!..
А ведь она тогда волновалась. Белкин заметил это.
Он слишком долго был в командировке — целых тринадцать месяцев. А когда вернулся, в первую же минуту понял: изменилось многое. Зойка провела ладонью по его почерневшей, задубелой под зноем щеке и сказала только: «Вернулся…» И была в этом слове щемящая сердобольная жалость, с какой встречают оправившегося после долгой болезни родственника.
Он не винил и не упрекал ее. Но и не оправдывал. Просто ждал лучшего, упрямо и тревожно ждал весь этот год, хотя и знал отлично, что старое не возвращается.
Самое трудное — делать вид, что ничего не замечаешь. К этому нельзя привыкнуть. Что это: ложь или снисхождение — и к кому: к себе или к ней?
В полетах у него бывало много времени, чтобы подумать. За штурвалом мысли бежали свободно, беспрепятственно, как уходящая под фюзеляж тайга. И он давно понял: как в красках земли, их полутонах, нет резких переходов, так и в жизни много переплетенного, стертого в своих рубежах и гранях…
В зеркале задвигалась широкая покатая спина Худякова — пошел к пассажирам «проветривать мозги». Начнет распространяться про таежные бывальщины. Небось расскажет, как однажды вертолетчики медведя в речку загнали и тот едва не утонул от страха, как добыли на Ерофеевской заимке четырех глухарей во время недельной вынужденной посадки, как промысловики-таежники подарили Худякову новенькие лыжи-камусы за то, что он им бензопилу отремонтировал.
Бывалые люди из пассажиров обычно на худяковские рассказы не клюют, зато новички, да если еще впечатлительные, слушают с открытым ртом. Белкин на все это смотрел снисходительно — пускай «выступает». Оно даже полезно, если такой вот небезопасный рейс, — пассажиры поменьше станут глазеть по окнам.
Худяков, между прочим, мастерски работал под сибиряка, под местного кондового «варнака». Случалось, даже на заимках его принимали за «свово парю» и поили янтарной медовухой, хотя родом он был с Рязанщины, из какой-то самой что ни на есть прозаической Кривобоковки. Он умел с непостижимым шиком жевать листвяжную серу-жвачку. Доставал на базаре, где продают ее матово-шоколадными кусочками в стаканах с водой, или у знакомого старика-углежога с древним, корявым, как пихтовая кора, лицом.
Серу в полку жевали многие — нравилось, но только Худяков мог жевать по-особенному, по-кержацки: с аппетитными и смачными щелчками. Это всегда производило впечатление.
Лейтенант отказался от кофе, а ефрейтор взял пластмассовый стаканчик и пил осторожно, исподлобья поглядывая на жующего Худякова. Выпил и опять крепко прижал к животу фанерный ящик, упрямо замотал головой. Можно было подумать, что настырный борттехник выпрашивает этот футляр, а солдат не отдает.
Белкин поморщился: чего борттехник пристал к парню! Обернулся, поманил Худякова к себе.
— Ну что там?
— Порядок. — Борттехник аккуратно завернул серу в платок и спрятал в карман комбинезона. — Я насчет ящика интересовался. Покажи, говорю. Так этот ефрейтор чуть было не укусил. Психованный парень.
— Ничего особенного там нет, — сказал Белкин. — Лампа-генератор. Без этой самой лампы у них локатор не работает. Понимаешь?
— Понимаю, чего тут не понять, — пожал плечами Худяков. — Изучал когда-то радиотехнику. Значит, не зря нас выпроводили в такую веселенькую погоду.
Белкин хотел сказать, что никто их не выпроваживал, не гнал и не настаивал. Полковник просто попросил, сказал «надо». Они могли не лететь, заставить их никто не имел права — на любом аэродроме сейчас выложен «крест». Но что говорить об этом? Худяков все отлично знает, да и сам тоже добровольно попросился идти в рейс.
— Как они насчет обстановки? Ежатся?
