К книге
Вице-президент Бэрр1835. ГЛАВА ПЯТАЯ
69%
1835. ГЛАВА ПЯТАЯ
53

Полковник Бэрр развеселился, узнав, что Брайант некогда был бэрритом.

— Теперь я буду читать его с симпатией, которой прежде не хватало. — Полковник положил «Ивнинг пост» на почетное место на столике у своего изголовья. Затем. — Налей мне кларета. Сегодня меня знобит.

Я наполнил два бокала. Полковник, кажется мне, все слабеет телом, но голова у него ясная. Сегодня по крайней мере. В другие дни он многое забывает, путает и сам из-за этого раздражается.

— Старость — вещь мало приятная, Чарли.

— Лучше умереть молодым?

— Нет. Просто надо избегать старения. Должен же быть какой-нибудь способ. Мне казалось, я его нашел.

— Какой?

— Любовь женщины. Но наступает время, когда и женская любовь уже не может вас уберечь, и мы скукоживаемся в сморщенное яблоко. Хорошо! — воскликнул он, осушив бокал.

— Какое правительство хотели вы создать в Мексике?

— Правительство? — Он посмотрел на меня отсутствующим взглядом. Покачал головой. Очевидно, задумался о прошлом. — Ну, это смотря по тому, что бы мы там нашли.

— Все убеждены, что вы собирались провозгласить себя императором.

— О нет! Я был слишком скромен и не присвоил бы себе титул великого Наполеона. С меня достало бы и королевского звания. «Yo el Rey…», как начинает испанский король свои писания. Сурово, но достойно. «Я, король…»

— Но почему именно король?

— Чтобы принести цивилизацию на богом забытый континент! — Вдруг я увидел на лице полковника вспышку чувств, выражение злости и презрения, обычно прятавшееся за утонченной иронией и благодушием. — Эта страна, зажатая между бесчестным лицемерием Джефферсона и ядовитым эготизмом Гамильтона, с самого начала никуда не годилась. Теперь, благодаря старине Джексону, она начинает меняться. Надеюсь, к лучшему. Но уверяю тебя, та наша ранняя республика не годилась для человека, который хотел жить в приличном мире, создать истинную цивилизацию и разделить ее с сонмом избранных душ — а к этому-то я и стремился в Мексике. Увы, мне не пришлось стать королем — хоть я чуть не стал президентом, — но все же я прожил счастливо, потому что мне удавалось делать на земле то, что я действительно люблю: воспитывать других, извлекать радость, развивая лучшее в мужчинах и женщинах, вдыхая в них жизнь, — и хоть я не преуспел в создании королевства, я оставил на своем пути иные ценности, доказал сомневающимся, что у женщин есть душа, и научил добрую сотню молодых людей, как прожить жизнь самым достойным образом, без жалоб и бесчестия.

Долгое время после этой нехарактерной для него вспышки (наверное, от выпитого залпом огромного бокала кларета) полковник молчал, глядя на угли на каминной решетке. Затем, без лишних слов, он перешел к ежедневной работе.

Воспоминания Аарона Бэрра — XX

17 января 1807 года я с радостью отдал себя в руки губернатора территории Миссисипи. Я говорю «с радостью» потому, что, попади я под юрисдикцию Уилкинсона, я не дожил бы до разбора моего дела в суде. Губернатор Миссисипи пришел в глубокое замешательство, обнаружив, что армия, с которой я должен был захватить Новый Орлеан, насчитывала менее пятидесяти человек и не располагала оружием, кроме того, какое первопроходцы новых земель используют для охоты.

— Приношу мои извинения, полковник Бэрр, но, боюсь, нас ввел в заблуждение диктатор Нового Орлеана.

Губернатор был со мной обходителен, а Уилкинсона презрительно называл не только «диктатором», но и «наемником». Очевидно, на Западе все знали, что Джейми на жалованье у Испании, — все, кроме меня.

Я поскакал в городишко Вашингтон, столицу территории Миссисипи, и меня освободил под залог в 5000 долларов некий судья Родней, отец министра юстиции в правительстве Джефферсона, больше разбиравшийся в собственных политических обязательствах, чем в своде законов.

Большое жюри не собралось до февраля, и я вернулся к своей бедной армии. Несколько недель я только и делал, что прятался, боялся, как бы меня не похитили агенты Уилкинсона. Он знал, что, если я живым доберусь на Восток, его роль в нашем «заговоре» вылезет на свет божий.

В положенное время большое жюри нашло меня «невиновным в преступлении или проступке против Соединенных Штатов». Оно даже несколько уклонилось в сторону, осудив и Уилкинсона и Джефферсона за небрежность к закону, опасную для конституции.

Судью Роднея так потрясли выводы жюри, что он отказался вернуть мне залог. Полагаю, это единственный случай в истории американской юриспруденции. Человек, признанный невиновным большим жюри, остается виновным по мнению судьи. Тем временем Уилкинсон отправил некоего доктора Кармайкла и двух лейтенантов на территорию Миссисипи, поручив им меня убить. Счастлив сообщить, что губернатор Миссисипи ужаснулся, узнав об их миссии, и успешно отговорил доктора Кармайкла от кровавого дела. Правда, двое военных остались верны своему командующему, но они были столь же бездарны, как их командующий, и мне без труда удалось от них укрыться.

Я сообщил суду, что явлюсь, как только понадоблюсь, и желательно под стражей, но сейчас предпочитаю скрываться, ибо моя жизнь в опасности. Освобождение под залог мгновенно (и незаконно) аннулировали, и губернатора убедили предложить вознаграждение в 2000 долларов за поимку опасного преступника — Аарона Бэрра.

Рухнули все мои надежды. Я встретился со своей маленькой «армией». Сказал, чтобы они, если хотят, продолжали путь в уошитские земли. Отдал им свои лодки и все прочее имущество. На том мы и расстались.

