С самого утра шел снег. Бродвей теперь под толстым слоем белой пудры. На улице полно саней. У всех раскрасневшиеся лица. В доме уши у меня горят, на улице мерзнут.
Вскоре после полудня я пришел в пансион, где живет полковник; Джейн Макманус сидела возле полковника и держала его за руку. Без всякого смущения она встала, поздоровалась со мной.
— Мне пора, полковник.
— Как хочешь, милая девочка. — Странно даже подумать, что кто-то может увидеть в этой полной женщине девочку, милую или неважно какую. Она обещала вскоре снова навестить полковника.
— Бедное дитя, она все еще потрясена налетом мадам на наше счастливое гнездышко.
Полковник, кажется, в отличной форме, хоть и жалуется на холод, а в комнате так жарко, что уши у меня пылают. Я рассказал ему, что обедал с Сэмом Свортвутом, а он в ответ показал мне толстую кипу бумаг на столике возле дивана.
— Теперь и Сэм станет участником нашей истории. Он был милым молодым человеком, как и все Свортвуты. Хотя, пожалуй, чрезмерно добродушным…
Меня удивила собственная бодрость — ведь я глаз не сомкнул всю ночь. Элен же спала, как ребенок, и проснулась утром такая сияющая и довольная, что у меня язык не повернулся заговорить о том, как мы влипли. Однако же она ни словом не обмолвилась о свадьбе. Я ее совсем не понимаю. Думаю, именно поэтому я подарил ей, сгоряча, единственную свою ценную вещь — миниатюрный портрет матери работы Вандерлина на золотой цепочке. Она пришла в восторг и тут же повесила медальон себе на шею.
На первой неделе августа 1806 года я отправился на Запад, как я полагал, навсегда. Несколько сот горячих молодых людей из лучших семей Америки должны были встретиться со мной первого ноября в Мариетте на реке Огайо.
Уилкинсон обещал мне начать войну с Испанией по первому моему сигналу. Перед отъездом из Филадельфии я подал ему этот сигнал в шифрованном письме, которое должны были доставить Уилкинсону мои верные друзья Сэм Свортвут и Питер Огден, племянник Дейтона и сын моего старого друга еще с давних квебекских времен.
Письмо это явилось главной уликой против меня в судебном процессе, и я должен его воспроизвести. Оригинал, разумеется, давным-давно потерян либо уничтожен Уилкинсоном, который потом, чтоб запятнать меня, а самому оправдаться, распространял совершенно иной документ. Он приписал в мое письмо кое-какую чушь от себя. К счастью, он действовал слишком грубо. Он неудачно пытался стереть первую мою фразу: «Получил Ваше письмо с почтовым штемпелем 13 мая». То был серьезный промах, поскольку сперва он делал вид, будто до моего письма не знал ничего о «заговоре». Несмотря на подделки, письмо устанавливало два гибельных для него факта: мы пользовались шифром и он писал мне за три месяца до этого письма.
Что я на самом деле писал Уилкинсону? Я сообщал, что наши рекруты соберутся первого ноября на Миссисипи. Пятнадцатого ноября мы на легких лодках начнем спуск по реке. У испанского форпоста в Батон-Руж мы решим, захватить его или идти дальше. Если можно, я хотел овладеть Батон-Ружем хотя бы для того, чтобы ублажить Джексона и других моих сторонников, которым была ненавистна даже мысль о донах, нагло расположившихся на берегах их реки.
Я сообщал также, что мои агенты (те самые три иезуита в Новом Орлеане) заверили меня, что жители страны, куда мы направлялись, присоединятся ко мне, если я поклянусь защищать их религию (такую клятву я уже принес в присутствии новоорлеанского епископа). Я писал, что Уилкинсон будет подчиняться только мне, от меня получать деньги и что вся операция завершится за три недели. Я заверил его, что нам обеспечена поддержка со стороны британского флота, — это была ложь. В заключение я писал, что Сэм Свортвут передаст ему дальнейшие инструкции. Я представил Сэма (не вполне искренне) как восторженного почитателя «западного Вашингтона».
