К книге
Вице-президент Бэрр1833. ГЛАВА ПЯТАЯ
6%
1833. ГЛАВА ПЯТАЯ
5

В полночь на площади Файв-пойнтс светло, как днем. Каждую неделю я зарекаюсь туда ходить и вот все равно иду снова. Правда, на этот раз меня сюда привела серьезная цель. Розанна Таунсенд родилась в долине Гудзона неподалеку от Киндерхука. И могла кое-что знать про полковника Бэрра и Ван Бюрена. Но я лгу, конечно. Весь день я думал о муслиновых платьях на Бэтери. Плевать мне было на Ван Бюрена.

Там, где сходятся пять улиц, можно лицезреть худших обитателей этого мира — пьяниц, шлюх, жуликов, завсегдатаев игорных домов, наемных убийц. Вряд ли еще в каком-нибудь городе на земле есть такой отвратительный район. Конечно, других городов я не видел, если не считать Олбани, и, может быть, только султанская Блистательная Порта еще хуже в полночный час, чем Кросс-стрит, но я в этом сомневаюсь.

Я заходил в один бар за другим, пил очень мало — наблюдал, слушал политические сплетни, упрямо оттягивал наслаждение. На углу Энтони-стрит я устроил себе обед из моллюсков. Как всегда, у меня кружилась голова от шума, запахов, светящихся окон баров — и, разумеется, муслиновых платьев.

В полночь я подошел к дому 41 по Томас-стрит (у меня перехватывает дыхание даже сейчас, когда я пишу в своей тетради этот адрес: просто не понимаю, как вел я затворническую жизнь, когда не знал еще этого старого кирпичного дома с облезлыми зелеными ставнями и голландским фронтоном).

Я постучался. Тишина. Потом из глубины дома послышался женский голос. Дверь отворилась. На меня смотрело черное лицо.

— О, это вы. — Я проскользнул в парадное. Негритянка захлопнула дверь и задвинула засов.

— Мадам Таунсенд свободна?

— Вы не хотите сразу подняться наверх и посмотреть, что у нас припасено? — Конечно, я хотел, да еще как. Но меня влекла особая миссия. Не одно сластолюбие было у меня на уме. Теперь-то со всем этим покончено, никогда больше ноги моей не будет в доме 41 по Томас-стрит. Торжественно клянусь.

Убедившись, что я настолько извращен, что хочу сперва посидеть с хозяйкой дома, негритянка провела меня в гостиную, где мадам Таунсенд удобно расположилась в шезлонге со своим неизменным чайником. Она беспрерывно пьет чай: кофе — напиток тяжелый, а от чая легкость в теле, любит она повторять.

Как всегда, она читает толстенную книгу.

— Кажется, это что-то фривольное, мистер Скайлер. — Она отложила книгу и в знак приветствия подняла руку. — «Путь паломника»[36]. — Обычно она читает философские трактаты, сборники проповедей. — Я не религиозна, и не думайте. Но должен же во воем быть какой-то смысл. Какой-то великий замысел. — Она прочертила в воздухе дугу длинной желтой рукой. — Я ищу смысл.

Мадам Таунсенд пригласила меня сесть рядом, в кресло с высокой прямой спинкой, как раз напротив газового фонаря. У нее аристократическая внешность: длинный нос, вечно удивленное лицо. Волосы выкрашены в неестественно рыжий цвет — дань профессии, которой она не стыдится и не гордится.

— Мистер Беньян действует глубоко угнетающе, но, надеюсь, к концу его сочинения я увижу Град божий или хоть его набережную. Согласна, это легкое чтение, но как приятно после Фомы Аквинского.

Она предложила мне чаю. Я отказался.

— Вам нужно жениться, мистер Скайлер. Вы слишком молоды — или стары — для подобных развлечений. — И она мрачно ткнула пальцем в потолок.

— Когда же и ходить сюда, как не в двадцать пять?

Она покачала головой.

— В двадцать пять — самое время жениться. Мое заведение хорошо для почтенных мужей или же для тренировки молоденьких мальчиков. Для молодого человека в расцвете лет это совсем неподходящее место — ему следует обзаводиться семьей, так сказать, строить корабль зрелости. — Мадам Таунсенд любит пышный слог, и хотя на бумаге это выглядит не очень убедительно, но звучит достаточно громко.

— Я слишком беден, чтобы жениться.

— Женитесь на наследнице.

Об этом уже говорено-переговорено. Я переменил тему. Спросил, нет ли на Томас-стрит новеньких. Есть, оказывается.

— Из Коннектикута на меня свалилось прямо сокровище. Там хорошенькие девушки растут, как лук на грядке. Не знаю почему. В воздухе дело, что ли? Говорит, будто ей семнадцать. Но может быть, и меньше. Говорит, что она девственница, во всяком случае была до сегодняшнего дня. Наверное, преувеличивает от скромности, но не сильно.

Пока мадам Таунсенд говорила, я все больше волновался. Должно быть, я глубоко порочен, раз меня тянет к совсем молоденьким, девушкам en fleur[37], как сказал бы полковник Бэрр; это и его вкус — во всяком случае, в старости, в молодые годы его явно тянуло к женщинам старше его.

— Вы представите меня этой — коннектикутской луковке?

Мадам Таунсенд назначила цену. Я предложил свою. Мы поторговались. Мы с ней всегда торгуемся, когда у нее есть что-то особенное.

Сойдясь в цене и заплатив, я, к ее изумлению, не бросился наверх.

— Идите же, мистер Скайлер. Ее зовут Элен Джуэт. Последняя комната слева по коридору. Или вы хотите, чтобы я вас официально представила?

К ее вящему изумлению, я опросил чаю. Пока она наливала, я поинтересовался, знакома ли она с полковников Бэрром (она понятия не имеет, где я работаю и чем занимаюсь). Улыбка обнажила подлинную слоновую кость искусственных зубов.

— Полковник Бэрр! Какой мужнина! Наверное, в дни моей молодости другого такого красавца у нас в городе не было. Такие черные глаза! А как любил женщин! Поистине любил. Что вы, он беседовал с ними часами — при его-то занятости. Не то что генерал Гамильтон, у того никогда не было времени поговорить с простыми смертными. У него ни на что не было времени. Бросался на девицу, она глазом моргнуть не успевала, как он уже натягивал брюки и бежал к двери. Он был тоже очень красивый, генерал Гамильтон, но настоящий лис. Понимаете? У него были какие-то оранжевые волосы и веснушки, а это не каждому нравится. Мне, например, не нравится. — Ее красивые ноздри на мгновение раздулись. — И от него всегда жутко пахло лисицей, меня просто тошнило.

— Так вы знали обоих?

Мадам Таунсенд глухо засмеялась.

— Да, и даже в библейском смысле слова обоих познала. О, эта парочка перепробовала всех веселых девушек в городе, а я тогда была веселая. Ну, с вашего позволения я позвоню…

— А мадам Джумел?