Через несколько дней всех моих друзей арестовали; как вошло в обычай, незаконно. К счастью, всех скоро освободили — кроме Бленнерхассета и еще двоих. Замечу, кстати, я по сей день получаю письма от моей бывшей преторианской гвардии. Большинство осело в Натчезе и окрестностях. Многие до сих пор мечтают о несбыточном.

Я скрылся с проводником в обширных сосновых лесах Миссисипи, переодевшись в бесформенные брюки и куртку, сшитую из одеяла; мягкая шляпа с широкими полями была призвана скрыть мои, видимо многим знакомые, черты. На широкой кожаной перевязи висели жестяная кружка слева и нож-скальпель справа. Признаюсь, тогда я горел желанием снять скальпы со многих макушек — начиная с макушки Джейми Уилкинсона.

Никогда в жизни не видывал я таких дождей, как тогда, в феврале, в лесу, неподалеку от Миссисипи. Одежда не просыхала. Если вдруг переставал дождь, мы промокали снова, переходя вброд разлившиеся, глинистые ручьи; мы привыкли к змеям, плававшим рядом с нами, как скользкие ожившие ветки.

Ночью 18 февраля, ужасно плутая, но двигаясь все же в верном направлении (к Пенсаколе в испанской Флориде, откуда я надеялся отплыть в Англию), мы вышли к просеке, и она привела нас в роковую деревню Векфильд (с тех пор я не могу читать Голдсмита![91]).

Я постучался в ближайшую хижину и спросил, как найти дом одного моего старого приятеля. Молодой человек, с которым я разговаривал, заявил позднее, что, несмотря на лохмотья и закутанное лицо, по блеску и необычайной красоте глаз он тотчас узнал дьявола во плоти — Аарона Бэрра и счел, что 2000 долларов награды у него в кармане. Боюсь, правда, меня выдало не сияние очей, а неуместность нью-йоркских башмаков. Жители Запада первым делом смотрят на ружье, а потом на сапоги. На глаза там обращают мало внимания.

Моего приятеля не оказалось на месте. Жена его встретила нас приветливо и устроила на ночлег в кухне. Через час прибыл шериф, предупрежденный молодым человеком, что изменник Бэрр в поселке. После коротких переговоров шериф не нашел целесообразным арестовывать вероятного завоевателя Мексики. Он сам ненавидел донов. И мы втроем прелестно переночевали на кухне.

Наутро шериф любезно предложил вывести нас за пределы округа. К несчастью, молодой человек тем временем поднял по тревоге местный гарнизон. В двух милях от Векфильда меня арестовали и доставили в форт Стоддерт.

Гарнизон был ко мне расположен, и, хоть я боялся длинной руки Уилкинсона, я знал, что эти добродушные ребята не причинят мне вреда. Их командир мне признался: «Еще одна неделя, полковник, и они последуют за вами в Мексику». В сопровождений восьми солдат меня отправили в Вашингтон.

Мы двигались со скоростью сорока миль в день, лошади скользили и падали в раскисшей красной глине, а громадные черные вороны глумились над нами. Мои конвоиры скоро поняли, что какого бы мнения ни придерживался на мой счет президент, я вряд ли изменник в глазах жителей Запада. После оваций в нескольких деревнях они сочли за благо избегать населенных пунктов, и мы ночевали в холодных сырых лесах.

По дороге мы получили указание следовать не в Вашингтон, а в Ричмонд, штат Виргиния, где я подлежал суду за измену. Решили, что моя предполагаемая измена имела место на острове Бленнерхассета, а он относился к Виргинии. Сменив место судилища, Джефферсон, верно, думал, что моя судьба уже решена. Что могло ждать Аарона Бэрра на суде в столице родного штата президента?

26 марта 1807 года мы прибыли в таверну «Золотой орел» в Ричмонде, и меня заперли в спальне на втором этаже; сообразительный владелец таверны предусмотрительно приготовил для меня целый ворох газет. Я ему премного благодарен, ибо смог узнать, что произошло в мире за время моего небытия. С особым интересом я прочитал, что 16 января Джон Рэндольф (уже не друг Джефферсона) потребовал, чтобы президент объяснил конгрессу свою прокламацию. Кто эти таинственные заговорщики, спрашивал он, и в чем состоит заговор?

22 января Джефферсон направил ответ конгрессу. Он назвал Аарона Бэрра «главным виновником, чья вина не вызывает сомнений». Джефферсон решительно объявил, что я хотел расчленить Союз по Аллеганским горам, но, обнаружив, что Запад не сочувствует моим планам, решил захватить Новый Орлеан, ограбить местные банки и скрыться в Мексике. Джефферсон никогда не напирал на доказательства. Он упомянул разные полученные им письма о моей виновности, но не сказал, от кого они. Он похвалил генерала Джеймса Уилкинсона («человека солдатской чести и гражданской верности») за арест целой группы заговорщиков.

Со временем я узнал, что через два дня после запроса Рэндольфа в палате представителей (и за четыре дня до ответа Джефферсона конгрессу) уилкинсоновская версия моего шифрованного письма попала на стол президента. Потому-то, наверное, он так опрометчиво ответил конгрессу и вдобавок заявил, что я виновен, «вне всяких сомнений». Один только Джон Адамс оценил это заявление по заслугам: «Пусть вина Бэрра ясна как день, но глава исполнительной власти не должен провозглашать ее до разбирательства большого жюри».

Джефферсон пребывал в состоянии, близком к помешательству. На следующий день после своего послания конгрессу он дал указание партийному лидеру сената, Джайлсу (из Виргинии), созвать секретное заседание сената с целью приостановить действие конституционного права habeas corpus[92], дабы держать Свортвута и доктора Болмана в тюрьме. Несмотря на красноречивое выступление моего друга Байарда против чудовищного нарушения конституции, сенат послушно приостановил действие habeas corpus.