Дальнейшие инструкции были очень просты: спровоцировать инцидент на реке Сабин. Сделать это было легче легкого, поскольку за год до того испанцы форсировали Сабин и заняли Байя-Пьер и Нону — два форпоста на американской территории. Эта наглость вывела из себя даже Джефферсона. В феврале 1806 года он дал указание военному ведомству изгнать испанские войска. Однако Уилкинсон игнорировал приказ военного министра, и испанцев никто не тронул. По моему разумению, Уилкинсон выжидал, чтобы согласовать свои действия с моими.
В июне президент прямо приказал Уилкинсону выйти из Сент-Луиса, принять на себя личное командование нашими войсками на Сабине и изгнать испанцев. И все же, когда я послал ему письмо (в конце июля), Уилкинсон так и не сдвинулся с места, и все в Вашингтоне придерживались того мнения, что Джефферсон скоро сместит нерасторопного командующего.
Я попросил Дейтона написать Уилкинсону и предупредить его, что его скоро сместят. Я полагал, что тем заставлю его действовать; у него не останется иного выбора, как отправиться в новые края. Увы, предупреждение Дейтона возымело обратное действие. Уилкинсон понял, что ему надо постараться вновь заслужить расположение Джефферсона. Каким образом? Разумеется, предать меня.
Такова подоплека моего письма Уилкинсону. Нет нужды объяснять, что слово «Мексика» в нем не упоминалось, как не содержалось в нем и указания Уилкинсону провоцировать войну с Испанией. Я полагал, что это случится само собой — как только он подчинится приказу другого своего главнокомандующего.
Я писал в письме то, во что искренне верил: через три недели места, куда мы отправимся, будут в наших руках. На суде обвинители пытались доказать, что я имел в виду не Мексику, а Новый Орлеан. Но я располагал такой поддержкой в этом городе (рассчитывая к тому же на помощь командующего американской армией), что Новый Орлеан мы могли взять не за три недели, а за три часа. В своем письме я имел в виду только Мексику.
К середине августа я прибыл в Питтсбург. Здесь-то я и совершил ошибку, отобедав с полковником Джорджем Морганом, тщеславным глупцом, не поумневшим с годами. Я побывал в его доме не для того, чтобы повидаться с ним, а чтобы завербовать трех его лихих сыновей. Во время обеда я позволил себе несколько острых словечек о Джефферсоне, не выразив восхищения нашим главарем, но никак не выразив и враждебности. Когда полковник пожаловался на разложение американской армии и посягательства донов на нашу территорию, я заметил: «Но ведь это политика мистера Джефферсона. Увы, он настолько ослабил нашу военную мощь, что мы с вами, располагая сотней солдат, могли бы скинуть президента и конгресс в Потомак». Никогда не шутите со вздорным стариком, особенно если он много лет пытался добиться от правительства признания его прав на спорную полоску земли в Индиане. Вдохновленный праведной алчностью, полковник Морган решил предупредить местные власти о моих темных планах — утопить мистера Джефферсона, И он написал моей предполагаемой жертве слогом столь же возвышенным, сколь и невразумительным.
Вскоре по прибытии в Питтсбург я получил письмо от Уилкинсона (который моего письма еще не получил). После пространных напыщенных фраз он объявил: «Я готов». Все обстоятельства как будто предвещали нам успех.
Я счел добрым знамением и то, что здоровье Теодосии (пошатнувшееся от Каролинского климата) настолько улучшилось, что она смогла приехать к нам на реку Огайо.
На острове Бленнерхассета я встретил наконец самого легендарного островитянина. Близорукий, почти слепой, дивный рассказчик и неважный слушатель, вечный мечтатель, блистательный эксцентрик положительно помешался на мысли о приобретении по меньшей мере титула маркиза Веракруса, не говоря уже о возможности стать моим послом в Англии, где он хотел свести кое-какие старые счеты. Ублажая его, я лишь подливал масла в огонь.
