Звук был широким и сильным. Он впитывал в себя и шелест веток, и скрип форточки, и шаги дневального в коридоре, и еле слышимый лай сторожевых собак.
Оказывается, можно слушать тишину.
Кадомцев почувствовал это еще там, в канцелярии. Услышал радостно-нарастающий звук.
И ему захотелось побыть наедине с самим собой.
Он лежал долго, ничего не замечая, впитывая тишину, почти физически чувствуя, как она вливается.
В канцелярии настенные часы долго и хрипло отбивали полночь. Трудный был день, пестрый и верченый, как карусель. Лица, встречи, беседы… И ожидаемые и неожиданные. А одной все-таки не было. Встречи, которую он желал и ждал. Она не получилась, не состоялась. Сейчас он может самому себе в этом признаться.
Говорят, что, если двое очень желают встречи, она может произойти.
Щелкнул дверной замок, и в приоткрывшуюся дверь неуклюже протиснулся старшина Забелин. Осторожно, на цыпочках, он прошел к вешалке и, снимая мокрую, твердую от воды плащ-палатку, задел тумбочку. В темноте посыпались на пол щетки, загремела алюминиевая кружка… Ворча и чертыхаясь, Забелин стал шарить по полу руками.
— Я не сплю, — сказал Кадомцев. — Вруби свет.
Извинившись, старшина щелкнул выключателем, стал молча стягивать сапоги.
— Прямо потоп. К третьему посту еле добрались. Все болото водой взялось. Портянки хоть выжимай. А эти собаки — ну чистые волкодавы. Сами мокрые, дрожат, зубами от холода клацают, а так и норовят схватить за ляжку. Накидку вон мне попортили.
Дождь за окном все лил, и порывами шумел ветер. То прибойной волной накатывался и звонко хлестал по окнам, то, затихая, уходил куда-то в лес, и тогда слышно было, как тяжко и глухо скрипели сосны.
А Кадомцеву по-прежнему чудились в шуме стихии разумная законченность и стройность, будто какая-то легкая, светлая и тревожная мелодия собирала все эти разрозненные звуки, сглаживала их, сливала в единое…
Неожиданно Забелин приподнялся на подушке. Проворчал недовольно:
— Опять играет…
— Кто? — изумился Кадомцев.
— А фельдшер наш, сержант Хомякова. Ну и настырная девка! Я ей сколько раз говорил: после отбоя на музинструментах играть запрещается. Так нет же: опять пиликает на своем аккордеоне.
— Так это аккордеон? — разочарованно протянул Кадомцев.
— Конечно. Австрийский, марки «Циклоп». А играет она какие-то «Арабские грозы» не то «грезы». Такая заунывная штуковина… Она ее по нотам разучивает, уже с месяц, наверно. Я ей запрещал. Говорю: перестань, на личный состав действует, на воображение. Так она смеется: дескать, ее личное дело. Ну сегодня-то уж ладно. Пускай поиграет в последний раз.
— Как… в последний? — Кадомцев явно заикнулся на втором слове.
— Завтра уезжает сдавать сессию. Ну, в смысле, на экзамены.
— Во сколько?
— А с первым рейсом автобуса. В пять двадцать. А вы что-нибудь передать с ней в город хотите?
— Да, есть дело…
— Тогда незачем вам спозаранку беспокоиться. Я сам завтра за продуктами в полк еду. В десять часов. Со мной и передадите.
Старшина повернулся на бок, натянул одеяло на голову и, как по команде, мгновенно захрапел.