— Элиза Боуэн? — Красивая голова затряслась от негодования. — Терпеть не могла эту шлюху. Ее всегда брали французы. Не знаю уж, в ком тут дело, в ней или в них. Она долго жила с морским капитаном на Уильям-стрит и притворялась, будто знать не знает, что бывают женщины вроде меня, но мы-то все про нее знали. Не за тридевять земель от нее жили, знаете, да и не сто лет тому назад все это было. Но Лиза, говорят, далеко пошла. Всегда, всегда любила деньги и хотела стать знатной дамой. Деньги она заполучила. А вот насчет положения в обществе, это еще неизвестно. За деньги не все можно купить, даже в Нью-Йорке.

Я попытался снова навести ее на разговор о полковнике Бэрре. Но она его очень давно не видела.

— Я не вылезаю с Томас-стрит, а он к нам не ходит. Кажется, один раз я встретила его в театре, когда он вернулся из Европы, должно быть, году в двенадцатом или тринадцатом. А может, это был и не он. Он был мой герой. Хотя я до сих пор в душе федералистка.

— Вы сами-то из Киндерхука?

Лицо у мадам Таунсенд стало еще более удивленным, нем обычно.

— Я вам об этом говорила? — Но ответа она не стала слушать: она прощала себе невежливость. — Нет, из Клаверака. Это недалеко.

— А семью Ван Бюренов вы знали?

Она явно пыталась найти связующую нить, но не желала унижаться до расспросов. Она предпочитает отвечать.

— Была раза два в их таверне. Но сына не помню. Скорее всего, он уже был в Нью-Йорке. Потом в семнадцать лет я тоже приехала в этот город в надежде найти свое место в этом Содоме и Гоморре. Мне, как милтоновскому сатане, лучше царствовать на Томас-стрит, чем служить в Клавераке.

— Вы слышали, что полковник Бэрр приходится отцом Мартину Ван Бюрену?

— Мало ли что услышишь. Но стоит ли верить? Я знаю, вообще-то у полковника есть сын, рожденный, как говорится, под розовым кустом. Он серебряных дел мастер, живет в Бауэри. Аарон Колумб Бэрр. Мать была француженка, полковник сделал ей сына, когда жил в Париже. Очаровательный юноша. Приходил сюда один раз клиентом и задержался, чтобы поправить серебряный поднос, которым я трахнула по голове одну сифилитичку. Будь я помоложе и в настроении, я бы сама обслужила мосье Колумба Бэрра, потому что он прелестный юноша, во всяком случае тогда был. Его я тоже сто лет не видела.

Приглушенные голоса наверху.

Громко хлопает дверь.

Мужской кашель.

Мадам Таунсенд берет «Путь паломника».

— Идите к мисс Джуэт, — командует она.

Мисс Джуэт стоит возле открытого окна; у нее за спиной грязный, залитый лунным светом двор, где за шаткой оградой содержится корова мадам Таунсенд. Я в своей любимой комнате. Именно тут я впервые воспользовался гостеприимством мадам Таунсенд.

Элен Джуэт протягивает мне руку. Она нисколько не нервничает, только очень печальна…

Я пишу эти заметки в конторе; сейчас утро, и я должен засвидетельствовать, что никогда еще я не испытывал такого удовольствия. Серые глаза, восхитительная кожа, чистое тело — и полное отсутствие запаха дешевых духов, из-за которого занятие любовью со многими девицами напоминает схватку бордов в парфюмерной лавке.

Мы с ней потом поговорили.

— Мне бы хотелось стать портнихой. — Речь у нее вполне городская. — Но понимаете, в Нью-Хейвене нет никаких перспектив. Две француженки обшивают всех и больше никого к делу не подпускают. Вот я и приехала сюда, встретила девушку, которая знакома с мадам Таунсенд, так здесь и очутилась. — Она улыбнулась; с виду совсем бесхитростная. — Через несколько лет я скоплю денег и открою мастерскую. Знаете, нужно не так уж много. А мадам Таунсенд говорит, что пока я могу шить ей и девочкам.

Я не стал ее разубеждать: девочки здесь редко надевают что-нибудь, кроме комбинации (отсюда их отпускают нечасто), а сама мадам не вылезает из выцветшей темно-зеленой бумазейной хламиды.

— Вам поправилось? — Ей, кажется, и в самом деле было любопытно.

— Да, очень.

— Вот и хорошо.

— Ты была девушкой, когда сюда попала?

Она снова улыбнулась, покачала головой.

— Нет. Но я никогда не была с незнакомым мужчиной, как сейчас.

— Тебе это нравится?

— Сама не знаю. — И она засмеялась. — А вы прямо как херувим из церковных гимнов. — Ее слова так меня взволновали, что я готов был начать все сначала, но шаги негритянки за дверью означали, что мое время истекло. Я сказал, что скоро снова приду. Приду ли? Да, конечно.

Выйдя из комнаты и направившись к лестнице, я услышал кашель. Распахнулась дверь, и я увидел Леггета, он обеими руками прикрывал рот, за его спиной, в постели, была напуганная голая девица.

Служанка в сердцах захлопнула дверь.

Леггет в последний раз громоподобно кашлянул, вытер губы тыльной стороной руки, открыл глаза, увидел меня и сказал:

— Выброшенные деньги. Я чуть не умер и отнюдь не от нежной страсти. Тут такая пылища. Я говорю Розанне: «Лучше десять раз схватить триппер, чем задохнуться от пыли под вашими одеялами!»

Пошатываясь, он взял меня за руку, и мы спустились по лестнице. Дверь в гостиную была закрыта. Мадам Таунсенд сейчас не принимала никого, кроме Джона Беньяна.

Мы с Леггетом окунулись в теплую ночь — вернее, утро — и зашагали к Файв-пойнтс, в таверну на Кросс-стрит.

Когда мы вошли, бармен, к удовольствию посетителей, гонялся за свиньей по засыпанному опилками полу.

Леггета немедленно узнали. Рабочий люд так же его боготворит, как богатеи ненавидят. Пока мы пробирались к нашему столику в конце зала, его швыряло из стороны в сторону от дружеских похлопываний по плечу.

Леггет заказал два пива, вытащил из кармана гранки и начал править редакционную статью, между делом расспрашивая меня про новую девушку из Коннектикута. Я отвечал невразумительно, чтобы он не соблазнился. Он кивал, кашлял, читал, делал пометки в гранках и тем выводил меня из себя.

— Ты в самом деле можешь читать и говорить одновременно?

— Конечно.

Но когда подали пиво, он отложил гранки.

— За счет заведения, мистер Леггет! — Сверху нам улыбалось ирландское лицо хозяина. Нижние слои нью-йоркского населения, может, и не читают неистовых статей Леггета — как, впрочем, и ничего другого, — но молва разнесла, что он гроза их работодателей. Во всяком случае, человек, который способен отдубасить редактора за клевету (что Леггет недавно сделал), — для них настоящий герой.

— Что нового о полковнике Бэрре?

Я рассказал Леггету про разговор с мадам и добавил:

— Собираю материал. — На самом-то деле я только занес в свою тетрадь кое-какие факты, разбавив их многочисленными личными отступлениями. Но, как в показаниях преступника, одно тянет за собой другое. Сначала показания многословны, односторонни, повторяются; затем постепенно картина проясняется, ложь выходит наружу, истина обнажается. Я верю, что если фиксировать все, что я знаю о полковнике Бэрре, то в конце концов я заставлю загадочного сфинкса привстать и показать, мужчина он или женщина, зверь или человек, или неведомый гибрид, лежащий на моем пути. Кто он такой, Аарон Бэрр, и опять-таки, почему он меня так занимает?

