Что такое византизм? Византизм есть прежде всего особого рода образованность или культура, имеющая свои отличительные признаки, свои общие, ясные, резкие понятные начала и свои определенные в истории последствия… Византизм в государстве значит — Самодержавие. В религии он значит христианство с определенными чертами, отличающими его от западных Церквей, от ересей и расколов». В нравственном мире византийский идеал склонен «к разочарованию во всем земном, в счастье, в устойчивости нашей собственной чистоты, в способности нашей к полному нравственному совершенству здесь, долу»[11].
Культура романо-германской Европы выделилась из общевизантийской культуры и в отличие от византизма внесла крайне преувеличенное понятие о достоинстве земном личности человеческой, самоуважение.
Византизм на Западе действовал уже меньше своей религиозной стороной, которая у Запада была и без того развита и могуча. Он действовал косвенно эллино-художественными и римско-юридическими сторонами своими: везде «усиливается монархическая власть, войска принимают характер государственный, обновляется несказанно мысль и искусство. Зодчество, вдохновляясь древними и византийскими образцами, производит новые сочетания необычайной красоты»[12].
В Средние века благодаря «организованному разнообразию» европейские государства достигают своего полного расцвета; они дают миру настолько высокую и богатую культуру, что история еще не представляла подобного[13]. В то же время в европейской культуре развивается и «крайне преувеличенное понятие о земной личности человеческой», то «чрезмерное самоуважение», начало которому положил германский феодализм и которое «перейдя путем зависти и подражания сперва в буржуазию, произвело демократическую революцию и породило все эти нынешние фразы о беспредельных правах лица, а потом, дойдя до нижних слоев, сделало из всякого простого поденщика и сапожника существо, исковерканное нервным чувством собственного достоинства»[14].
Вместо «организованного разнообразия» больше и больше распространяется «разложение в однообразие». Все европейские государства испортили у себя более или менее в частностях ту государственную форму, которая выработалась у них в период цветущей сложности[15].
Начало «организованной сложности» или «единства в многообразии» в России начинается «в XVII веке, во время Петра I»:
«До Петра было больше единообразия в социальной, бытовой картине нашей, больше сходства в частях; с Петра началось более ясное, резкое расслоение нашего общества, явилось то разнообразие, без которого нет творчества у народов. Петр, как известно, утвердил еще более и крепостничество. Дворянство наше, поставленное между активным влиянием Царизма и пассивным влиянием подвластных крестьянских миров (ассоциаций), начало расти умом и властью, несмотря на подчинение Царизму.
Осталось только явиться Екатерине II, чтобы обнаружились и досуг, и вкус, и умственное творчество, и более идеальные чувства в общественной жизни. Деспотизм Петра был прогрессивный и аристократический в смысле вышеизложенного расслоения общества. Либерализм Екатерины имел решительно тот же характер. Она вела Россию к цвету, к творчеству и росту. Она усиливала неравенство…
Расслояющие мероприятия Петра и Екатерины охватили всю жизнь огромного государства железной сетью систематической дисциплины; дисциплина эта, приучавшая одних ко власти, а других к повиновению, способствовала развитию во всех слоях и подразделениях общества характеров сильных, страстных и выдержанных, сложных и цельных, тонких и мужественно-грубых»[16].
Искусственная система неравенства, сопрягаясь с незыблемыми византийскими нашими основами в религии, в государстве, в семейном быту сделали Россию «той „исполинскою державой, которой мы сыны“. Только после этого „искусство и мысль стали у нас возможны“»[17].
«Неужели, — размышляет Леонтьев, — не назвать своего рода прогрессом такие условия русской жизни, при которых возможна стала преемственность Державина, Карамзина, Жуковского и Пушкина? Мыслью своей (не европейской) мы, правда, были очень бедны и тогда, весьма небогаты и теперь, несмотря на многоречие печати; но, по крайней мере, явилось свое искусство… а искусство у народа это именно то, что переживает в вечной славе его самого… Для того, кто не считает блаженство и абсолютную правду назначением человечества на земле, нет ничего ужасного в мысли, что миллионы русских людей должны были прожить целые века под давлением трех атмосфер — чиновничьей, помещичьей и церковной, хотя бы для того, чтобы Пушкин мог написать Онегина и Годунова, чтобы построился Кремль и его соборы, чтобы Суворов и Кутузов могли одержать свои национальные победы…»[18]
Все реформы Петра I были европейскими и антинациональными (с точки зрения национализма культурного, обособляющего «от Запада в отношении духа цивилизации»[19], а не государственного, политического национализма). Единственная из реформ — расслоение общества — благодаря тому, что поставлена была «совершенно по-русски»[20], принесла успех. Прочие же реформы, по мере усвоения их русской интеллигенцией в первую очередь и отступления от наших византийских начал, ослабили русско-византийскую культуру, после чего уже последовало и разрушение государства.