— Нет, — Худяков мотнул чубатой головой. — Ребята крепенькие, вези их как угодно и куда угодно. Им до лампочки. Лейтенант вовсе молчит, ничем не интересуется, а ефрейтор ящик свой обнимает, боится растрясти. Очень письмами интересуется. Как вы считаете: давать ему или не давать?
— Что давать? — не понял капитан.
— Ну, письма. Я ведь недельную почту забрал на их гарнизон. А этот ефрейтор просит: развяжи мешок, покажи, должно письмо быть. Я говорю: нельзя, почта — дело неприкосновенное и мешок под сургучной печатью. В крайнем случае, говорю, этот вопрос может решить только командир, капитан Белкин. То есть вы.
— А ты разве не можешь?
— Я? Не могу. При старшем начальнике не могу. Устав не позволяет.
Худяков ухмылялся, говорил полушутливым тоном, словно лишний раз подчеркивая уважение к командиру. Однако Белкин давно раскусил нехитрый прием своего бортача, с помощью которого Худяков уже не раз уходил от ответственности.
— Как его фамилия?
— Не спрашивал.
— А ты пойди и спроси. Пойди, Федя. Потом развяжи мешок и найди ему письмо, если есть. А печать сними, сорви.
— По вашему приказу, товарищ командир? — опять ухмыльнулся Худяков.
— По твоей доброте, Федя.
— Шутите, командир? А если в том мешке ценная корреспонденция, служебные бандероли? Могут ведь шум поднять.
— А ты их не давай ему. Понял? — серьезно сказал Белкин.
Они с минуту глядели друг на друга, потом Худяков не выдержал, рассмеялся, сунул жвачку в рот и между ящиками полез в пассажирский отсек.
Над крутым изгибом Светлихи Белкин сверил полетную карту: все в порядке, теперь доворот вправо — курс на Варнацкое ущелье. Вдали уже виден главный хребет, гигантским барьером заслонивший горизонт, и там, где сейчас еле заметна зазубрина, белопенная яростная Бурначиха перерезала его пополам.
Самое паршивое, что они летят на юго-восток, уходя от циклона. Он отстает, и, значит, назад им пути нет. Над базовым аэродромом сейчас наверняка хлещет дождь, в столовой летчики и техники потягивают пиво и вспоминают белкинскую «четверку»: понесло же ребят в этакую падеру…
Стремительно нарастали увалы предгорья. Машина взмывала, подскакивала, и это чем-то напоминало барьерный бег: один за другим гребенчатые полоски увалов падали под фюзеляж, убегали назад.
Варнацкий проход постепенно раскрывал свой темный щербатый зев. Жерлом огромного туннеля он уходил в туловище хребта. В памяти возникли три поворота в ущелье: два свободных для маневра и третий — самый опасный: «Зубы». Выход к нему на третьей минуте полета в ущелье. Здесь как в бочке: собственный мотор оглушает дробью сотен отбойных молотков, от грохота рябит в глазах.
Капитан Белкин вышел в эфир, передал на рабочей волне: «Подхожу к Варнацкому ущелью». На всякий случай, хотя и знал, что отсюда вряд ли его сможет услышать какая-нибудь радиостанция.
Чувствуя за спиной напряженно сопящего Худякова, нетерпеливо отогнал рукой: не мешай! И по привычке, чуть закусив губу, уверенно, с небольшим креном для лучшего обзора направил вертолет в ущелье.
Лишь минутой позже Белкин понял, что дело худо. Сразу у начала поворота вертолет словно нырнул в молоко, густое и теплое парное молоко. Белкина пробил холодный пот, когда он ощутил эту душную вязкую теплоту. Интуитивно он направил машину чуть вверх, пилотируя вертолет по приборам, рассчитывая, что неожиданная белесая мгла только пробка, какие нередко бывают в ущельях.
Он поздно понял, что в мутной пелене тумана слева мелькнула черно-блестящая стена скалы. Энергичным движением рулей Белкин едва уберег кабину от прямого удара, но тотчас же раздался сухой треск лопастей винта, будто кто-то отдирал от забора доску.
Так машина и врезалась в густой лапник-пихтач на крутом откосе Бурначихи.