Миссис Бленнерхассет, умная и оживленная, как и прежде, тотчас же устроила в нашу честь роскошный обед. Должен признаться, мне всегда казалось необъяснимым чудом, когда на Западе меня угощали прекрасным обедом на серебре, шампанское наливали в ирландский хрусталь, прислуживали мне, как лорду. Словно по волшебству роскошный особняк вырос посреди первозданной дикости.
От Теодосии все были в восторге, и я больше всех. Я скучал по ней, как скучаю по ней всегда, всякую минуту. Мы могли говорить и говорили друг с другом обо всем на свете.
После обеда дамы удалились в гостиную, а я и мои помощники, приехавшие со мною, остались с Бленнерхассетом. Говорили о провианте, о деньгах, о будущем.
Бленнерхассет горел от возбуждения и, несмотря на склонность порассуждать о Вольтере, когда я сводил разговор на бочки с салом, был хорошим собеседником и не совсем бесполезным; он пожертвовал столько денег, сколько позволяли его возможности.
Когда я впервые посетил остров, миссис Бленнерхассет пригласила меня на верховую прогулку среди садов, удивительным образом разведенных на лесных вырубках. В прибрежной роще у флигеля она поведала мне, что мы с нею — не правда ли, поразительное сходство — существа избранные. Я был сама любезность (как подобало повелителю) и подтвердил обещание, по секрету данное ее мужу, сделать его своим послом в Лондоне.
— Но мы не можем туда вернуться! — Она натянула поводья. Желтые листья ярко оттеняли ее красную амазонку, в ее облике было что-то геральдическое.
— Почему же?
— Потому что мы… мы… не как все.
Не венчаны, подумалось мне сразу, пока я смотрел на нее величественным взглядом, подобно Соломону, каким он описан в любимой книге моего дедушки. Она всхлипнула и затем посвятила меня в свой чудовищный грех:
— Я племянница Хармана Бленнерхассета!
Мой конь споткнулся, ее — заржал.
— Ну и что с того?
— Как что? Я вышла замуж за родного дядю! В Ирландии нас бы сожгли заживо!
— Но в Англии, уверяю вас, в вашу честь будут устраивать приемы!
— Вы думаете? — Драматический надрыв сменился обычным для нее воодушевлением. — Я вовсе не уверена. Все так сложно. — Она спешилась. Я последовал ее примеру. В течение довольно приятного часа она поведала мне потрясающую, необыкновенную, совершенно удивительную историю своей жизни, рассказала о присущей ей вечной жажде перемен. Я всегда придерживаюсь правила выслушивать такие истории с тем сочувствием, какого они заслуживают.
Менее чем за неделю остров обратился в мастерскую. Зерно сушилось, обмолачивалось и превращалось в провиант. Бочки с провизией прибыли из Мариетты, их сложили у причала. Вопреки моему совету Бленнерхассеты упаковывали все имущество: они собирались плыть с нами в уошитские земли и ждать там завоевания Мексики.
А я не получил от Уилкинсона ничего, кроме письма с заверением «Я готов». Какое-то время и Джефферсон и я напряженно ожидали действий «западного Вашингтона».
Когда наконец Уилкинсон подчинится приказам Джефферсона (не говоря уже о моих!) и выступит против испанцев на реке Сабин? Как выяснилось, он вышел из Сент-Луиса только на первой неделе сентября. Затем с чрезвычайной медлительностью достиг Натчеза, откуда написал сенаторам Адэру и Смиту, что готов огнем и мечом очистить американскую территорию от донов. Он написал также Адэру, что «времена, которых ждали и о которых мечтали многие, наконец наступили — пора сбросить испанское правительство в Мексике».
Адэр переправил мне копию письма, и я обрадовался, хоть и был озадачен. Почему Уилкинсон не написал прямо мне? Признаюсь, на ум приходила мысль, уж не собирается ли он сам завоевать Мексику — предать и Джефферсона и меня.
В конце сентября Уилкинсон уведомил испанского командующего, что, если он не отойдет с западного берега Сабина, войны не миновать. Ко всеобщему изумлению (меня же эта новость повергла в ужас), испанцы в точности выполнили его приказ. 27 сентября они ушли с американской земли.