— Ты знаешь, что меня интересует, Чарли. Связи с Ван Бюреном.

— Не могу же я в лоб спросить об этом полковника.

— Конечно, нет. Но есть люди, которые знают.

— Кто? Мэттью Дэвис?

Леггет скривился.

— Знать-то он знает, да вряд ли скажет. Предан Таммани-холл до мозга костей и тайно работает на Генри Клея. Ясно одно: уж если выбирать между Клеем и Ван Бюреном…

Выборы приводят Леггета в восторг. Для него жизни нет без предвыборных кампаний и стычек. Его всерьез занимают такие проблемы, как черные рабы на Юге и эксплуатация рабочих в городе. Я ему завидую. Ему никогда не бывает скучно; он всегда начеку, вечно мечет чернильные молнии во власть предержащих, он весь огонь и натиск.

Я не такой, меня влечет прошлое, тайное, я отдаюсь мечтам о власти и в мечтах с превеликой легкостью ниспровергаю классы, народы, авторитеты. Меня восхищает Бонапарт. И Бэрр. Для Леггета они мерзавцы. Конечно, мерзавцы. Ну и что? Я и одного такого за десять Эндрю Джексоновские не отдам.

Наверное, просто любовь к рискованной игре привлекает стольких американцев к политике. Клянутся в верности демократии, а сами лезут из кожи вон, чтобы сделать побольше денег и выбиться из общей массы. Впрочем, это безразличие к идее вполне естественно. Однако я предпочитаю такого человека, как Бэрр, который, не получив власти общепринятым путем, нарушает правила игры — или пытается, хватает корону — или пытается, а когда ему это не удается…

Но что я, в сущности, знаю об Аарон Бэрре? Или о себе самом? Вот я на досуге делаю какие-то заметки, пытаюсь влезть в его шкуру и, сидя за конторкой на Рид-стрит, жду, когда он и прочие явятся на работу в это жаркое августовское утро. Ни ветерка.

Только что я попробовал открыть сундук под круглым столом, но он заперт.

Да, так о чем же еще мы говорили с Леггетом?

— Если с Мэттью Дэвис ом не выйдет, я прощупаю Сэма Свортвута.

Леггет не проявил энтузиазма.

— Им выгодно замалчивать эту связь и незачем ее открывать. Сэм недолюбливает Ван Бюрена, но не настолько, чтобы предать Бэрра и тем более — президента. Конечно, он много знает о приключениях Бэрра на Западе.

Пора было уходить. Выйдя из бара, мы увидели, как двое мужчин сцепились около деревянной водокачки. Небольшой, коренастый дубасил нескладного верзилу, нелепо размахивающего руками.

— Погасите огни! — взвыл молодой человек, и мы узнали самый прекрасный голос в нашем городе: Эдвин Форрест по заслугам вздул Уильяма де ла Туш Клэнси, тори и педераста.

— Погасите же наконец огни! — Голос Форреста гремел на Файв-пойнтс, как медная труба в судный день. Он самый лучший Отелло и в большинстве классических ролей превосходит всех актеров Англии (какую бы чушь ни писала о нем госпожа Троллоп). Если он не сопьется и не сядет за убийство, то станет лучшим актером мира. Ему всего двадцать семь.

Леггет кинулся их разнимать, отшвырнул Форреста ко входу в бар, а едва державшемуся на ногах Клэнси дал такого пипка, что тот долетел чуть не до угла Энтони-стрит.

— Успокойся, Эд, — сказал Леггет, — это же не Дездемона.

— Возможно, — зловеще пробормотал Форрест, с трудом выпрямляясь; его бычье, довольно смазливое лицо раскраснелось от виски.

Клэнси тем временем снова стал самим собой, презрительным и гордым, несмотря на перепачканное грязью лицо и разорванную рубашку.

— Отведи этого мясника в постельку, Леггет! — Он шипел, как злобная гусыня.

— Только не в твою постельку! — прогремел Эдвин Форрест, опираясь на Леггета. Подонки из Бауэри были в восторге от перебранки. А также от того, что двое их любимцев сплотились против заклятого врага — ведь Клэнси ненавидит нашу демократию, даже вигов считает радикалами, семью Адамсов находит вульгарной, а Даниэля Уэбстера зовет sans-culotte[38]. Его журнал «Америка» клевещет на все американское. У него богатая жена и пятеро детей, а он все равно закоренелый гомосексуалист и вечно охотится за провинциалами, новичками в этом городе.

Леггет успокаивал своего друга, спрашивал, из-за чего случилась драка. Но Форрест только улыбался (он лучше всех актеров, каких я до сих пор видел, и я часто разыгрываю перед зеркалом последнюю сцену из его «Спартака»), он положил руку Леггету на плечо, и тот увел его.

— Нет, если так, — шептал он словами Яго, — то я желаю знать… — Я вздрогнул: какой потрясающий голос! Вздрагиваю и сейчас, когда описываю эту сцену (я тоже, как Леггет, когда-то хотел стать актером). Наверное, рухнувшие мечты Леггета объясняют его дружбу с Форрестом — что жизнь писателя по сравнению с жизнью актера!

Однако пора открыть рукопись, которую вручил мне полковник Бэрр.

Сверху на первом листе надпись:

«Отчет о военной службе подполковника Аарона Бэрра во времена Славной Революции». Слово «Славной» явно было вписано уже потом.

«Нижеследующим отчетом, а также прилагаемыми показаниями еще живых свидетелей подполковник Аарон Бэрр почтительнейше просит конгресс в соответствии с недавним законодательством (документы прилагаются) о возмещении расходов, понесенных им во время справедливой войны против британской тирании. Совершено в Нью-Йорке, января 1. 1825».

Ищу, где же приложения. Их нет.

На полях нацарапано: «Чарли, петиция в конгресс не очень-то искренняя. Когда три года назад я лежал, прикованный к постели, я перечитал эту геройскую сказку и решил, что надо рассказать подлинную историю тех дней. Правда не повредит, как говорится. Разумеется, это неверно: именно правда и поражает нас, как гром, ниспосланный богом, к которому регулярно приобщался мой дедушка. Кстати, я всегда считал, что, если бог существует, он отнюдь не так плох, как его малюют. Но, увы, мое мнение, как всегда, не совпадает с общепринятым.

Пусть тебя позабавят эти рассказы о событиях прошлого. Сам-то я немало позабавился, когда писал все это, будучи в сенате и на короткое время получив доступ к нашим военным архивам».

Переписываю текст целиком, вставляя примечания и отступления.

Кембридж, Квебек

Я был девятнадцатилетним студентом юридической школы Тэппинга Рива в городе Литчфилд, штат Коннектикут, в тот день, когда американские колонисты впервые сошлись с английскими солдатами в битве при Лексингтоне. На следующий день (20 апреля 1775 года) в Литчфилде звонили «победные» колокола. Долгожданная битва за независимость Америки началась, и я был готов к ней.