Палата представителей оказалась не столь малодушной. Прежде всего она отказалась собраться на закрытое заседание. Затем собственный зять Джефферсона (который знал тестю цену) заявил, что «никогда при этом правительстве личная свобода не зависела от воли индивида». Палата отказалась приостановить действие habeas corpus. Тем не менее Свортвут и доктор Болман оставались в военной тюрьме в Вашингтоне, вне действия конституции.

Так, комичнейшим образом, благородный демократ Джефферсон и испанский агент Уилкинсон стали сообщниками. Забыли неповиновение Уилкинсона. Забыли его военную диктатуру в Новом Орлеане. Когда губернатор Луизианы выразил протест президенту против действий Уилкинсона, автор Декларации независимости ответил примечательным письмом, копия которого в моем распоряжении (мне ее передал Эдвард Ливингстон). «В исключительных обстоятельствах, — объявил сей ревнитель закона, — каждый хороший офицер должен идти на риск и отступать от строгого следования закону, если того требует безопасность общества». Джефферсон далее признавал, что политические противники его правления «могут поднять шум по поводу нарушения свобод (как, например, военные аресты и высылка граждан), но, если это нарушение касается лишь таких преступников, как Свортвут, Болман, Бэрр, Бленнерхассет и прочие, общество одобрит его». Иными словами, если общественное мнение не будет чересчур возбуждено, можно смело отбросить конституцию и незаконно арестовывать противников. Будь это письмо своевременно опубликовано, оно явилось бы отличным поводом для отстранения президента от должности за нарушение клятвы хранить и защищать конституцию, за вступление в заговор с целью затруднить и извратить отправление правосудия.

23 января доктора Болмана из военной тюрьмы под усиленной охраной доставили в кабинет государственного секретаря. Там он увидел Мэдисона и, к удивлению своему, президента.

«Я не видел прежде мистера Джефферсона, — рассказывал мне потом доктор Болман, — и не был подготовлен к встрече с этим необычным человеком. Он держался чрезвычайно нервозно. Жаловался на головную боль и, пока шла беседа, все время тер глаза. Он ни разу не взглянул в мою сторону. Большую часть вопросов задавал мистер Мэдисон. В конце концов я сказал, что сообщу им все, что мне известно о ваших планах, если только они не используют эти сведения иначе, как для расширения личных познаний.

„Это разумно, — сказал Джефферсон. — Даю вам слово, я выполню это условие“. И, клянусь вам, оба, как заправские судебные протоколисты, принялись записывать мой рассказ о том, как вы собирались поднять революцию в Мексике.

„Но ведь, наверное, — сказал мистер Мэдисон, — у полковника Бэрра были планы насчет Нового Орлеана“. Я сказал то, что всегда говорили вы: артиллерия в Новом Орлеане принадлежала французам, и потому вы собирались захватить ее без угрызений совести, как и любое иностранное судно, которое встретится по дороге в Веракрус. Оба писца были явно разочарованы.

Мистер Джефферсон спросил: „А что вы знаете о планах полковника Бэрра об отделении Западных штатов?“ Он перевернул страницу тетради, и рука его дрожала.

Я сказал, что таких планов не было.

„Но мы ведь знаем, — сказал Мэдисон, — полковник Бэрр предложил такой план испанскому посланнику“.

Я сказал им правду — то был трюк сенатора Дейтона с целью сбора средств, и кончился он неудачей.

„А что вы знаете о разговорах полковника Бэрра с британским послом?“ — спросил президент.

Я наговорил им массу чепухи, выгораживая мистера Мерри: Англия, мол, хотела вам помочь в мексиканской экспедиции. В конце я посоветовал президенту сослужить великую службу Соединенным Штатам, немедленно объявив войну Испании и разрешив вам продолжить свое дело. Он даже перо сломал. Потом мистер Мэдисон дал мне протокол моего рассказа на двадцати страницах, я все внимательно прочитал и подписал.

„Эти бумаги, доктор Болман, никуда не уйдут из моих рук“, — сказал президент и отправил меня обратно в тюрьму».

Юрист и поэт Фрэнсис Скотт Кей распорядился освободить доктора Болмана на основании habeas corpus. Но прежде, чем его освободили, Джефферсон выдвинул против моих помощников обвинение в государственной измене, и они остались в тюрьме.

И тогда неустрашимый тори, пьяница, блистательный и несравненный Лютер Мартин (безусловно, лучший судебный адвокат нашего времени) встал на их защиту и подал в Верховный суд ходатайство об их освобождении.

21 февраля 1807 года председатель Верховного суда Джон Маршалл огласил свое решение. Прочитав уилкинсоновскую версию моего шифрованного письма, как и остальные «показания со слов», собранные правительством, Маршалл был вынужден признать, что по конституции никто не совершил измены. К несчастью, в своей обычной болтливой манере он дал расплывчатое и опасное определение того, что такое измена. К этому obiter dictum[93]я еще вернусь в должном месте. По распоряжению Верховного суда доктор Болман и Свортвут вышли на свободу.

Так протекал мой очаровательный ричмондский сезон, когда из разных мест заключения я наблюдал восхитительную цветущую весну сей части света, наслаждался нарциссами и кизилом, и предавался радостям (в которых не отказывали мне галантные тюремщики) знакомств с милыми дамами Ричмонда.

Джефферсону по-прежнему не везло (но на другую чашу весов я должен швырнуть мою собственную, куда более тяжкую, злую судьбу!). Спеша предать меня суду в родном штате, Джефферсон упустил из виду, что председательствующий выездного окружного суда в Ричмонде не кто иной, как его старый враг — председатель Верховного суда. Я предполагаю, что Джефферсон упустил это из виду. Джон Маршалл, с другой стороны, считал, что Ричмонд выбран умышленно.

«Он хотел меня уничтожить, как пытался уничтожить судью Чейза, — сказал Маршалл Лютеру Мартину через несколько лет после суда. — Он хотел сокрушить Верховный суд. Прояви я малейшее благоволение к Бэрру, оступись хоть разок в юриспруденции, и Джефферсон предал бы суду сената меня, а заодно и конституцию». К счастью, Маршалл не из тех, кто оступается. Ну, и я не из тех.