Все это время я подготавливал либо захват земель в бассейне реки Уошито, либо вторжение в Мексику. С моими людьми и припасами я мог предпринять и то и другое.
27 сентября я был в Нашвилле, где Эндрю Джексон устроил в мою честь прием в гостинице «Талбот», провозгласив древний тост: «Миллионы на оборону, ни цента на уплату дани!» Как командующий гражданской гвардией Теннесси, Джексон имел возможность развязать войну, которая казалась неизбежной. 4 октября по моей просьбе он объявил всеобщую тревогу. Он клялся, что поскачет вместе со мной в Мексику.
Через несколько дней после объявления тревоги в Теннесси Сэм Свортвут и Питер Огден вручили мое шифрованное письмо Уилкинсону, который находился в Натчиточес на мексиканской границе. Два месяца разыскивали они командующего американской армией, который наконец подчинился приказу президента и с опозданием на четыре месяца приступил к своим обязанностям.
Свортвут передал ему мое письмо. Прочитав его, Уилкинсон попросил Свортвута помочь ему подготовить шифрованный ответ, и смысл его по-прежнему сводился к фразе «Я готов». Уилкинсон отправил письмо. Потом ни с того ни с сего передумал. Он отправил гонца перехватить собственное письмо и уничтожить его. Содержание письма известно мне лишь в общих чертах, со слов Свортвута.
20 октября Уилкинсон написал Джефферсону, что на Западе зреет заговор с целью захвата Нового Орлеана. Имен он не называл. Да ему это и не требовалось. Один прелестный штрих: заговорщики, объявил он, собираются поднять в Луизиане бунт чернокожих. Джейми знал, чем огорчить Массу Тома.
В опубликованном недавно дневнике Джефферсона говорится, будто еще 22 октября 1806 года он был убежден, что я виновен в измене, поскольку именно в этот роковой день на заседании кабинета обсуждалась моя предполагаемая экспедиция. Несмотря на мою «вину», кабинет решил, что я не сделал покуда ничего предосудительного и правительство может лишь предупредить губернаторов и посоветовать им держаться поосторожней с изменником, пока, правда, не совершившим измены. Вот она, джефферсоновская логика во всем блеске.
Не ведая о внимании, какого я удостоился в Вашингтоне, я продолжал собирать людей и припасы.
6 октября я выехал из Нашвилла (с самоновейшим новобранцем, племянником миссис Джексон) в Лексингтон, где встретил Теодосию и ее только что прибывшего мужа.
Я рассчитывал в ноябре начать спуск по Миссисипи. Уилкинсон был уже на границе, и, несмотря на его загадочное поведение с испанцами, я, как и все, ждал войны с Испанией.
В тот же год, несколько ранее, двое гомосексуалистов основали во Франкфорте скандальную газетку «Вестерн уорлд». Теперь они обвинили нас с Уилкинсоном в попытке воскресить старый «испанский заговор». Воспользовавшись этим, честолюбивый политический деятель из Кентукки по имени Джон Давейс решил прямо вмешаться в мои планы. Некоторое время Давейс, убежденный федералист, пытался доказать, что кое-какие высокопоставленные деятели Запада состоят на тайном содержании у испанского правительства. По странному совпадению все эти высокопоставленные деятели занимали видное положение в республиканской партии. Он назвал сенаторов Адэра, Брауна, Смита, Брекенриджа и будущего сенатора Генри Клея, губернатора Уильяма Генри Гаррисона и генерала Эндрю Джексона — все они, очевидно, были замешаны в «испанском заговоре» с целью отделения западных штатов от восточных. Во главе списка знатных имен он поставил имена мое и Уилкинсона.
Давейс написал Джефферсону о своих подозрениях. Без сомнения, президент возликовал, узнав, что я стою во главе заговора, однако он не мог не прийти в ужас, обнаружив, что чуть не всех его политических сторонников на Западе молодой мистер Давейс, шурин архифедералиста Джона Маршалла, тоже назвал изменниками. Джефферсон потребовал дополнительных сведений.