Вообще-то я был готов только к приключениям. В отличие от Гамильтона я не принимал участия во всевозможных дебатах, которые предшествовали Революции — этим неточным словом люди называют политическое отделение американских колоний от британской короны. Воспитанный в семье проповедников, я никогда не увлекался никакой политической риторикой, разве что изредка своей собственной.

Пока не начались настоящие бои, я отдавал все свое время юриспруденции и некой Долли Куинси из Фэйрфилда. Обручившись с Джоном Хэнкоком, делегатом Континентального конгресса от Массачусетса, Долли осталась моей доброй подругой и весьма тактично играла роль Зрелой Женщины, которая должна держать на почтительном расстоянии пылкого юнца.

Мы с Долли стояли в небольшой толпе возле литчфилдской таверны и слушали ножовщика, который бежал из занятого англичанами Бостона. Он уверял, что был при Лексингтоне. Конечно, он привел множество кровавых подробностей, но я уже не помню ни слова. Помню, как мы шли по грязному пустырю и молчаливая Долли крепко держала меня за руку. Помню нарциссы в цвету, гусыню с гусятами, скользивших по поверхности холодного еще пруда.

— Джон будет доволен. — Долли собирала цветы. — Он всегда хотел войны. По-моему, он сумасшедший.

— Вы тори? — поддел я ее. Но она была серьезна, военная лихорадка ее не заразила.

— Я боюсь. Что с нами со всеми будет? — Я до сих пор точно помню ее интонацию, выражение красивых, чуть косящих глаз. Так началась долгая война; колокола звонили, нарциссы цвели.

В июле благодаря посредничеству друга (Долли) я получил письмо от Джона Хэнкока, теперь уже президента Континентального конгресса. Он рекомендовал моего друга Матиаса Огдена и меня вниманию только что назначенного главнокомандующего континентальной армии генерала Джорджа Вашингтона из Виргинии.

Должен заметить, что Долли поразилась, когда узнала, что выбор пал на Вашингтона.

— Командовать армией должен был Хэнкок. Ничего не понимаю.

Но тогда никто не понимал, как удалось Вашингтону и его виргинским конфедератам прибрать к рукам руководство, в сущности, армией Новой Англии. Действуя сообща, в полном согласии и всегда проявляя редкую преданность друг другу, виргинцы оттерли не только Джона Хэнкока, но и таких талантливых командиров, как Гейтс, Ли и Артемас Уорд. А вот Джон Адамс предал своего земляка из Новой Англии Джона Хэнкока. Выходцам из Новой Англии и Нью-Йорка не хватало личной преданности друг другу, настоящей политической линии, и они с самого начала отдали американскую республику виргинской хунте, а та со вкусом правила нами едва ли не полстолетия подряд.

В июле, через неделю после того, как генерал Вашингтон принял командование, Мэтт Огден и я прибыли в Кембридж, полный офицеров и претендентов на офицерские должности.

Письмо Джона Хэнкока было, как положено, вручено генерал-адъютанту Гейтсу, тот был приветлив, однако нервничал. Он обещал мне свидание с генералом Вашингтоном, но я ни разу не поговорил с ним за два месяца, которые провел в Кембридже. Мэтта Огдена, однако, немедленно произвели в офицеры.

Вечерами я торчал в кабаках, заводя знакомство с офицерами, а днем — в лагере, наблюдал, как 17 000 будущих солдат располагались на берегу Чарльз-ривер. Особенно поражали меня парни с границы — из тех лесных областей, что считались тогда Западом. На них были обтрепанные охотничьи куртки, и жили они, как дикие звери, под открытым небом. Они не утруждали себя рытьем нужников, вокруг них всегда стояла жуткая вонь.

Ну а тем, кто предпочитал крышу над головой, приходилось изобретать себе жилище. Несколько офицеров раздобыли настоящие палатки, даже английского производства. Другие сооружали дома из парусины, из наскоро сбитых досок, из торфа. Получился хаос, какой бывает после стихийного бедствия наподобие лиссабонского землетрясения, и, как всегда после катастроф, многие находили утешение в варварстве — пьянстве, воровстве, драках.

Я обходил одну роту за другой, присматривался. Одно было ясно: кое-кто из офицеров добивался повиновения без особых усилий, тогда как другие — и таких большинство — кричали и угрожали — и без толку.

Однажды в конце июля я наблюдал, как муштруют роту нью-йоркских оборванцев, когда верхом на вороном коне подъехал генерал Вашингтон. Впервые я видел его вблизи. На нем была недавно утвержденная сине-желтая армейская форма, бледно-голубая лента на груди символизировала его положение командующего; генералы ниже рангом носили пурпурные ленты, штабные офицеры — зеленые и так далее.

Когда генерал проезжал мимо, я отдал ему честь. Я все еще был в гражданском платье, но тогда многие в армии так ходили.

Генерал ответил на приветствие, а я разглядывал его лицо: желтая, изъеденная оспой кожа слегка припудрена, серые глаза тонули в глазницах и казались безжизненными, выражение лица было мрачным и как будто отсутствующим. Он показался мне старым как господь бог. А ведь ему было только сорок три!

Генерал медленно подъехал к парусиновой палатке, у входа в которую двое пьяных пытались убить друг друга, к удовольствию множества столь же пьяных зрителей.

Я последовал за генералом, мне было интересно, что он предпримет. Другой бы проехал мимо, отвернувшись. С американским солдатом и с трезвым-то не сладить, а пьяный он просто страшен.

— Прекратить! — Глубокий голос гремел как гром. На мгновение среди зрителей пробежал шепоток смутного пьяного интереса. Затем взоры всех снова обратились к дерущимся. Один пьяный с воплем пытался задушить другого, а тот, похоже, откусил у своего врага чуть не половину уха.

Вашингтон сперва застыл, как одна из тех конных статуй, что ныне украшают проспекты республики. Конь и всадник оставались неподвижны. Но вот стало ясно, что приказ не выполняется. Тогда он величественно спешился и, точно во главе торжественной процессии, приблизился к рычащим, барахтающимся в грязи драчунам. У него были женские бедра, ягодицы и бюст, но двигался он с поразительной быстротой. Он навалился на обоих. Одной громадной ручищей схватил за глотку душителя, другой вцепился в патлы людоеда. Рывком поставил обоих на ноги, приподнял и встряхнул, будто двух крыс. Его широкое желтое лицо стало кирпично-красным под слоем пудры, и он не переставая сыпал страшными ругательствами. Если его не слышали в Бостоне, то уж весь лагерь-то слышал безусловно. Адъютанты поспешили на помощь командующему. Сержант посадил ошеломленных драчунов под арест. Гуляки попытались даже встать по стойке «смирно», когда Вашингтон садился в седло с величественностью, истинно поразительной, и только те, кто стоял рядом, вроде меня, видели, как дрожит на поводьях его рука. Наверное, он сам втайне ужаснулся. Ведь в общем-то, у него не было опыта современной войны, а подвиги в стычках с индейцами существовали лишь в легендах, которые он сам неустанно распространял вместе с виргинцами. Но ладно уж, бог с ними, с подвигами, он хоть выглядел как генерал.