Мы с верховным судьей встретились 30 марта 1807 года в баре таверны «Золотой орел». Комфортабельная гостиница славилась самым большим в Штатах гербом на парадной двери: золотой орел размером восемь на пять футов, с распростертыми крыла ми, работы неизвестного тогда Томаса Салли[94].

Бар буквально ломился от публики. Там, казалось, собрались все до единого адвокаты штата. Лучшие головы страны съехались меня защищать. Нечего говорить, многие были федералистами. Волей-неволей я в один день стал символом оппозиции Джефферсону и его распустившей руки администрации.

Войдя в зал, я тотчас увидел высокую фигуру верховного судьи. В запыленном костюме для верховой езды (он был еще неряшливей своего кузена — президента), нечесаная темная грива. Я же, напротив, надел новые панталоны черного шелка, волосы напудрил и заплел в косу (мне удалось даже избавиться от блох, которые преданно сопровождали меня с Запада). Проходя сквозь эту толпу, я впервые за много месяцев снова почувствовал себя хозяином своей судьбы. Когда дело касается юриспруденции, мне сам черт не страшен.

Я поклонился верховному судье, он ответил поклоном.

— Полагаю, полковник, нам лучше уединиться. — К огорчению зрителей, мы скрылись в маленьком кабинете; я рассказал, почему уехал из Миссисипи.

Маршалл слушал меня мрачно, не перебивая. Я просил меня освободить. Прокурор Соединенных Штатов Джордж Хэй предложил тогда, чтоб я предстал перед большим жюри по обвинению в нарушении закона (заговор с целью развязать войну с Испанией) и в измене (заговор с целью развязать войну против Соединенных Штатов).

Меня освободили под залог в 2500 долларов, и суд назначили на следующий день в Капитолии штата (помпезное чудище в псевдогреческом стиле, спланированное, я уверен, самим Джефферсоном).

Утром я в сопровождении доброжелателей поднялся по ступенькам к классическому портику, откуда открывался вид на прекрасный, утопавший в первой весенней зелени Ричмонд.

Протолкавшись между коз, щипавших траву у подножия лестницы Капитолия, я вошел вслед за конвоиром в зал заседаний, напоминавший деревенскую церковь: ряды неудобных скамей и возле каждой ящик с песком для оплевывания табачной жвачки.

В первый день Джордж Хэй зачитывал обвинительный акт. Он требовал заключить меня в тюрьму без права освобождения под залог.

1 апреля Маршалл вынес свое определение. Он заявил, что заключенный может быть освобожден только в том случае, если выдвинутые против него обвинения окажутся «полностью неосновательными». По его мнению, мой случай не таков. С другой стороны, заявил он твердо, закон не допустит, чтобы «злобная рука карала любого индивидуума, на кого падет выбор по ее прихоти; нельзя, обвинив кого-то в тайных преступлениях, держать его в заключении, пока он не докажет свою невиновность». Он недвусмысленно намекал на Джефферсона (так все и поняли), но Маршалл позднее утверждал весьма туманно, что имел в виду не Джефферсона, а Уилкинсона.

Маршалл не нашел тогда убедительных доказательств, что я собирал войска с целью измены, освободил меня под залог в 10 000 долларов и постановил, чтобы меня привлекли к суду по обвинению в нарушении закона (заговор с целью развязывания войны с Испанией). Большое жюри собралось 22 мая.

Джефферсон взялся за обвинение. День за днем он посылал гонцов на Запад собирать (или фабриковать) доказательства, а также свидетелей и лжесвидетелей. Следует заметить, что в частных беседах той поры Джефферсон не раз признавал, что планы мои явно касались Мексики. Публично же он по-прежнему прилагал все усилия, чтобы заклеймить меня как сепаратиста и, следовательно, изменника. Заклеймить? Нет, повесить!

Целых три недели до заседания большого жюри меня чествовал цвет ричмондского общества. Джефферсон не пользовался популярностью у местной знати. Простолюдины, однако, им восхищались, и я слышал, как красноречивый закройщик в таверне «Золотой орел» поднял тост за «петлю, которая спровадит Аарона Бэрра в республику пыли и праха».

Примерно через неделю после моего освобождения меня пригласил на обед мой главный защитник Джон Уикхем, очаровательный, общительный человек, прославившийся своими обедами, на которые собиралось все сообщество юристов Ричмонда.

«Вы будете почетным гостем» — так значилось в приглашении, полученном мною в таверне «Золотой орел». Итак, в означенный вечер я направился в район Шоко-хилл.

Войдя в гостиную, я немало изумился, увидев среди гостей Джона Маршалла. Он же, если и встревожился при моем появлении, вида не подал. Потом Уикхем рассказал, что Маршалл долго не мог решить, уместно ли, чтобы судья обедал с тем, кому вскоре надлежит предстать перед ним по обвинению в тяжких преступлениях, но от приглашения он не отказался.

Мы поклонились друг другу, стоя в разных концах комнаты, и я поспешил в общество моих многочисленных защитников (я бы предпочел общество женщин, но они не появлялись на юридических обедах Уикхема). Кстати, в тот сезон дамам, а верней сказать, их обожателям, было раздолье. Мода так называемого стиля ампир захлестнула Америку, и даже самые благопристойные девицы (а также, увы, перезрелые матроны) носили высокие лифы, на две трети обнажавшие бюст. Неизвестно, что больше занимало республику летом 1807 года: мое предполагаемое предательство или повсеместное бесстыдное обнажение бюстов, несмотря на предупреждения о гневе Иеговы, раздававшиеся со всех амвонов. Похотливая пресса блаженствовала: женская грудь и измена — найдется ли комбинация популярней?

После обеда я вдруг оказался рядом с Джоном Рэндольфом. Громадные, глубоко запавшие глаза внимательно наблюдали за мной, и я, как всегда, отметил (невольно вздрогнув) удивительную нежность щек, как у мальчика или девочки, которые только и делают, что гуляют на воздухе.