Упрямый молодой федералист отправился весной в Сент-Луис побеседовать с Уилкинсонам. Тот наговорил много лишнего, открыл Давейсу, что он послал офицера регулярной армии Зебюлона Пайка проложить маршрут в Мексику для возможного вторжения. Давейс принялся бомбардировать письмами Джефферсона, Мэдисона и Галлатэна, сообщая им все носившиеся в воздухе сплетни, а в то время в Кентукки не было недостатка в самых невероятных сплетнях. Стремясь нанести ущерб республиканской партии, он выдвинул столько беспардонных обвинений, что Джефферсон наконец перестал обращать на него внимание. Однако, к несчастью, с Давейсом приходилось считаться на его родной территории, поскольку он был окружным прокурором в Кентукки и мог устроить скандал, что он и не замедлил сделать.
После беглого смотра моей большой флотилии и припасов в Луисвилле (пять плоскодонок и несколько бочек муки) Давейс возвратился во Франкфорт и 5 ноября дал местному судье показания под присягой, что я планирую вторжение в Мексику, за которым должно последовать отделение западных штатов от восточных. У него хватило ума заявить судье, что, хотя и нет закона, запрещающего кому бы то ни было побуждать штат к отделению (будь такой закон, Джефферсон давно бы уже сидел за решеткой), меня тем не менее следует арестовать, дабы пресечь опасный заговор. Судья отклонил ходатайство Давейса. Тогда Давейс потребовал созыва большого жюри, которое собралось 12 ноября.
Когда Давейс подал первое заявление в суд, я находился в Лексингтоне. Со всей поспешностью я отправился во Франкфорт, чтобы прекратить судебное разбирательство. Но я опоздал. И оказался в большом затруднении. Обвинения и контробвинения не сходили со страниц газет. Рухнула не одна карьера, в том числе моего друга Джона Адэра, который, не добившись переизбрания в сенат, отдал свои голоса двадцатидевятилетнему Генри Клею, как говорили, — лучшему адвокату в штате Теннесси. Увидев, насколько далеко зашло дело, я поручил новоизбранному сенатору быть моим защитником.
Только на первой неделе декабря я предстал перед большим жюри. Входившие в него джентльмены придерживались того мнения, что экспедиция против Мексики не так уж предосудительна. Выслушав меня и моего красноречивого защитника, большое жюри констатировало «отсутствие состава преступления» с частным определением, что и я и Джон Адэр — так сказать, отличные ребята. Нет нужды говорить, что звонкое красноречие Генри Клея немало способствовало счастливому исходу.
Замечу мимоходом, что я всегда поражаюсь, насколько отличаются нынешние адвокаты и политические деятели от нас, деятелей первого поколения. Никто из нас не мог бы тягаться с нынешними ораторами. Джефферсон и Мэдисон выражались невразумительно. Монро наводил скуку. Гамильтон был сбивчив, я — слишком сух (и краток, чтобы угодить публике). Лучше других говорил Фишер Эймс (я, правда, не слышал Патрика Генри). Сегодня же едва ли не каждый общественный деятель — удивительный оратор, нет, актер, способный поднять бурю, вышибить слезу, вызвать смех. Не могу объяснить перемену ничем, кроме воздействия целого поколения евангелических проповедников (Клей всегда вызывает в моем воображении проповедника, который рассуждает о крови агнца, призывает паству к раскаянию, а сам думает, как бы соблазнить даму, сидящую на задней скамье); кроме того, конечно, нынешний политик имеет дело с куда большим числом избирателей, чем мы. Нам требовалось обворожить разговором участников закрытого совещания, им же нужно расшевелить трубами и кимвалами громадное сборище.
25 ноября Уилкинсон прибыл в Новый Орлеан. В тот же день первое его предупреждение достигло Джефферсона. Через два дня президент издал прокламацию, «предостерегающую всех верных граждан» от каких бы то ни было незаконных заговоров против Испании. Эта прокламация попала на Запад лишь через несколько недель.