Президент конгресса Хэнкок забавно описал мне первое появление Вашингтона в Филадельфии. Делегат от Виргинии на только что созванном конгрессе упорно щеголял в сине-красной форме, которую носил во время стычек с индейцами лет двенадцати назад. Это был явный намек. Но несмотря на его отличною военную выправку, кое-кто из делегатов обратил внимание, что из-за склонности к полноте он стал несколько великоват для своей формы.

«Мы все ждали, — рассказывал Хэнкок, — что вот-вот лопнут швы, когда он после обеда в кабачке Барнеса, покачиваясь, направлялся к своей многострадальной лошади».

Хэнкок сошел в могилу, не перенеся того, что Вашингтона, а не его назначили командующим континентальной армией. Обидно, когда славу выхватывают у тебя из-под носа, а в то лето она была так близка. При Лексингтоне и Банкер-хилл мы устояли против лучшей армии в мире. Правда, англичане находились за 3000 миль от дома и были вынуждены воевать на пересеченной местности, где главное их достижение — четкий строй — оказалось неприменимо против самой страшной для них стратегии, снайперского огня невидимых стрелков.

Несмотря на нашу простодушную самоуверенность в Кембридже, сам Вашингтон, должно быть, сомневался, можно ли создать армию из столь неподходящего человеческого материала. На берегах Чарльз-ривер собрались воры, головорезы, одичавшие лесные бродяги, убийцы, негры, сбежавшие от своих хозяев на Юге, европейские авантюристы… сброд, а не солдаты.

До Англии никому не было дела. Большинство завербовалось ради денег, а их платили сразу. От бескорыстных патриотов Вашингтону тоже было мало проку, особенно от выходцев из Новой Англии, они все до единого мнили себя генералами и не хотели служить рядовыми. Но мы рассчитывали на короткую войну.

Когда Вашингтон отъехал, ко мне повернулся крепко сбитый молодой человек и что-то сказал относительно языка его превосходительства. Мы оба засмеялись, и вместе пошли к реке.

— Я капитан Джеймс Уилкинсон из Мэриленда, — представился он. Я сгорал от зависти. Я — многоопытный девятнадцатилетний мужчина, а этот восемнадцатилетний мальчик со щеками, еще не знавшими прикосновения бритвы, — капитан! Джеймс вступил в армию в Джорджтауне, до того учился на врача.

— Но хочу уже увидеть битву. Только где? Когда? — Он показал в сторону Бостона — английской штаб-квартиры. Покачал головой. — Веселенькое положение!

У нас сразу установились дружеские отношения, и Джейми всегда говорил, что в тот день он нашел самого лучшего друга. Но лучше бы мне стать тогда его врагом!

— Индейские башмаки, кому индейские башмаки? — Бледный толстяк с границы сидел, скрестив ноги, в пыли, разложив перед толпой бездельников несколько пар грубых мокасин. В те первые дни, пока Джордж Вашингтон не навел дисциплину, лагерь слегка смахивал на ярмарку.

Какой-то босой фермер купил себе пару, а торговец все приговаривал:

— Этим ботинкам сносу не будет, увидите. Сам их шил. И кожу сам дубил.

Мокасины переходили из рук в руки, а кругом посмеивались. Мы не понимали почему. Покуда не узнали о происхождении мокасин.

— Я застрелил двоих молодцов по дороге сюда из Франкфорта, где я живу. Застрелил, а потом гляжу на этих верзил и думаю себе: да разве это можно, чтоб такой прекрасный товар задарма пропадал. Содрал я у них шкуру с задниц, высушил на солнце. Сам-то я дубильщик. Ну, вот и сшил прекрасные башмаки, коровьим не уступят. Видите? — Он поднял один мокасин. — Тут еще щетинка осталась, так что не сомневайтесь. Настоящая индейская шкура, даю гарантию.

На мосту через Чарльз-ривер мы увидели генерала Вашингтона с адъютантами. Генерал смотрел на противоположный берег, где купались голые солдаты. Они весело гоготали и выставлялись напоказ любопытным кембриджским дамам.

— Не сделать ему армии из этого сброда. — Уилкинсон полагал, что анархический сброд пересилит Вашингтона. Но Уилкинсон ошибался. В считанные минуты купальщиков под дулами мушкетов доставили с противоположного берега. На следующий день разжаловали одного полковника и пятерых капитанов. Еще через день в центре лагеря поставили хитроумное сооружение «козлы», к ним привязывали нарушителей дисциплины и пороли. Вашингтон прибирал армию к рукам.

На следующей неделе в лагере вспыхнула эпидемия оспы и дизентерии. Вашингтон считал, что дизентерия вызвана свежим сидром. Но сидр продолжали пить, и продолжали мучительно умирать от кровавых кишечных спазм.

Я слег на две недели в лихорадке. Мэтт и Джейми выхаживали меня, как могли; я чувствовал себя несчастным, как никогда. Я сбежал из дому, чтобы воевать, но из этого ничего не получилось.

— Это все из-за твоего роста. — Мэтт кормил меня капустным супом. — На вид ты десятилетний мальчик! — Он преувеличивал, но я и вправду казался моложе других офицеров, в том числе Джейми, который выглядел солидней благодаря раннему брюшку. И все равно, чем я не воин? Я отлично стрелял, умел обращаться с лошадьми, и я был уверен — с солдатами сумею тоже. К тому же наверняка у меня был прирожденный педагогический дар. И потом, я жаждал славы, а это, что ни говорите, возвеличивает и самых тщедушных.

Лежа без сна — меня мучили жар и духота, — я услышал, как Мэтт говорит кому-то за стеной:

— Нам потребуется по меньшей мере тысяча добровольцев.

— Ну и что, — раздался юный голос. — Я, например, не собираюсь до конца дней торчать в Кембридже.

Нам казалось странным, что Вашингтон занят только муштрой и нужниками. А ведь мы каждый день видели из нашего лагеря, как строится в Бостоне английская армия: грозные алые игрушечные солдатики в зеленой дали.

Мы не знали, что Вашингтон медлил потому, что у него было мало пороха, совсем не было артиллерии, а войска были не обучены. Вашингтон смотрел на войну просто и всегда одинаково: ничего не предпринимать, пока не будешь сильнее противника вдвое. Вот он и ждал, когда конгресс пришлет ему людей и боеприпасы. Силы англичан находились далеко от дома, в колониях в то время насчитывалось около двух миллионов американцев, так что мы должны были их непременно победить. Но Вашингтона вечно преследовала проблема обеспечения армии. Богачи придерживались проанглийской ориентации, а беднякам было безразлично, платят американские купцы налоги далекому острову или нет. Честно говоря, кроме горстки честолюбивых адвокатов, «патриотов» в 1775 году было очень мало. К тому времени, когда долгая смертоубийственная война подошла к концу, их и вовсе не осталось. Лучшие погибли, другие устали.

Но сейчас по крайней мере для кое-кого хоть скучное время миновало. Со свечой в руке Мэтт присел на край моей взмокшей от пота Постели и сообщил:

— Мы идем походом на Канаду.

Я удивился.