— Несколько недель назад вы проехали мимо моего дома, полковник.

— Триумфальный въезд!

— Возможно. Скоро узнаем. — Он бормотал мне в ухо резким неприятным голосом, а ведь в зале конгресса его голос звучит красиво и убедительно. Длинные изящные пальцы перепачканы, грязные, сломанные ногти. — Мне крайне любопытно узнать, как вы собирались разрушить Союз с сотней молодцов…

— Их было сорок семь.

— Выходит, наполовину меньше, чем установлено особым следствием моего кузена Тома.

Ну и семья — произвести на свет Рэндольфа, Маршалла и Джефферсона! Первый — психопат, второй — чудак, третий — страстный лицемер. Мало им общей крови и общего безумия — все они еще и ненавидели друг друга.

— Знаете, полковник, а ведь по конституции вы в полном праве пытаться распустить Союз штатов. — Рэндольф даже тверже Джефферсона стоял за независимость штатов. — Братец Том, в общем-то, и сам бы с вами согласился. Разве все мы, американцы, не братья? — Он зло передразнил интонацию президента.

Я отвечал вежливо, по уклончиво.

Выходя из столовой, мы с Маршаллом впервые за весь вечер поговорили.

— Я читал, — сказал я, — ваше жизнеописание Джорджа Вашингтона. — Я и в самом деле изо всех сил пытался продраться через первые четыре тома этой отменной скукотищи (столь глубоко соответственной предмету).

— О, это очень плохо написано, полковник.

Писатели — тщеславнейшие из земных созданий, Маршалл же составлял исключение. Но, быть может, его тщеславие особенно велико: предпринять такой труд, не обладая ни малейшими способностями!

Несмотря на мою лесть, Маршалл предался самобичеванию.

— Меня наставили слишком скоро это опубликовать. Там есть ошибки. А кое-что и вовсе невнятно. Не хватило времени… — Он дипломатично развел руками. — Сами понимаете.

— Вы закончили последний том?

— О да. Он уже в типографии. Посвящен президентству Вашингтона. Последний — лучше других. Надеюсь, по крайней мере.

— Ваш первый том показался мне весьма оригинальным. — Верховному судье понадобился целый том, чтобы его герой только появился на свет, подобно Тристраму Шенди.

— Никто, кроме вас, мне этого не говорил. Издатель рассказывает, что многие подписчики требуют назад деньги.

— На это издание, говорят, подписались десять тысяч человек.

— Ну что вы. Подписчиков было бы больше, но только… — и тут Маршалл осекся.

— Но только правительство усматривает в вашей работе выпад против республиканской партии, — закончил я за него.

Маршалл кивнул, довольный, что сам ничего не сказал. Потом добавил:

— Знаете, книги доставляют подписчикам по почте. И странно, все почтальоны-республиканцы отказываются доставлять «Жизнь Вашингтона».

— Загадочно, — согласился я, и мы присоединились к гостям. Вот единственный разговор, который был у меня с Джоном Маршаллом за те семь месяцев, что мы вместе провели в Ричмонде. Нечего и говорить, республиканская пресса постаралась раздуть факт нашей беседы и требовала, разумеется, отстранения верховного судьи от должности.

22 мая 1807 года в 12 часов 30 минут дня выездной суд Соединенных Штатов в округе Виргиния открылся в зале заседаний Капитолия.

Похоже на театр, думал я, оглядываясь по сторонам. Зал ломился от публики, некоторые расположились на подоконниках (стояло такое жаркое лето, что даже я не мерз).

Передо мной сидели ричмондские щеголи, похожие на придворных покойного французского короля. Сразу за ними — жители границы и предгорий в енотовых шапках и кожаных куртках; смачно сплевывая табачную жвачку, они нередко промахивались в тесноте и пачкали дорогие лондонские камзолы.

Я видел немало дружественных лиц. Часть — знакомые, но больше было незнакомых. Я заметил молодого исполина, который изо дня в день стоял на чем-то возле парадной двери. Он возвышался над залом, как ангел мщения. Через двадцать лет я встретил его в Олбани, в доме Мартина Ван Бюрена. Это был генерал Уинфилд Скотт, в то время начинающий адвокат. Он обратился ко мне необычайно приветливо: «Знаете, полковник, я никогда еще не видывал, чтоб человек так держался на суде. Непроницаемо и недвижимо, как изваяние Кановы».

Пришел и Джон Рэндольф; пользуясь своими привилегиями, он сидел в низко надвинутой плантаторской шляпе, облокотившись на судейскую кафедру и щелкая бичом по длинной ноге.

Но больше всего утешало меня присутствие Эндрю Джексона. Он стоял сзади и бросал гневные взгляды на всякого, кто свидетельствовал против меня.

Через несколько дней Джексона чуть не растерзали, когда он обратился с речью к аптибэрровски настроенной толпе у бакалейной лавки возле капитолийского газона. Но Джексон устоял и, не раз побожившись, утверждал, что я жертва политического преследования и что любой, кто верит хоть единому слову Уилкинсона, отъявленный дурак, а сам Уилкинсон лжец, ублюдок и на жалованье у испанского правительства. Моему бедному другу пришлось в Ричмонде несладко, и боюсь — как ни трудно теперь в это поверить, — что толпа просто осмеяла своего будущего кумира Эндрю Джексона. Я же благословлял его за то, что он способен на такую дружбу.

Огласили состав большого жюри. Мне удалось отвести джефферсоновского ставленника сенатора Джайлса. Но Джона Рэндольфа назначили старшиной присяжных, несмотря на его заявление суду, что он совершенно убежден в моей виновности.

Несмотря на недостаток фактов, правительство хотело привлечь меня к суду по обвинению в измене. Мелкое правонарушение их не устраивало. Тем более что при обвинении в измене невозможно освобождение под залог, а они прикидывались, будто думают, что я готов скрыться от правосудия, лишь бы не встретиться лицом к лицу с их свидетелем Уилкинсоном. В конце концов Маршаллу пришлось потребовать от меня залог в 2000 долларов.