С конца XVIII века в Европе является «новая религия», которая проповедует всеобщее равенство и свободу, ради удобства и счастья здесь, на земле, ради всеобщего блаженства, которое отныне должно составлять конечную цель государства.
Идея новой религии прямо противоположна византизму, который «отвергает всякую надежду на всеобщее благоденствие народов» и «есть сильнейшая антитеза идее земного всеравенства, земной всесвободы, земного всесовершенства и вседовольства»[21].
Согласно новой прогрессивной идее, для земного счастья необходимо как можно больше освободиться от уз, накладываемых религией, государством, обществом, семьей, все должны сделаться равноправными.
Все то разнообразие государственного дерева, которое созидалось веками и благодаря которому достигался его расцвет и могущество, должно быть смешано, разрушено, уравнено, обезличено. Человек должен стать чем-то средним, безвредным и трудолюбивым, но безбожным и безличным, «немного стоиком и немного эпикурейцем»[22].
Такому человеку Леонтьев дал имя средний европеец, средний человек. Он лишен всякой творческой силы и никакой культуры миру дать уже не может, кроме серой однообразной прозы, скучного безнравственного фильма, однообразных громад жилых корпусов с однообразным бытом в них проживающих людей с однородным образованием и воспитанием; кроме химического удобрения, ядерного оружия, противозачаточного средства и всего прочего, что нам теперь хорошо известно.
Стремление обратить человека в «среднего европейца» Леонтьев называет революцией и всеобщей ассимиляцией:
«Такой революции служат не одни мятежи, цареубийства и восстания, но и самые законные демократические реформы, и всемирные выставки, и однообразие обучения, и однородные вкусы и моды, и равнодушие в деле религии, и даже все изобретения ускоренного обращения»[23].
Таковы политические убеждения Леонтьева как православного мыслителя.
Таким образом закончилось политическое воспитание Леонтьева. Главным политическим врагом его отныне становятся прогрессивные, западные идеи или кратко, как он выражался, «Европа», погубившая «у себя все великое, изящное и святое», которое она и «у нас, несчастных», уничтожает своим «заразительным дыханием»[24]. Художественное же воспитание Леонтьева завершилось на том, что все произведения его теперь пронизаны церковным мировоззрением.
До обращения на Афоне Леонтьев в своей консульской деятельности часто поддерживал болгар как близких по крови славян. После того как Леонтьев обратился, на национальный, племенной вопрос он стал смотреть совсем по-другому. Достоинством племени он считает не собственно национальные признаки, но идею, присущую этому племени, которая существует как отвлеченное понятие, но в то же время как реально воплощенная в жизни и быте этого племени, «живая сила»[25]. Само племя он сравнивает с телом человека, а идею — с духом, поэтому и на племя, которое не имеет своей идеи, смотрит, как на ничего не значащее. «Что такое племя без идеи, по мере сил строго проводимой в жизнь? Что такое славянство без Православия? Плоть без духа! Груда неорганическая — без плана и цемента… легко дробимая тяжким молотом истории»[26].
Прибыв в Константинополь после Афона, Леонтьев уже более детально ознакомился с греко-болгарским вопросом. Узнав роль многих «тайных пружин», понял, «что болгары не только отложились своевольно от Патриарха, чего не сделали в свое время ни Россия, ни Сербия, ни Румыния, но преднамеренно искали раскола, преднамеренно всячески затрудняли мирный исход, чтобы произвести больше политических захватов»[27].
По внешности весь спор между обеими сторонами, греками и болгарами, был «в границах» «национального влияния»: грекам давно хотелось «погречить» болгар Фракии и Македонии, где проживало больше болгар, чем греков. Болгары, в то время подданные турок, — народ хитрый, искусный, упорный, терпеливый, — уже начали формироваться как «политическая народность» и заботились лишь о том, чтобы выделиться «какими бы то ни было путями из других, более выросших соседних наций». При этом они сами иногда сознавались, что им «всего выгоднее быть заодно с турками»[28].