— Почему не на Бостон? Это гораздо ближе, и там большая часть английской армии.

— Вашингтон опасается, что англичане выступят из Канады и отрежут Новую Англию от других колоний. Вот он и хочет их предупредить. Требуется батальон добровольцев и по крайней мере три роты стрелков.

В ту ночь мою лихорадку как рукой сняло. Шестого сентября я записался в роту подполковника Кристофера Грина. Тринадцатого сентября отряд подполковника Грина вышел из Кембриджа на Ньюберипорт. Новоиспеченный ретивый солдат, я шел пешком. Мэтт благоразумно воспользовался повозкой.

Шестнадцатого сентября наш отряд в количестве тысячи ста человек — главным образом виргинцы и кентуккцы, а также рота ньюйоркцев (как обычно, потребовавших платы вперед) — был построен по стойке «смирно» перед своим командиром, полковником Бенедиктом Арнольдом, первым героем Революции.

Как сейчас помню Арнольда в тот день, его высокую, могучую фигуру на фоне ясного неба. Черные как смоль волосы; лицо странно темное, точно намазанное ореховым маслом; удивительные глаза, как у зверя или доисторической птицы: светлые, как лед, немигающие — индейцы прозвали его Черным Орлом. Не знающий усталости, храбрый, мудрый лишь на поле боя, он был неотразим и вздорен.

Арнольд сказал нам несколько слов. Затем представил офицеров. Среди них был Дэн Морган из Виргинии, в куртке с бахромой, гроза индейцев; сорокалетний Морган оказался старшим из офицеров. Его уважали, но он не вызывал трепета, как Вашингтон. Сам Арнольд был как атлет среди подростков, первый актер среди статистов, а больше ни у кого из наших офицеров не было военной выправки, кроме подполковника Роджера Иноса, из-за которого мы потеряли Канаду.

До мая 1775 года Бенедикт Арнольд держал аптеку в Нью-Хейвене. Когда до него дошла весть о битве при Лексингтоне, он закрыл аптеку, собрал роту солдат и предоставил себя в распоряжение штата Массачусетс. Он начал с того, что предложил захватить у англичан форт Тикондерога, чтобы открыть дорогу в Канаду. Он овладел Тикондерогой, но ему пришлось разделить лавры с Итеном Алленом (скандалистом, который потом попал в английский плен, к вящему облегчению для американского командования). Аллен и Арнольд сразу не поладили. К тому же массачусетская ассамблея заявила, что ее не интересует Канада; видимо, форт Тикондерога захватили, только чтобы добыть столь необходимую артиллерию. Арнольд объявил, что его не хотят использовать и предают, и в августе сложил полномочия в городке Уотертаун. Вашингтон немедленно произвел его в полковники, а далее — «Его превосходительство оказал мне честь, приняв мой план завоевания Канады».

Арнольд обратился к своим офицерам с амвона церкви в Ньюберипорте. «Надеюсь, что наше промедление ничего не испортило. Я хотел идти сразу на Канаду, после того как взял Тикондерогу». Мэтт Огден и я переглянулись. То было наше первое соприкосновение с героем войны. Выходит, герой войны в одиночку стирает с лица земли города и творит историю. «Но это оказалось невозможным». У Арнольда хватило ума не заклеймить перед офицерами владык Массачусетса, которые его остановили.

Штабной капитан извлек карту Канады и водрузил ее на амвон. Мы подались вперед на жестких скамьях, и Арнольд объяснил нам дорогу. На следующий день нам предстояло погрузиться в одиннадцать грузовых судов и плыть в устье реки Кеннебек в Гардиньерстаун. Там нас должны ожидать двадцать четыре плоскодонки.

«На этих плоскодонках мы пойдем вверх по Кеннебеку». Толстый палец показывал путь по карте. «У истоков мы пройдем двенадцать миль по суше до Дэд-ривер. Другой отряд под командованием генерала Скайлера двинется из форта Тикондерога через форт Сент-Джон к Монреалю. Завладев Монреалем, генерал Скайлер присоединится к нам в Квебеке. Мои лучшие разведчики заверили меня, что во всей Канаде только семьсот английских солдат и никакого флота. Не позже пятнадцатого октября я начну осаду Квебека».

Я извлекаю эту речь из недр памяти, чтобы дать понятие о тщеславии иных наших командиров в первые дни сражений. И все же надо сказать, что Арнольду удалось убедить нас в том, что еще до первого снега мы станем освободителями Канады. Могли ли мы потерпеть поражение? Сами канадцы на нашей стороне. Франция только двенадцать лет назад уступила Канаду Англии, к великому огорчению (так нам говорили) французских колонистов, которые с нетерпением ожидали нашего прихода и «свободы». Боюсь, все мы поверили в эту чепуху.

Как выяснилось, французские колонисты любили нас гораздо меньше, чем англичан, которых они предпочитали своим продажным французским губернаторам. А главное, они отлично знали, как американцы ненавидят их церковь. Действительно, даже странно, как вообще мог Вашингтон надеяться на добрые чувства французских канадцев, когда буквально дня не проходило без того, чтобы наша пресса или конгресс не обрушивались на римскую католическую церковь и ее коварные замыслы прочив нашей чистой протестантской веры и наших утопающих в зелени деревень. Республика всегда проявляла безразличие к религии другого народа и его обычаям, и это послужило причиной многих бед, в чем пришлось убедиться Джефферсону, когда он беспечно и незаконно аннексировал Луизиану с ее католическим населением.

В Гардиньерстауне нас ждали пресловутые плоскодонки. Сколоченные в великой спешке из сырой сосны, они шли камнем ко дну, едва их грузили. С большим трудом мы кое-как их подправили. И вот ясным сентябрьским утром отплыли на завоевание Канады.

Подобно Наполеону Бонапарту, Бенедикт Арнольд был слишком велик, чтобы обращать внимание на погоду. Оба они отказывались понимать, что за осенью непременно следует зима, а в таких северных широтах, как Россия и Канада, зима неодолима. Никто не думал о том, что нас ждет впереди, — как стрекоза из басни, мы радовались теплым сентябрьским денечкам и мечтали о славе, озаренной северным сиянием.

Вскоре выяснилось, что у Арнольда неточная карта. Река Кеннебек оказалась куда своенравней и быстрей, чем мы полагали. Раз тридцать нам приходилось вылезать на берег и углубляться в леса, волоча на спинах проклятые плоскодонки. Состояние нашего духа падало. Ночи стояли холодные. Выли волки. Мы нигде не встречали людей, только в Форт-Уэстерн, мрачном пограничном пункте (теперь это Огаста в штате Мэн).

Огромный медведь сидел на цепи у частокола Форт-Уэстерн. Цепи протерли ему лапы до крови. Это зрелище осталось в моей памяти. И еще помню запах сырой хвои и черной земли. И блеск слюды на серых скалах. И ругань солдат, спасающих пороховницы на переправах и от холодных дождей.

По суше я обычно шел рядом с молодым Джонатаном Дейтоном (будущим спикером палаты представителей и сенатором от Нью-Джерси); мы делили с ним пищу, по ночам спали рядом у костра. Мэтт находился в роте, которая шла впереди.