Я напал свою защиту с напоминания, что меня три раза судили на Западе по тому же обвинению и три раза признали невиновным. Я говорил о том, что военные власти незаконно арестовали меня. Я говорил о том, что Джефферсон заинтересован в моем осуждении. Я говорил о махинациях Уилкинсона. Думаю, что я произвел впечатление, но не столько на Маршалла, сколько на публику, заполнившую зал, публику, страшившую меня своим запахом дешевого табака и едкого пота.

Некоторое время Джефферсон надеялся с помощью «признания» доктора Болмана обвинить меня в том, что я затевал войну с Испанией. Хотя Джефферсон дал слово, что никому не передаст признания доктора Болмана, он послал копию Хэю с заранее подписанным президентским помилованием. Если доктор Болман разрешит использовать признание на суде, он будет освобожден. Доктор Болман отверг президентское помилование на том разумном основании, что, раз он ни в чем не виноват, его нельзя и помиловать. Он назвал президента подлецом, нарушившим слово. Отклик Джефферсона был скор. «Предъявите Болману обвинение в измене или правонарушении», — написал он Хэю.

По моему личному (и недоказуемому) мнению, Джефферсон тогда просто спятил. Я говорю это, проведя несколько месяцев в суде, понаблюдав за двумя его кузенами и наглядевшись не только на их бесчисленные странности, но и на редкое их сходство. Головные боли Джефферсона, взрывы раздражения и непомерные расходы на розыски и фабрикацию улик (Джефферсон никогда не тратил государственных денег) для меня подтверждают тогдашнее его безумие. Не станет человек в здравом рассудке строить правительственное обвинение на свидетельстве того, о ком доподлинно известно, что он испанский агент; такому человеку нельзя было доверить и взвода, не то что всю несчастную американскую армию.

Джефферсон вел себя как женщина, решившая погубить мужчину — или, верней, двух мужчин (Маршалл тоже был его мишенью) — за то, что ее отвергли. По мере того как дело против меня рушилось, взбешенный президент перенес огонь на самое конституцию. Он взвалил всю вину на «судебную власть, независимую от государства». Угрожал изменить конституцию. «Судей должно сменять, — гремел он, — по воле президента и конгресса».

К счастью, пока длинные летние дни все удлинялись и три поколения адвокатов построили (или погубили) свою карьеру, выступая на стороне правительства либо на моей стороне, осмотрительный Маршалл, одну за другой, обошел все ловушки, расставленные Джефферсоном.

На моей стороне среди созвездия юридических талантов был славный виргинец Эдмунд Рэндольф, служивший министром юстиции при Вашингтоне. Единственным выдающимся юристом на стороне правительства был неуместно элегантный и склонный к актерству Уильям Уирт. Главного правительственного обвинителя Джорджа Хэя вообще едва ли можно назвать юристом. Да он в этом и не нуждался, ибо готовился стать зятем Джеймса Монро. Вот она, настоящая хунта!

Первые недели перестрелки мало что дали. До приезда Уилкинсона правительство не могло приступить к обвинению. А я тем временем решил развлечь присяжных и, пожалуй, создать юридический прецедент.

Я прочитал присяжным послание Джефферсона конгрессу, обратив внимание на ту его часть, где он ссылается на разные письма о моей деятельности и на приказы, которые он в связи с этим отдал армии и флоту.

— Ваша честь, я обратился к военно-морскому министру за копиями приказов. Он отказался их представить. Попытки получить копии писем, адресованных президенту, тоже не увенчались успехом. Но я не могу строить свою защиту, не ознакомясь с тем, что говорят мои обвинители. Я должен знать, какие приказы президент или его министры отдали армии и флоту о моей персоне. Поэтому, с позволения досточтимого суда, я должен потребовать вызова в суд duces tecum[95] президента Соединенных Штатов… — Я сделал паузу и с наслаждением услышал единый вздох нескольких сот пропахших табаком глоток, — чтобы достопочтенный Томас Джефферсон явился сюда и привез с собой документы, какие необходимы для моей защиты и для отправления правосудия.

Хэй вскочил со своего места и заговорил так быстро, что начал заикаться.

— Естественно, Ваша честь, я сделаю, что аз моих силах, чтобы получить документы, и суд — и только суд — определит, существенны ли они…

— Но, мистер Хэй, — пробормотал верховный судья приглушенным голосом, который порой так напоминал шепоток его кузена-президента, — как суд определит, что существенно, что нет, если суд ни к чему не имеет доступа?

— Ваша честь, конечно, не может одобрить это… эту наглую… эт-т-ту… попытку вызвать главу исполнительной власти в суд.

— Суд считает вопрос опорным и обдумает проблему. Заседание откладывается до утра.

На другой день Хэй нашел благовидную уловку, что, мол, раз заседает не суд, а большое жюри, я лишен прав, предоставленных обвиняемому в обычном судебном процессе.

За ним выступил Лютер Мартин. Отхлебнув из глиняной фляжки глоток виски, он вышел на середину зала. Вид у него был, мягко выражаясь, неопрятный. Две ночи напролет он спал, не раздеваясь, на полу моей спальни в «Золотом орле»; я не пытался даже его растолкать. Я знал по опыту, что, если Лютер Мартин решил спать на полу (или в чулане — у него была неестественная страсть к чуланам), противиться бесполезно. Он останется там, где рухнет, громко и, надо полагать, удовлетворенно похрапывая. Но какой это блестящий юрист, пьян он или трезв!

Лютер Мартин, как и я, подозревал, что где-нибудь в военном министерстве может храниться приказ Уилкинсону с намеком на то, что моя смерть была бы чрезвычайно удобна неким заинтересованным лицам. Держа это в уме, он рассказал жюри о трудностях, с какими мы столкнулись, пытаясь получить правительственные документы. Странно, сказал он. Более чем странно. Затем внушительно отпил из своей фляжки — для поддержания сил, — и битком набитый зал замер. Никогда не видел я на сцене актера, который умел бы так держать в руках зрителей.