Греки надеялись достичь своей цели влиянием на болгар литургии на греческом языке, греческой иерархии. Нежелание национального преобладания греков вызывало у болгар сопротивление как против самих греков, так и против их иерархии и Церкви. Этим стремлением болгар выделиться «из греков» двигали и скрытые политические цели, «болгарский политический сепаратизм»: «турки, как известно, предпочитают считать и делить своих подданных по религиям», поэтому создание собственной церковной организации по турецким законам давало народу право на относительную самостоятельность внутри империи, «провинциальную автономию и войско свое под султанским знаменем»[29]. Таким образом, как замечает Леонтьев, «болгарский сепаратизм принял вид церковный и воспользовался для своих мирских целей святыней веры»[30].
Болгары воспитаны греками, вера у них одна, привычки схожи. Внешнее различие Леонтьев отмечал только среди населения сельского. Среди городской интеллигенции греческой и болгарской нет никакой разницы. Те же обычаи, те же вкусы, те же качества и те же пороки. Тот же демагогический и конституционный дух; расположение к демократическому прогрессу одинаково присуще обеим сторонам[31]. Все та же «Европа».
С точки зрения Православия разница между греками и болгарами велика.
У грека все национальные воспоминания соединены с Православием. Византизм, как продукт исторический, принадлежит греку. Христианство для грека значит Православие, догматы, канон и обряд, взятые во всецелости. У болгарина, напротив того, половина воспоминаний, по крайней мере, связана с борьбой против византизма, против этих православных греков. Таким образом, «у греков вся история их величия, их падения, их страданий, их возрождения связана с воспоминанием о Православии, о византизме. У болгар, напротив того, только часть; а другая часть, и самая новейшая, горячая, модная часть воспоминаний связана с племенным возрождением, купленным ожесточенной борьбой против Церкви»[32].
Для отделения от Вселенской Церкви болгары имели всего лишь фирман (грамоту) турецкого султана, которая подтверждала только то, что светское правительство не препятствует восстановлению утраченной церковной независимости после ликвидации турецкими властями Тырновского Патриархата в свое время.
«Народ болгарский, — пишет Леонтьев, — и прост, и политически неопытен, и вовсе не так религиозен, как, например, русский простой народ. Это сознают все и на Востоке. Интеллигенция же его терпелива, ловка, честолюбива, осторожна и решительна. Например: заметивши зимою 71-го года, что стараниями русской дипломатии (так говорят здесь многие и даже иные более умеренные болгары) дело между Патриархией и болгарами идет ко взаимным уступкам, увидавши на Вселенском Престоле Анфима, который прослыл до известной степени за человека, расположенного к болгарам, или к примирению, вожди крайнего болгаризма, доктор Чомаков (вероятно, материалист), какой-то поэт Славейков и, вероятно, еще другие лица из тех солидных и богатых старшин, которые и у греков, и у югославян так влиятельны благодаря отсутствию родовой и чиновной аристократии, и т. п. люди, уговорили и принудили известных болгарских архиереев Илариона, Панарета и др. стать открыто против Вселенского Патриарха и прервать с ним всякую связь. Они решились просить, ни с того ни с сего, позволения у Патриарха, ночью, под 6 января, разрешения отслужить на Крещенье поутру свою особую болгарскую литургию, в виде ознаменования своей церковной независимости. Они предвидели, что Патриарху греки не дадут согласиться на это и что, наконец, и трудно вдруг, в несколько часов, ночью, второпях, решиться на такой важный шаг, дать позволение служить архиереям, которые были низложены Церковью и находятся теперь в руках людей, Церкви враждебных.
Чомаков и Кº знали, что будет отказ, и требовали настойчиво разрешения, чтобы в глазах несведущих людей сложить всю вину на греков: „Греки нам не дают воли: чем же мы виноваты?“
Чомаков и Кº знали, что они поставят этим поспешным требованием Патриарха между Сциллой и Харибдой. Если, паче чаяния, Патриарх благословит, то этим самым вопрос разрешен, фирман султанский в пользу болгар признан Церковью, хотя в нем и есть вещи, дающие повод к новым распрям. Если же Патриарх откажет — „coup d’etat“[33] народный, и „Бог даст“ и раскол!
И Патриарх отказал.
Этого только и желала крайняя болгарская партия…
Она знала… до чего заблуждаются многие греки, воображая, что болгары ни придумать ничего не умеют, ни сделать ничего не решаться без указания русских. Она предвидела, что греки все это припишут русским.