11 декабря остров Бленнерхассета подвергся нападению окружной гражданской гвардии для подавления того, что местный судья на свой страх и риск назвал злостным бунтом. Поскольку на острове не оказалось никого, кроме бедной миссис Бленнерхассет, гвардейцы выпили все вино, а затем разрушили дом, полностью продемонстрировав свое презрение к цивилизации. Я тогда об этом ничего не знал. Только через тридцать лет сумел я установить последовательность событий, о которых теперь рассказываю.
Я уехал из Франкфорта после блестящего бала в мою честь, на котором новоиспеченный сенатор Генри Клей весьма удачно изображал обитателей скотного двора.
В Нашвилле в таверне «Долина клевера» меня посетили генерал Джексон и его друг Джон Коффи.
Джексон совсем растерялся.
— Полковник, вы сами попали и меня впутали в чудовищный переплет.
Я не думал, что этот мужественный человек может от страха понижать голос, пугливо озираться, но, когда мы уселись в укромном углу главной залы, скрытые от любопытных глаз стеллажом с газетами, он заговорил свистящим шепотом. Джон Коффи нас не слышал.
Я сказал Джексону то, что мне скоро наскучило повторять. Я не затевал раскола.
— Зачем мне это? Речь идет о Мексике. Об одной только Мексике.
— Тише! — Джексон смотрел на меня встревоженно. — До меня дошли самые худшие сообщения — про вас и про Уилкинсона.
— Что говорят об Уилкинсоне?
— Вы ему доверяете?
— Нет. Но я рассчитываю на его личную заинтересованность. Джефферсон собирается его сместить. Ему нечего терять, и он может только выиграть, держась нашего плана.
Мысль о Джефферсоне придала нашему разговору несколько иное направление.
— Но вы всегда говорили… вы делали вид, что Джефферсон осведомлен о вашем предприятии.
— Он все знал и, как и мы с вами, стремится покорить Мексику.
— Без войны?
— Желательно.
Джексон нервно огляделся, затем прошептал:
— Вы знаете об отношениях Уилкинсона с испанцами?
— Много лет назад он клялся в верности испанской короне, дабы вести торговлю в Новом Орлеане и Мобиле.
— Чепуха! Люди получше него присягали ей в верности. Это ничего не значит. Но вам известно, что он был… что он все еще испанский агент?
— Вы начитались газет.
— Я читал сообщения из Мексики. От моих друзей. И у меня есть доказательства, что Джеймс Уилкинсон служил испанским агентом номер тринадцать по крайней мере пятнадцать лет, и сейчас он все еще испанский агент номер тринадцать и состоит на жалованье у испанского короля.
— Не верю. Немыслимо. — Впервые я не сумел скрыть изумление и тревогу.
Я думаю, Джексон понял, что я не притворяюсь. Он злорадно продолжал:
— Что ж, полковник, вас здорово надули. Теперь у Уилкинсона неприятности и с испанцами и с Джефферсоном. В этом году Испания перестанет платить ему жалованье. И Джефферсон, возможно, снимет его с поста командующего армией. Нашей армией. Клянусь всевышним! — Голос Джексона неожиданно разнесся по всей зале, обескуражив всех, его в том числе. Он снова заговорил шепотом. — Согласитесь, у нас не президент, а дерьмо собачье, честное слово! Ну кто еще, кроме Джефферсона, я вас спрашиваю, отдал бы американскую армию в руки испанского агента?
Мне не хотелось хулить Джефферсона.
— Если это правда…
— Это правда. Чем угодно могу доказать! Одного только своими глазами не видел: шпионских донесений этого прохвоста!
Все стало убийственно ясно. Теперь я понимал, почему Джейми не сразу подчинился приказу Джефферсона, почему он отказался идти прямо к реке Сабин и почему, стоило ему только сдвинуться с места, испанцы убрались восвояси.