— Это особый случай, сэр. — Красные глазки устремились вверх, к Маршаллу, затем снова обратились в сторону большого жюри. — Перед нами удивительное дело, и президент, ни больше ни меньше, выразил предвзятое суждение о моем подзащитном, объявив в своем послании конгрессу, я цитирую, «его вина не вызывает никаких сомнений». — Лютер Мартин покачал головой, опечаленный низменностью человеческой природы и человеческим вероломством.

Напряжение в зале достигло предела. Идола толпы, само божество — Джефферсона вызывают в суд, как простого смертного. И того хуже — апостола прав человека осуждают не только за мстительность, но и за высказывание предвзятого мнения, то есть за нарушение юридического процесса.

— Может показаться, — Лютер Мартин заговорил тенором: затишье перед бурей, — что президент приписывает себе всеведение высшего судии. — Постепенный переход от тенора к баритону. — Он объявил своего бывшего вице-президента изменником перед лицом страны, которая его наградила. И пошел на него войной, спустив с цепи судебных церберов. — Баритон превратился в гомерический бас и загремел на весь зал. Никто не шевельнулся. — И неужели же президент Соединенных Штатов, затеявший эту нелепую шумиху, хочет утаить нужные суду документы, когда на карту поставлена жизнь? — Вопрос, подобно роковой пуле, рикошетом ударил в зал, отскочив от сводов Капитолия.

Лютер Мартин направил свой похожий на обрубок палец на Хэя, in loco presidentis[96] и потребовал:

— Должны ли мы заключить, что президент огорчится, если невиновность полковника Бэрра будет установлена? — Буря негодования сторонников Джефферсона. Верховный судья пригрозил очистить помещение суда от публики.

Вопрос бурно дебатировался несколько дней. Можно ли вызывать президента в суд? Хэй сказал, что как президента его вызвать нельзя, но как частное лицо — можно. Не слишком вразумительное прояснение конституционного пейзажа. Он утверждал также, что «тайная переписка» исполнительной власти неприкосновенна и прочее.

13 июня большому жюри огласили ответ Джефферсона. Он оставлял за президентом Соединенных Штатов право «решать независимо от всех других властей, какие документы, поступающие к нему как к президенту, могут быть обнародованы в интересах общества». То, что он сочтет допустимым, он, разумеется, предоставит суду. Он согласился передать нам копию письма Уилкинсона от 21 октября, но опустит те его части, какие сочтет несущественными. Что же до приказаний армии и флоту, что ж, если мы сообщим, какие именно приказы мы хотели бы видеть, он сделает все от него зависящее, чтобы выполнить нашу просьбу. Милое положение: мы должны указать, какие именно военные приказы мы хотели бы видеть — не видя их!

Маршалл принял вызов. Вопрос простой. Можно ли вызвать президента в суд, и если да, следует ли вызвать президента Джефферсона по этому делу? Маршалл решил вопрос деликатно. Да, объявил он ex cathedra[97], можно вызвать президента в суд. Ничто в тексте конституции не запрещает этого, да и никакое законодательство, «за исключением — монократ Маршалл явно возликовал в душе — королевского». Но, радостно заметил Маршалл, президент все-таки не совсем король (со скамей республиканцев раздался явственно слышимый зубовный скрежет, когда судья-федералист сравнил апостола демократии с ненавистнейшим из земных чудовищ — коронованным деспотом).

— Я обращаю ваше внимание на существенные различия, — сказал Маршалл, не повышая тона, но все же громче обычного. — Король не может ошибаться, поэтому на него нельзя возложить вину, и его имя нельзя упоминать в прениях сторон. Но поскольку президент может ошибаться и поскольку имя его можно упоминать в прениях сторон, поскольку он не король, помазанник божий, он, как и всякий человек, ответствен перед законом. — И Джон Маршалл вызвал президента Джефферсона в Ричмонд.

В зале едва не разразилась буря. Но лишь на следующий день мы начали постигать всю глубину проницательности Маршалла. Во-первых, он подтвердил право суда вызывать президента для дачи показаний. Далее, добавив — как бы походя, — что суд будет вполне удовлетворен, если ему будут представлены оригинал письма Уилкинсона и имеющие отношение к делу документы, он ловко избежал конституционного кризиса. Если только они окажутся в руках суда, президенту не будет нужды совершать утомительное путешествие из Вашингтона в Ричмонд.

Мне рассказывали, что Джефферсон буквально взбесился, узнав об этом решении, и с обратной почтой приказал Джорджу Хэю арестовать Лютера Мартина за измену: поскольку он мой старый друг, он с самого начала наверняка был посвящен в мои планы и потому причастен к измене. Ни один президент никогда не вел себя подобным образом; и будем надеяться, что это больше не повторится. Конечно же, Лютер Мартин не был арестован.

Документы своим чередом были доставлены из Вашингтона, и конституционный кризис оказался исчерпанным. Джефферсон, однако, позволил себе еще немало горьких замечаний по поводу права суда вызывать свидетелем президента. Особенно его вывело из себя язвительное замечание Маршалла о том, что «очевидно… обязанности президента как главы исполнительной власти не поглощают всего его времени и не носят постоянного характера». Этот намек на длительные отлучки Джефферсона из столицы вызвал ответный выкрик: «В Монтичелло я больше часов посвящаю служению обществу, чем здесь, в Вашингтоне!» Кузены знали, как задеть друг друга за живое.