По воде полковник Арнольд плыл с удобствами, в собственном челноке, управляемом двумя индейцами. Сначала все добродушно подшучивали над тем, как ловко наш командир всегда находит хижину поселенца для ночлега и избегает удовольствия спать с нами вместе al fresco[39]. Но когда разразилась беда, шутки сменились проклятиями и лишь сила, исходившая от этой незаурядной личности, удержала людей от мятежа.

Восьмого октября мы достигли истоков Кеннебека. Мы были измучены, но знали, что должны поспешить к обжитой земле, потому что огненно-красные и ярко-желтые листья уже бурели и опадали и в северном ветре веяло запахом снега. Стрекозам стало не до песен.

У нас ушло восемь дней, чтобы посуху добраться до Мертвой реки, вполне заслужившей свое название. Угрюмая, стремительная черная река извивалась в первобытном лесу, который, вероятно, не изменился от сотворения мира. Река была глубокая, отталкиваться шестами стало невозможно, и мы тащили плоскодонки канатами, впрягаясь в них, как лошади. Ньюйоркцы поговаривали о том, что через десять недель Новый год — конец срока их вербовки.

В ночь на двадцать четвертое октября Мертвая река разлилась. Мы потеряли половину провианта и плоскодонок, а заодно почти все свое мужество. Я провел ночь с Джонатаном Дейтоном на дереве. На рассвете мы с удивлением увидели громадное озеро, разлившееся во все стороны среди темного хвойного леса. Когда вода начала спадать, мы слезли в жидкую грязь и стали размышлять о масштабах постигшего нас бедствия. Как только явился полковник Арнольд, повалил снег. Арнольд созвал совет прямо под деревьями. «Я предоставляю вам выбор: идти вперед или возвращаться», — сказал он.

Мы стали жарко спорить, едва различая друг друга за белой завесой метели. Однако Арнольд умело направлял спор и вынудил тех, кто стоял за возвращение, признать, что вряд ли кому из нас удастся вернуться живым теперь, когда потеряна половина провианта, плоскодонки разбросаны по лесу, а землю прямо на глазах устилает все более плотный снежный покров. Решено было идти вперед.

Тридцатого числа Арнольд отправился за провиантом в Сартиган, деревню, расположенную неподалеку, если верить злополучной карте.

«Больше мы его не увидим». Дейтон был убежден, что нас бросили на произвол судьбы. Еда кончилась. Люди уже съели собак, а теперь жевали ремни, мокасины, даже мыло. К счастью, из передового отряда прибыл Мэтт и привез остатки провианта: полфунта свинины и пять фунтов муки на человека — до того, как падет Квебек или полковник Арнольд достанет продовольствие.

Через три дня из мифического Сартигана прибыло продовольствие. То-то было радости. Даже снегопад прекратился по такому случаю.

А потом пришли плохие вести. Проводник-индеец сообщил, что наш арьергард под командованием подполковника Ипоса повернул назад, в Массачусетс, так что у нас оставалось только пятьсот боеспособных солдат.

Между седьмым и тринадцатым ноября наша «армия» стянулась в Пойнт-Левис на реке Св. Лаврентия напротив Квебека. Наконец-то мы оказались на цивилизованной земле; но положение было по-прежнему тревожное. Два британских корабля патрулировали реку, а в квебекской цитадели засело больше пятисот английских солдат под защитой фрегата и сторожевого корабля, насчитывавших вместе сорок два орудия. «Лучшие» разведчики Арнольда оказались не надежней его карты.

Ночью тринадцатого ноября англичане подожгли наши уцелевшие плоскодонки. Как ни странно, сырое дерево хорошо горело.

Мы заняли Волчью бухту под стенами Квебека. И здесь один охотник рассказал нам, что сменивший Скайлера генерал Монтгомери захватил английские форты Чэмбли и Сент-Джон. Теперь Монтгомери наступал на Монреаль. Арнольд на радостях отправил Мэтта под белым флагом в цитадель потребовать немедленной капитуляции Квебека.

«Скажите английскому командующему, что мы будем всемерно великодушны, если они сдадутся немедленно. И беспощадны, повторяю — беспощадны, если они не признают наш суверенитет над Канадой». Я не верил своим ушам. Бедняга Мэтт отправился выполнять приказание.

Мы смотрели, как Мэтт приближался к воротам цитадели, маленькая фигурка с грязной белой рубашкой на палке. Арнольд был вне себя от бешенства, а я забавлялся (увидев, что Мэтт не пострадал), когда англичане дали залп картечью и Мэтт скатился с холма к нам, в Волчью бухту.

«Я преподам этим мерзавцам урок, какого они никогда не забудут!» Темное лицо Арнольда почернело от гнева; зеленоватые, светлые глаза сверкали, как у кота ночью. Он тут же приказал Мэтту отправиться вниз по реке в Монреаль, разыскать Монтгомери, где бы он ни был, и «сказать ему, что он должен с нами соединиться. Сейчас же! Для совместной осады. Нам не нужен Монреаль. Нам нужен Квебек». Мэтт отбыл в тот же час.

Девятнадцатого ноября мы перебазировались миль на двадцать к западу в Пойнт-о-Тремблс и разбили лагерь. На следующий день пришел английский сторожевой корабль из Монреаля, на борту находился губернатор Канады сэр Гай Карлтон. Монреаль сдался Монтгомери! Мы ликовали.

«Лучше бы мы служили у Монтгомери». Дейтон пребывал в мрачном состоянии духа. Как большинство молодых офицеров, он во всем винил Арнольда. Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что Арнольд составил неплохой план завоевания Канады. Такие удары умел мастерски наносить Бонапарт. Арнольд, разумеется, Бонапартом не был, но это был изобретательный и смелый генерал. К несчастью, ему не сопутствовало sine qua non[40] подлинно великого генерала — удача. К тому же он, как я уже говорил, не принял в расчет необычайно суровую канадскую зиму.

Утром тридцатого ноября, не получив никаких известий из Монреаля, Арнольд вручил мне письмо для генерала Монтгомери и приказал доставить его по реке. Я обрадовался.

Я отбыл из Пойнт-о-Тремблс на каноэ с проводником-индейцем. Английский корабль «Хорней» для порядка дал в нашу сторону один или два залпа, но в остальном мы беспрепятственно прошли вверх по течению мимо высокого скалистого обрыва, на котором расположен город Квебек. Даже холод казался приятным в то белесое утро, стояла тишина, только волны мягко били о березовый каркас каноэ.

Должен заметить, что я вовсе не переодевался французским монахом, чтобы добраться до Монреаля.

Понятия не имею, откуда пошла эта небылица, но ее напечатали, как и множество прочей чепухи. Не было и трагической любовной связи с индейской принцессой, которая будто бы имела место в Форт-Уастерн; княжна якобы была моей верной возлюбленной, пока не погибла, спасая мою жизнь во время штурма Квебека. Видимо, мне суждено быть героем всяческих выдумок, по большей части отвратительных. Я их не опровергаю. Люди верят тому, чему хотят верить. Просто мое имя каким-то мистическим способом похитил у меня и присвоил герою нескончаемого трехтомного романа сумасшедший автор, чье воображение никогда не спит, зато спит читатель, в тысячный раз перечитывая, как коварный Аарон Бэрр замыслил в одиночку расчленить Соединенные Штаты; думаю, слетать на Луну было бы и проще, и забавнее.