— Полковник, вы сунули голову в петлю, да и мою наполовину. Но я вынимаю голову из петли. Я уже написал президенту, написал дураку губернатору в Новый Орлеан, написал всем, кого вспомнил, написал, что, хотя я страстно ненавижу донов, я не имею ничего общего с вами и с Уилкинсоном и до конца дней буду стоять за Союз…
— Но мы же не стремимся к отделению… — механически ответил я, усиленно собираясь с мыслями.
— Уверен. В конце концов, вы не идиот. Но когда Джефферсон с вами разделается, все будут думать, что вы величайший предатель после Бенедикта Арнольда. Что же до Уилкинсона…
— Он попытается опорочить меня. — Я высказал более чем очевидную истину.
— Да, и Джефферсон будет наверху блаженства. Ведь ему надо будет доказать, что его генерал — честный человек, а его личный враг — предатель.
— А Джефферсон знает, что Уилкинсон — испанский агент?
— Мне все рассказал один из донов, ни больше ни меньше, и он утверждает, что Джефферсону сообщили об этом еще прошлой весной.
— Я и в самом деле сунул голову в петлю, — больше я ничего не мог ни оказать, ни придумать.
— Полковник, я постараюсь вам помочь. А теперь давайте разыграем спектакль для моего старого друга Джона Коффи. У вас еще при себе тот пустой бланк, подписанный Джефферсоном, который вы мне показывали?
Ради правдоподобия я всегда носил с собой бланк для чинопроизводства, данный мне другом и союзником — военным министром. Я ответил, что он у меня в кармане камзола.
— Хорошо. Мы разыграем ссору перед стариной Джоном, я обвиню вас в недостаточной откровенности, а вы потом повторите то, что всегда говорите о Мексике, и я спрошу: а президент это одобряет? И тут-то вы вытащите бланк из камзола и скажете: «Вот незаполненный бланк, подписанный им самим», и я стану чесать голову, как идиот, и скажу, что он выглядит как настоящий.
— Он и есть настоящий.
— Тем лучше. — К Джексону вернулся его обычный юмор, и мы разыграли эту сценку для Джона Коффи. Надеюсь, она его убедила. Мои же мысли витали далеко. Если тебя околпачил тот, кого ты держал за дурака, — это особенно унизительно.
Скоро Уилкинсон явился в Новый Орлеан спасителем города от Аарона Бэрра, «чьи сообщники повсюду: от Нью-Йорка до Нового Орлеана — и чья захватническая армия насчитывает двадцать тысяч отчаянных головорезов».
Несмотря на робкие протесты губернатора Луизианы и громкие протесты многих других, Уилкинсон ввел военное положение, посадил в тюрьму доктора Болмана (нашего немецкого рекрута), Питера Огдена и Сэма Свортвута. Чтобы предотвратить все попытки освобождения арестованных под залог, доктора Болмана и Свортвута в кандалах посадили на корабль, направлявшийся в Вашингтон.
Пока Уилкинсон разыгрывал Цезаря в Новом Орлеане, две наши плоскодонки плыли вниз по реке Камберленд. 27 декабря ко мне присоединилась «флотилия» Бленнерхассета. Всего у нас теперь было десять маленьких лодок и около пятидесяти человек. Я объявил своим опечаленным спутникам, что, опасаясь шпионов, не могу открыть точное место назначения, но всем должно быть ясно, что наша маленькая группка не будет вести никаких военных действий. Мы и на самом деле стали настоящими поселенцами, отправляющимися на новые земли в бассейне реки Уошито.
10 января — погода в этот день стояла изумительная — мы прибыли в Байя-Пьер, что к северу от Натчеза, и сошли на берег, чтобы остановиться у моего старого друга, который встретил меня номером «Натчезского вестника», и что это был за вестник! Сам Меркурий не преподносил таких сюрпризов. Во-первых, я прочитал президентскую прокламацию. Во-вторых, уилкинсоновскую версию моего шифрованного письма. В-третьих, я прочитал, что временный губернатор территории Миссисипи приказал взять меня под стражу.
— Что ж, — сказал я моему другу, — я приехал сюда, чтобы отведать ваших деликатесов.
— Они перед вами.
Мы прекрасно пообедали. А что еще делать в тени виселицы?