Судьбе было угодно, чтобы в тот же день, когда Маршалл вызвал в суд Джефферсона, Джеймс Уилкинсон прибыл в таверну «Золотой орел», до отказа переполненную. Да и весь Ричмонд был переполнен до отказа. Со всех концов страны приезжали люди на знаменитый судебный процесс, все понимали, что это зрелище получше любого театра: даже самый невежественный житель лесов и тот знал, что происходит смертельная схватка между президентом и Верховным судом, между националистами и сепаратистами, между Джефферсоном и Бэрром, который даже в то время оставался героем федералистов Новой Англии и сумел бы — стоило ему только пожелать — повести их за собой и возродить умирающую партию федералистов.

Я сидел в гостиной «Золотого орла», когда туда вошел Джейми, сияя золотым шитьем мундира, эполетами и раскрасневшимся от виски лицом. Он двигался, как индюк, распустивший перья, выпячивал грудь и живот так, будто, попробуй он идти нормально, центр тяжести тела переместился бы к брюху и он рухнул бы наземь. Его сопровождали помощники и «свидетели» с Запада.

Увидев меня в окружении «маленькой шайки», Джейми странно, словно бы примирительно, взмахнул правой рукой, и в его глазах я уловил нечто вроде мольбы. Но его сразу провели в другую комнату.

Сэм Свортвут хотел вызвать его на дуэль.

— Чему это поможет? — сказал я.

— Но ведь сукин сын на два месяца бросил меня за решетку и украл мои золотые часы!

— Вызови его! — Эндрю Джексон был теперь всецело моим сторонником, открыто выражал это. Он мог себе это позволить; в письмах губернатору Клерборну и Джефферсону он так умно показал свою лояльность Союзу, что сначала его даже хотели вызвать свидетелем обвинения, но Джексон стал на весь Ричмонд провозглашать мою невиновность, и обвинение решило, что от такого свидетеля проку не будет, он может только ослабить их и без того слабые позиции.

Лютер Мартин был навеселе. Он сказал:

— Мой мальчик, не трогай сукина сына, пока я не позабавлюсь с ним в суде.

Но на другое утро, в воскресенье, когда Уилкинсон вышел подышать воздухом перед таверной, Сэм Свортвут подошел к нему вплотную и столкнул главнокомандующего в придорожную канаву. Адъютанты выхватили шпаги. Смущенные почитатели помогли «западному Вашингтону» подняться на ноги.

— Ваши секунданты найдут меня в «Золотом орле», — сказал Сэм. — Радуйтесь, что я обращаюсь с вами, как с джентльменом, коим вы не являетесь.

Уилкинсон побагровел, но ничего не ответил. Сэм вернулся в таверну, из окна которой мы с генералом Джексоном наблюдали эту сцену — увы! — не без удовольствия. Ибо почему бы не насладиться спектаклем, если мы все равно не в силах его предотвратить?

— Господи, теперь мне полегчало! — ликовал молодой Сэм.

Ликовал и Джексон:

— Я буду твоим секундантом, мальчик. Но сначала поупражняемся с пистолетами. Перед дуэлью это не вредно, правда, полковник? Даже если напротив вас такой мешок с кишками — самая крупная, клянусь всевышним, мишень по эту сторону Аллеганских гор.

— Джейми не станет стреляться, — сказал я Свортвуту, основываясь на моем отличном знакомстве с двойным — нет, тройным агентом; я оказался прав. Даже когда Свортвут вывесил плакат, объявляющий Уилкинсона трусом, генерал не ответил. В отличие от многих знакомых мне негодяев Джейми был трус.

В понедельник командующий явился в суд завоевателем. В конце концов, разве он не ставленник Джефферсона? И прибыл к тому же в родной штат президента.

Двигаясь к свидетельской трибуне, Джейми комически раскланивался на все стороны, шпоры позвякивали, кожаная портупея поскрипывала, как у перегруженной клячи.

Я делал вид, что не замечаю Джейми, пока не назвали его имя. Тогда я обернулся и быстро его оглядел. Вот и вся встреча.

Главное доказательство обвинения сводилось к моему шифрованному письму Уилкинсону. Лютер Мартин принялся допрашивать генерала по поводу письма. Почему он внес исправления в текст? Почему пытался стереть первую фразу, которая ясно свидетельствовала о том, что письмо полковника Бэрра — ответ на его собственное письмо? И почему он сказал, что его шифрованная переписка с полковником Бэрром началась в 1804 году, когда есть доказательства, что она началась еще в 1794 году? Уилкинсон запинался, противоречил себе, лгал под присягой.

Тут-то Джон Рэндольф и заключил, что генерал «негодяй до мозга костей», и огласил этот вывод в тот же вечер в переполненном баре «Золотого орла», да так, чтобы сам негодяй мог слышать.

Рэндольф, как старшина присяжных, тоже заинтересовался шифрованным письмом. Почему Уилкинсон внес в него исправления? Чтобы избежать подозрений в соучастии в планах полковника Бэрра? Ввести в заблуждение президента? Скрыть, что генерал сам был главным действующим лицом в «испанском заговоре» еще пятнадцать лет назад? Вдруг, резко повернувшись к верховному судье, Джон Рэндольф потребовал, чтобы генералу Джеймсу Уилкинсону предъявили обвинение в измене.

Обвинители растерялись. Уилкинсон бормотал что-то невразумительное. Большое жюри удалилось решать, предъявлять ли обвинение главному свидетелю правительства. Легко представить себе состояние Джефферсона, когда он узнал, что семь членов большого жюри высказались за привлечение его генерала к суду при девяти против. Весьма шаткое голосование.

24 июня большое жюри предъявило Бленнерхассету (в его отсутствие) и мне обвинение в правонарушении, заключавшемся в подготовке экспедиции против испанской колонии, и в измене Соединенным Штатам. Я не удивился. В конце концов, большое жюри состояло почти полностью из сторонников Джефферсона. И все же, когда меня под охраной вели в ричмондскую муниципальную тюрьму, я поздравил себя хотя бы с тем, что единственный серьезный свидетель, которого мог найти против меня Джефферсон, сам едва не угодил вместе со мной за решетку — на казенные хлеба.

Предыдущая главаГлава 53 из 77Следующая глава