Мы были всего в трех часах пути от Пойнт-о-Тремблс, когда увидели на горизонте американскую флотилию, идущую с запада. На восходе солнца я лично вручил Ричарду Монтгомери послание Бенедикта Арнольда, в котором тот рекомендовал меня (без этого тогда не обходилось) как сына покойного ректора колледжа Нью-Джерси.

— Я послал полковнику Арнольду припасы. Верно, они уже доставлены, — сказал мне генерал.

Монтгомери отличался высоким ростом и благородной осанкой; на его красивом лице, правда, было какое-то глуповатое выражение — из-за низкого лба, убегающего назад от носа, как у тех английских собак, которых так долго тренировали на скорость бега, что они растеряли весь свой собачий ум.

Я не так давно знал Монтгомери, чтобы основательно судить о его уме, но его обаяние и храбрость не вызывали сомнения, и у нас сразу же сложились прекрасные отношения. Кстати, он немедленно произвел меня в капитаны своего штаба. Так я стал офицером.

После прибытия Монтгомери и трехсот солдат у нас оказалось в общей сложности около восьмисот боеспособных воинов для штурма самой укрепленной крепости в Северной Америке.

В течение декабря мне удалось убедить генерала Монтгомери, что нам лучше всего дождаться снежной бури (снег валил каждый третий день) и взобраться по лестницам на мыс Даймонд, самую высокую, а потому и наименее укрепленную точку цитадели. Три других отряда в это время атакуют форт, чтобы отвлечь на себя его защитников. С мыса Даймонд мы сможем проникнуть в цитадель и открыть ворота.

Две недели я обучал пятьдесят солдат искусству подъема по лестницам на высоченную стену. Увы, генерала Монтгомери переубедили два дружественных нам канадца; они уверяли, что если мы захватим берег со складами, то купеческие дома Квебека заставят сэра Гая капитулировать, чтобы только не потерять свои мастерские, склады, корабли. Я не одобрял этот план, и он действительно провалился.

Монтгомери назначил штурм на последний день года. У него не было выбора. На следующий день несколько сот ньюйоркцев, у которых кончался срок вербовки, собирались домой.

Арнольд атаковал с востока, Монтгомери — с запада. Отряды должны были соединиться в нижней части города и двинуться к цитадели. Сначала все нам благоприятствовало. Была полная луна. Английский гарнизон перепился в честь Нового года. Но как только мы пошли в наступление, северный ветер принес метель, она полностью сокрыла цитадель и набросила белый саван на равнину Абрахама. Возвращаться было поздно, и мы шли вперед, утешая себя мыслью, что если мы не видим врага, то и он нас не видит.

Я медленно продвигался рядом с Монтгомери по кромке берега. В двух шагах ничего не было видно. Снег залеплял глаза. Мы достигли первого ряда деревянных заграждений. Преодолели его. Затем второй. Мы прорвались и очутились перед первым блокгаузом. За ним прятались моряки. При виде нас они пустились наутек, бросив двенадцатифунтовую пушку.

Теперь мы находились в глубокой лощине, ведущей к нижней части города.

Монтгомери радовался: «Снег — наш союзник», — прошептал он и вдруг остановился как вкопанный. Он наткнулся на ледяные глыбы замерзшей реки.

«Убрать лед!» — скомандовал Монтгомери. Он сам вместе с нами разбивал лед, расчищая тропу. Затем отряд построился колонной. Впереди были Монтгомери, я и французский проводник. «Вперед, смельчаки! — крикнул Монтгомери. — Квебек наш!»

Высясь темной фигурой на фоне зловещей белизны, Монтгомери повернулся ко мне и крикнул: «Через две минуты будем в крепости».

Помню, у меня мелькнула мысль: нельзя искушать судьбу. Но не успел я ему ответить, как ноги мои оторвались от земли и меня завертело в снежном буране. Я уткнулся в плотный снег и услышал запоздалый грохот двенадцатифунтовой пушки: один из моряков, которые бросили блокгауз, вернулся, увидел впереди наши силуэты и выстрелил.

Я пришел в себя, поднялся на ноги, проверяя, не ранен ли, гадая, сумею ли я разглядеть кровь в этом бесцветном мире. Выяснив, что я цел и невредим, я поспешил к генералу Монтгомери. Он лежал в снегу с разбитой головой. Я попытался его поднять и не смог — он был мертв. Рядом лежали два его адъютанта и сержант, тоже мертвые. Француз проводник исчез. Я повернулся к отряду.

«Вперед! — крикнул я. — Город наш!» Но в этот самый момент некий офицер по фамилии Кэмпбелл настоял на проведении одного из тех диспутов, что столь дороги сердцу американского солдата. А как же? Когда ему демократически предоставляют выбор, американский солдат неизменно выбирает отступление.

Тщетны были мои мольбы, проклятия, угрозы. Я остался один в лощине возле тяжеленного тела моего командира; на снегу чернела, застывая, его кровь. Я совсем потерял голову и решил перенести останки Монтгомери на нашу сторону. Глупец, я, верно, надеялся его оживить. Но я не оттащил его и на дюжину ярдов, как угодил под огонь из блокгауза.

Я оставил тело врагам (не так давно они вернули его в Нью-Йорк для торжественного захоронения, на которое меня не пригласили). Кстати, на последней и заслуженно нашумевшей картине Трамбелла, запечатлевшей смерть генерала Монтгомери, меня нет и в помине, зато несколько офицеров, которые были тогда весьма далеко от этой ужасающей сцены, на полотне тут как тут, ибо стали, что называется, вездесущими.

Если бы люди пошли за мной и соединились с отрядом Арнольда (он ждал нас в нижней части города), Канада сегодня входила бы в Соединенные Штаты (как тебе повезло, Канада!). Но из-за безвременной гибели Монтгомери, трусости Кэмпбелла, дезертирства Иноса мы потерпели поражение. В 1812 году мы снова попытались захватить Канаду, и снова неудачно. Тут уж не зима была виновата, а наш собственный командир Джеймс Уилкинсон. Бедняга Джейми для канадцев дороже десятка буранов.

Двести наших солдат погибли во время этого несчастного штурма, и триста попали в плен. Остальных чуть не всех ранили, в том числе и полковника Арнольда, у которого была серьезно повреждена нога.

Меня произвели в майоры, и в колониях шла молва о моих подвигах. Мое имя даже упоминали в конгрессе, а Мэтт Огден счел нужным расхвалить меня самому Вашингтону, и, оценив мое юное дарование, он предложил мне место в своем штабе.

Я стал героем, а мне было всего двадцать лет. Примитивная гравюра на дереве изображает, как молодой Аарон Бэрр несет сквозь снежную бурю тело генерала Монтгомери; когда-то она поучала и вдохновляла целое поколение американских школьников. Погибни я тогда под Квебеком, кто бы меня помнил? Вероятно, никто.

Предыдущая главаГлава 5 из 77Следующая глава